Он нарочно помедлил, нехотя согласился:
— Пожалуй, в этом месте Кокошкин сделал ошибку.
Шаховской медленно выпустил остатки волос, разжимая крючковатые пальцы, и посветлел:
— Так бы и сразу, голубчик ты мой! Умница ты, это я всем про тебя говорю. Вот тебе бы явить эту мысль Молиэра по-русски. Боже мой, какой богатейший сюжет! Мне бы таланты твои, твою молодость или хоть тебе бы мою страсть труда! Ах как я завидую, голубчик, тебе! Ты меня обгони, тогда тебе честь! А ты занят чем?
Он не стал отвечать.
Шаховской потоптался и двинулся прочь с опущенной головой, шаркая стариковски ногами.
И они с Трубецким наконец появились в столовой и сели, на радость Ежовой.
В столовой было шумно, что там базар, мясные ряды, чепуха, тишина, мир да покой. Все пили чай, точно бились с врагами. Катерина Ивановна тотчас заулыбалась и протянула ему с краями полную чашку. Александр принял её, поблагодарил кивком головы и между тем говорил Шаховскому, задевшему сильно его самолюбие, поневоле решившись продолжать разговор:
— Что бы было тогда, позвольте узнать?
Шаховской, суетливо и с боязнью поглядывая на Катерину Ивановну, взглядом выспрашивая её, довольна ли, душенька, свет мой, вот и привёл, погляди, переспросил, уже позабыв, что кричал:
— Ты это об чём?
Александр неторопливо отхлёбывал чай, размышляя, не здесь ли призвание, овому талант, овому два, а у него или вовсе ни одного, или что-то слишком уж много, куда пристроить хотя бы один.
— Да вот если бы вам мою молодость и таланты мои?
Шаховской спохватился:
— Тогда? Что тогда? Право, я вижу, тебе вся моя мысль пока не доступна, молод ещё, а Россия бы тогда обогатилась твореньем, без спору, великим, может быть, величайшим, вот так!
Он был и без того раздражён до каленья, сгорая от жажды великого, никак и нигде не чувствуя сил на него, немудрено, что решительно поставил чашку на стол и поднялся:
— Тогда разрешите откланяться.
Не смея взглянуть на Ежову, Шаховской с неподдельным ужасом ухватил его за рукав:
— Это что же? Куда ты? Откушай ещё хоть одну! На тебя же Катерина Ивановна беспрестанно глядит!
Наслышан и наблюдая не раз, что Катерина Ивановна в гневе ужасна и что Шаховской будет с криком разруган, если не побит во всю ночь за него, он опустился на прежнее место, однако отодвинул чай ещё дальше:
— Ваша страсть наконец одолела меня, что же чай, времяпрепровождение вредное, ваш долг меня призывает трудиться.
Откровенно довольный, что остановил, оставил его, Шаховской весь расцвёл и ласково ворковал, голубь, любовь, благодарность, милейший старик, со страстями только с двумя, к театру и к Катерине Ивановне, невозможно определить, какая сильней, да можно поклясться, что вторая больней:
— И как не стыдно, смеёшься над стариком.
Александру в самом деле хотелось смеяться, да было жаль и себя и его, и он как можно серьёзней взглянул сбоку в молящие глаза Шаховского:
— Ничуть не смеюсь.
Шаховской исподтишка взглядывал на Катерину Ивановну и жалобно ей улыбался, чуть не с нежностью выговаривая ему:
— Я же знаю тебя преотлично, ты же извечно смеёшься над всем и над всеми. Оно, может быть, и так, что познанием да умом у нас равных тебе нынче нет, что об этом невероятности толковать, коли это если не чистейшая правда, так недалече от ней. Загоскин-то прав, разделал тебя за учёность, дурак, а всё же смеяться надо мной тебе грех.
В самом деле, смешон, а смеяться грешно, молодец, доброта, остроумец, талант, жизнь готов положить за театр, непременно русский, непременно великий, и он тотчас переменил тон на дружеский, ласково улыбаясь одними глазами:
— Я посмеялся, то правда, однако ж самую малость, вы великодушны, вы простите меня.
Шаховской от неожиданности чуть не заплакал:
— Милый ты мой, вот за это я тебя и люблю, сердце у тебя голубиное, хоть всё остришь, не всякому видно, а я-то наблюдаю давно, миленький мой дурачок. Ещё бы больше любил, когда бы над тобою сбылось предсказание Катерины Ивановны, улыбнись ей разок, тебя не убудет, она хотя и строга нестерпимо, да женщина славная, сама доброта, если правду сказать, ты мне верь, жизни нет без неё.
Он склонил голову над столом, уставленным пирожками, сухариками да мармеладами:
— Может статься.
Шаховской пригибался, взглядывал чуть не со страхом, от всей души умолял:
— А ты постарайся, постарайся, голубчик, пособери-ка себя, не зарывай, не закапывай талантов своих, Господь не простит!
Он задумчиво протянул, подняв машинально чайную ложку, со вниманием беспредметным разглядывая замысловатый узор чёрной нитью по серебру:
— Как знать.
Шаховской вплотную придвинулся, притиснулся мягким плечом, со страстью зашептал ему в самое ухо:
— Дай слово.
Он вдруг рассмеялся, швырнув ненужную ложку на стол:
— Даю.
И поднялся.
Трубецкой поднялся следом за ним.
Они вышли вдвоём, не сказавши друг другу ни слова, точно сговорились куда-то идти.
Мороз покрепчал, иней белел на ветках деревьев, было тихо и прекрасно свежо.
Ему было за угол, рядом, но Трубецкой застенчиво предложил на углу, опираясь на трость:
— Пройдёмся немного, я потом тебя провожу.
Александр согласился охотно, как ни поздно было уже, часа три, страшась остаться нынче один, всё с теми же мыслями, что ему делать с собой:
— Изволь, проводи.
Трубецкой тепло улыбнулся, выбросил трость в такт шагам, повернулся к каналу:
— Страшный чудак, но человек замечательный, русский театр ему слишком многим обязан.
Он заложил руки за спину, держа трость под мышкой, шагал медлительно, с удовольствием, чуть подавшись вперёд.
— Ты прав, его комедии многие почитают слишком пустыми, это прискорбно, однако же так, а не примечает никто, что для русской сцены он создал превосходный язык, который нынче годится на всё, а своей неугомонной энергией создал целое поколение первоклассных актёров, которые без его понуканий бы обленились и не годились бы ни на что, особенно из них те, кто горазд куликнуть.
Трубецкой простодушно спросил:
— Он, кажется, весьма любит тебя?
Он отозвался:
— Я, по-своему, его тоже люблю.
Трубецкой вдруг замялся, несколько шагов сделал молча, не умея скрывать своих чувств, простота и наивность в союзе с высочайшим благородством души, и вымолвил наконец, из стеснения не взглянув на него:
— Впрочем, я зазвал говорить тебя об другом.
Этой манерой своей Трубецкой похож был на красную девицу, застенчивый, мягкий, пяльцы бы под окно иль слезливый французский роман, и Александр негромко подбодрил его, а возвысить голос нельзя, можно бы было спугнуть, закраснеет и замкнётся в себе:
— Изволь об другом, когда хочешь, рад тебя слушать обо всём и всегда.
Трубецкой помедлил ещё шагов пять, поправил тёплый картуз и встал перед ним, тяжело опираясь на трость, глядя всё-таки мимо него:
— Мне слишком жаль, что приключилось, ну, та история, с Шереметевым, понимаешь меня?
Александр понимал, но холодно возразил:
— Мне ещё более жаль.
Трубецкой смутился, двинулся дальше, тростью помахивал, взволнованно говорил:
— Поверь, коли бы знал, остановил бы и тех, и тебя, и особенно Якубовича, этого прежде других, по нраву общего дела, горяч, сорвиголова, некуда силу девать. В Петербурге он был бы нужнее. Люди такие лишены права на зряшные ссоры с приятелем, вот что должен понять.
Предугадывая вперёд, куда тот клонил, Александр обронил только то, что действительно думал:
— Я полагаю, на такие ссоры между приятелями не имеет права никто.
Трубецкой на ходу обернулся, просиял всем своим простодушным лицом:
— Рад за тебя.
Тогда он решился и резко спросил:
— Так ты не веришь, что я струсил тот день, как повсюду, мне говорят, раззвонил Якубович?
Трубецкой с неподдельным жаром воскликнул:
— Нисколько!
Открыт был всегда, не поверить нельзя, у него комок в горле застрял, и Александр замедленно проговорил, опасаясь выдать себя:
— Благодарю, душа моя.
Чутко уловивши это волненье, Трубецкой поспешно оборотился к нему и сделал два шага спиной:
— Что ты намерен делать теперь?
Он усмехнулся, тотчас справясь с собой:
— Это вопрос! Что делать умному человеку в России?
Трубецкой передёрнул плечами, непривычно сузил глаза, в глубоком раздумье подождал его и зашагал рядом с ним:
— Мне нестерпимо смотреть, как лучшие силы нашего общества, подобно тебе, распыляются на вздоры, на стычки, на распри, на безделье и пустоту прозябанья.
Он заговорил обыкновенным своим, чуть холодным, чуть насмешливым тоном, ощущая, неопределённо и смутно, что тон подходящ не совсем, не находя в волненье другого:
— Сознаюсь, виноват, однако ж в смягченье вины ты возьми то, что затеял историю глупую Якубович, и Шереметева кровь куда больше на нём, чем на мне, хотя и на мне, и на мне, я с себя вины не снимаю.
Трубецкой сокрушённо вздохнул:
— Якубович уж слишком горяч.
Он резко поправил:
— Скорее пошляк и позёр.
Трубецкой выпрямился, точно определение метило в него самого, высокий и стройный, и горячо возразил, сбиваясь с ноги, сильно толкнувши плечом:
— Он жизнь за общее дело отдаст, когда надо, это во вниманье прими, когда судишь об нём.
Он выпростал руки из-за спины и с этим движением чуть отстранился от своего добровольного собеседника:
— Когда случится на публике, при скопленье народа, так и отдаст, в расчёте услышать хлопки одобренья, а будет один, так самый великий час проворонит, случись на нашем веку такой час.
Не приметив его лукавых перемещений, вновь приближась чуть не вплотную к нему, Трубецкой заверил убеждённо и торопливо, словно бы знал, что час уже близок и надо спешить:
— Ну, слава Богу, он не один, не сомневайся хоть в этом, мало ли кто теперь рядом с ним.