Свечи пылали. На стульях вдоль стен разместилась толпа. Красивый молодой человек, с тяжёлым подбородком, который первым бросался в глаза, с небольшим, тонким, чуть вздёрнутым носом, с чистым лбом и круто изогнутыми демоническими бровями, очень высокий, с мощной выпуклой грудью, выставив левую ногу вперёд, с верными частыми жестами, сильно приглушённым поставленным голосом странной скороговоркой читал:
Нет, я не изменю намереньям моим,
Не в силах выносить царящего разврата,
От общества людей уйду — и без возврата.
Как!.. Ведь противник мой был всеми осуждён...
Александр приткнулся на стул возле самого входа и с любопытством стал слушать в каждом слове известный ему монолог, над которым размышлял он не раз, а Каратыгин[92], новый ученик Шаховского, вдруг вскинул тяжёлую голову, сделав зверским молодое лицо, ставшее некрасивым и оскорблённым, вдруг, таким образом передавши праведный гнев, закричал:
Всё, всё против него: честь, правда и закон,
Все правоту мою кругом провозгласили,
И я спокоен был, что правда будет в силе.
И что ж? Негаданно свалился я с небес:
Хоть правда за меня — я проиграл процесс!
В тот же миг Шаховской, огромного роста, с огромной же головой, обрамленной торчащими жидкими космами, вулкан, водопад, бешеный цензор театра, вскочил и запрыгал, несмотря на огромный живот, дёргая в. возмущении нос, который каким-то немыслимым хищным крючком выдавался на заплывшем мясистом лице, и срывающимся тонюсеньким голосишком заверещал:
— Какой чёрт тебя дёрнул, милый дурак? Завыл, зарычал! Тебе на ярманках в балаганах играть! Это же, сукин сын, Молиэр! «Мизантроп»! Чёрт тебя подери! Ты в куриных-то мозгах своих разбери: выводя на сцену своего Мизантропа, Молиэр заставил его резкой своей добродетелью смешить тех, чьи пороки сам с той же глупостью, какой у тебя, погляжу, через край, предавал посмеянию современников и потомков! О чём же ты, миленький дурак, заорал? Ты удивись, точно ты об этих пороках, которые умный человек всё знает по пальцам и во сне перечтёт, точно ты их узнал в первый раз, ты нас насмеши своим искренним удивленьем, ты нас, дураков, убеди, что век смеяться над людскими пороками и в те времена уже было смешно, а ты изобразил из себя доброхотного судию, благо рожа бандита! Экий дурак! Пороки не смехом же, не смехом лечить, эту-то истину предузнал Молиэр, он же умница был, ого-го, тебе не чета, он этаких несносных насмешников громким смехом лечил, оттого, что ведь совершенные дураки, хоть страсть как умны! А ну, дальше давай!
Выслушав все эти взвизги с покорным вниманием, не обижаясь нисколько на каскад дураков, пущенных в адрес его, послушно приглушив блеск в красивых глазах, сделав удивлённым лицо, Каратыгин сочно, с недоумением продолжал:
Подлец, известный всем историей постыдной,
Оправдан в низости преступной, очевидной,
Он, задушив меня, добился своего —
Так ложь над истиной справляет торжество.
Его неискренность и лживая слезливость
Над правом взяли верх, сломили справедливость.
Преступник обелён и заслужил венец!
Но мало этого: на что идёт наглец?
Шаховской взметнулся, вскинул над головой крепко сжатые кулаки и вдруг заплакал нешуточными слезами, которые покатились градом по отвислым щекам, и жалобно застонал:
— Миленький дурачок, ты что же, убить меня хочешь, да, убить старика? Что ты мне разводишь руками, точно невинный младенец? Ты жалости ищешь к себе? Тебе что же, копейку на бедность подать?
Обтёрся огромным платком, скомкал сердито, всунул в карман, выпучил крысиные глазки и яростно затопал большими ступнями, подпрыгивая:
— Смысла у тебя нет, миленький ты дурак, чёрт тебя задери, оберни в рогожку, чтобы мне никогда не видеть тебя, сукин сын, навязался на шею, подлец! В гневе же он, в истинном гневе, ты понимаешь? Да гнев-то его донельзя глуп и смешон, ведь надобно знать наперёд, что в жизни подлец торжествует, на то же он и подлец, не добродетельный человек! Слыхал ты хоть слово, хоть букву о Бомарше? Ты же, милый дурак, круглый, самый круглейший невежа, арбуз! Актёр обязан всё знать! Актёру пристало сделаться мудрецом! Актёру необходимость проникнуть в самую что ни на есть природу вещей! А ты этак-то убиваешь меня! Пожалей старика, умоляю тебя, миленький ты дурачок, чтоб тебя черти с моих глаз унесли! Бомарше, великий комедиант, не ниже самого Молиэра, гражданскому суду взятку давал, а не вопил, что вот, мол, притча какая, вокруг всё подлец подлецом! Это-то хоть понятно тебе? Бомарше был более чем умён в этом случае с гражданским судом, да, заруби себе на носу! Бомарше был умён и практичен, то есть, по-нашему, мудр! Вот это ты мне покажи! Ты проникнись сознанием, что умный от подлеца должен подлости ждать, а не благородных порывов, на то и умён, а умник-то твой, подумай, чего же от подлеца ожидал? А ну, дальше, дальше давай!
Каратыгин без тени обиды сделал холодным лицо и с жаром заговорил:
Книжонку гнусную пускает в обращенье,
Которую нельзя читать без отвращенья.
И всюду клеветы уж поползла змея:
Он измышляет слух, что автор книжки — я!
И, присоединясь к презренному навету,
Кто с ним исподтишка разносит сплетню эту?
Оронт! которого считает честным двор,
Кто может лишь одно поставить мне в укор,
Что правду высказал я об его сонете,
Когда ко мне пришёл молить он о совете.
Так только потому, что я был прям и смел,
Ни правде, ни ему солгать не захотел,
Он отвечает мне такою грязной басней...
За что ж так гневен он и так непримирим?
За то, что я нашёл его сонет плохим.
Все люди, чёрт возьми, так созданы от века:
Тщеславие — рычаг всех действий человека.
Вот вам та доброта, та совесть, правда, честь,
Которая у них в их жалких душах есть!
Довольно! Кончено! Страдать от них нелепо,
Прочь от разбойников, от гнусного вертепа.
Нет! Раз по-волчьи вы живете меж людьми,
Я более не ваш, — довольно, чёрт возьми!
Каратыгин умолк, чуть втянув голову в плечи, а Шаховской, закрыв лицо большими ладонями, обессиленно простонал:
— Миленький дурачок, тебе не комиком быть, а чёрт знает чем. Отойди с глаз долой, измаял меня, сердца, души в тебе нет ни на ломаный грош, всё как об стенку горох, дай пожить на свете лишний годок, помру я с тобой.
Каратыгин отступил с пунцовым лицом и скромно присел в уголке, а Шаховской, тут же ладони отняв от лица, тонким бабьим голосом радостно заорал:
— Александр Сергеич, друг, шельмец, ах, как счастлив видеть я тебя! И со свёрточком, со свёрточком в руке! Свёрточком-то счастлив я вдвойне! Стало быть, наконец совершил!
Так ли позволишь себя понимать? Ну же, читай поскорее, прошу, тишина, тишина!
Александр тотчас развернул манускрипт и просто, без фарсов принялся читать со своим обыкновенным лицом, слегка голосом оттеняя выгоды роли, взглядывая исподтишка, каков Шаховской, ожидая с невольной внутренней дрожью, что вот здесь, в этом, кажется, месте, не совсем как будто удачном, стремительный князь вдруг взовьётся стрелой, завопит и разразится площадными проклятьями, но нет, ничего, Шаховской отчего-то восседал неподвижно, прикрывши хитрейшие глазки, точно невинно дремал, старый шут, пронесло, ничего, и он без поспешности двигался далее, в душе облегчённо вздохнув, через минуту вновь ожидая оскорбительных воплей, довёл наконец до финальных стихов, свернул в трубку листы и поднял довольно несмело глаза.
Шаховской в самом деле тотчас взвился, точно посторонняя сила против воли подняла его в воздух, подскочил к нему в два непомерных, в два невозможных прыжка и восторженно завизжал:
— Встань, сын мой, миленький дурачок, дай я тебя обойму, умница, умница, чёрт тебя задери!
От сердца у него отлегло. Александр покорно поднялся на этот освежительный крик. Шаховской, склоняясь над ним, по-медвежьи облапил его, толкая большим животом, и яростно трижды облобызал, возвещая:
— Тонкая штучка, лакомство, с изюмом пирог! Ну, скромник ты, ну, ветреник, гуляка, сукин сын и обормот! Писать тебе, ах, как же надобно писать тебе, целые горы, чёрт побери! Тебе бы от Александра Семёныча подзаняться усердьем хоть малость! С утра до вечера корпит, сердечный старичок, изводит бумагу возами, фолиантами обложился до самого потолка! Вот пишет кто! А ты что ж, милый, ты?
Александр смутился, но ответил беспечно:
— Желанья столько нет.
Шаховской пребольно хлопнул его по плечу, негодуя:
— Вот этаких бы сечь!
Вырвал из его рук манускрипт, оттолкнул его самого, отворотился, весело заорал:
— Ремонт окончен! Имеет быть поставлена в Большом! Роли дадим, ах как мы роли дадим! В лучшем исполнится виде! Клянусь моими шишками! Вот погодите, запляшете у меня!
Смеющимися глазками обвёл всех актёров, смиренно сидевших вдоль стен, огромными ногами выкинул что-то из Бог весть которого танца, вздёрнул вверх пухлый палец, тоненьким голоском возгласил:
— Валберхова играет Элидину, раз! Лизу — Брянская — это два, зарубите себе на носу! Рославлева — Брянский — это вам три! Ленского — друг мой Сосницкий — это четыре, поздравляю тебя, сукин сын, послужи! Блестова, Блестова Рамазанов исполнит, всенепременно, всенепременно, прошу и не спорить со мной, что за бунт, это пять! Теперь и начнём!
Сосницкий, Князев любимец, шельмец, негромко сказал:
— Роли бы надо списать.
Шаховской ястребом взглянул на него:
— Что ты сказал? Повтори, сукин сын! Тебе ещё и роли списать? Ваше сиятельство, без этого таланту нет у тебя? Марш ко мне, сукин сын, бесстыжая харя! Бери и читай!
Сосницкий остался сидеть, говоря: