Дуэль четырех. Грибоедов — страница 43 из 121

Он нарочно помедлил, нехотя согласился:

   — Пожалуй, в этом месте Кокошкин сделал ошибку.

Шаховской медленно выпустил остатки волос, разжимая крючковатые пальцы, и посветлел:

   — Так бы и сразу, голубчик ты мой! Умница ты, это я всем про тебя говорю. Вот тебе бы явить эту мысль Молиэра по-русски. Боже мой, какой богатейший сюжет! Мне бы таланты твои, твою молодость или хоть тебе бы мою страсть труда! Ах как я завидую, голубчик, тебе! Ты меня обгони, тогда тебе честь! А ты занят чем?

Он не стал отвечать.

Шаховской потоптался и двинулся прочь с опущенной головой, шаркая стариковски ногами.

И они с Трубецким наконец появились в столовой и сели, на радость Ежовой.

В столовой было шумно, что там базар, мясные ряды, чепуха, тишина, мир да покой. Все пили чай, точно бились с врагами. Катерина Ивановна тотчас заулыбалась и протянула ему с краями полную чашку. Александр принял её, поблагодарил кивком головы и между тем говорил Шаховскому, задевшему сильно его самолюбие, поневоле решившись продолжать разговор:

   — Что бы было тогда, позвольте узнать?

Шаховской, суетливо и с боязнью поглядывая на Катерину Ивановну, взглядом выспрашивая её, довольна ли, душенька, свет мой, вот и привёл, погляди, переспросил, уже позабыв, что кричал:

   — Ты это об чём?

Александр неторопливо отхлёбывал чай, размышляя, не здесь ли призвание, овому талант, овому два, а у него или вовсе ни одного, или что-то слишком уж много, куда пристроить хотя бы один.

   — Да вот если бы вам мою молодость и таланты мои?

Шаховской спохватился:

   — Тогда? Что тогда? Право, я вижу, тебе вся моя мысль пока не доступна, молод ещё, а Россия бы тогда обогатилась твореньем, без спору, великим, может быть, величайшим, вот так!

Он был и без того раздражён до каленья, сгорая от жажды великого, никак и нигде не чувствуя сил на него, немудрено, что решительно поставил чашку на стол и поднялся:

   — Тогда разрешите откланяться.

Не смея взглянуть на Ежову, Шаховской с неподдельным ужасом ухватил его за рукав:

   — Это что же? Куда ты? Откушай ещё хоть одну! На тебя же Катерина Ивановна беспрестанно глядит!

Наслышан и наблюдая не раз, что Катерина Ивановна в гневе ужасна и что Шаховской будет с криком разруган, если не побит во всю ночь за него, он опустился на прежнее место, однако отодвинул чай ещё дальше:

   — Ваша страсть наконец одолела меня, что же чай, времяпрепровождение вредное, ваш долг меня призывает трудиться.

Откровенно довольный, что остановил, оставил его, Шаховской весь расцвёл и ласково ворковал, голубь, любовь, благодарность, милейший старик, со страстями только с двумя, к театру и к Катерине Ивановне, невозможно определить, какая сильней, да можно поклясться, что вторая больней:

   — И как не стыдно, смеёшься над стариком.

Александру в самом деле хотелось смеяться, да было жаль и себя и его, и он как можно серьёзней взглянул сбоку в молящие глаза Шаховского:

   — Ничуть не смеюсь.

Шаховской исподтишка взглядывал на Катерину Ивановну и жалобно ей улыбался, чуть не с нежностью выговаривая ему:

   — Я же знаю тебя преотлично, ты же извечно смеёшься над всем и над всеми. Оно, может быть, и так, что познанием да умом у нас равных тебе нынче нет, что об этом невероятности толковать, коли это если не чистейшая правда, так недалече от ней. Загоскин-то прав, разделал тебя за учёность, дурак, а всё же смеяться надо мной тебе грех.

В самом деле, смешон, а смеяться грешно, молодец, доброта, остроумец, талант, жизнь готов положить за театр, непременно русский, непременно великий, и он тотчас переменил тон на дружеский, ласково улыбаясь одними глазами:

   — Я посмеялся, то правда, однако ж самую малость, вы великодушны, вы простите меня.

Шаховской от неожиданности чуть не заплакал:

   — Милый ты мой, вот за это я тебя и люблю, сердце у тебя голубиное, хоть всё остришь, не всякому видно, а я-то наблюдаю давно, миленький мой дурачок. Ещё бы больше любил, когда бы над тобою сбылось предсказание Катерины Ивановны, улыбнись ей разок, тебя не убудет, она хотя и строга нестерпимо, да женщина славная, сама доброта, если правду сказать, ты мне верь, жизни нет без неё.

Он склонил голову над столом, уставленным пирожками, сухариками да мармеладами:

   — Может статься.

Шаховской пригибался, взглядывал чуть не со страхом, от всей души умолял:

   — А ты постарайся, постарайся, голубчик, пособери-ка себя, не зарывай, не закапывай талантов своих, Господь не простит!

Он задумчиво протянул, подняв машинально чайную ложку, со вниманием беспредметным разглядывая замысловатый узор чёрной нитью по серебру:

   — Как знать.

Шаховской вплотную придвинулся, притиснулся мягким плечом, со страстью зашептал ему в самое ухо:

   — Дай слово.

Он вдруг рассмеялся, швырнув ненужную ложку на стол:

   — Даю.

И поднялся.

Трубецкой поднялся следом за ним.

Они вышли вдвоём, не сказавши друг другу ни слова, точно сговорились куда-то идти.

Мороз покрепчал, иней белел на ветках деревьев, было тихо и прекрасно свежо.

Ему было за угол, рядом, но Трубецкой застенчиво предложил на углу, опираясь на трость:

   — Пройдёмся немного, я потом тебя провожу.

Александр согласился охотно, как ни поздно было уже, часа три, страшась остаться нынче один, всё с теми же мыслями, что ему делать с собой:

   — Изволь, проводи.

Трубецкой тепло улыбнулся, выбросил трость в такт шагам, повернулся к каналу:

   — Страшный чудак, но человек замечательный, русский театр ему слишком многим обязан.

Он заложил руки за спину, держа трость под мышкой, шагал медлительно, с удовольствием, чуть подавшись вперёд.

   — Ты прав, его комедии многие почитают слишком пустыми, это прискорбно, однако же так, а не примечает никто, что для русской сцены он создал превосходный язык, который нынче годится на всё, а своей неугомонной энергией создал целое поколение первоклассных актёров, которые без его понуканий бы обленились и не годились бы ни на что, особенно из них те, кто горазд куликнуть.

Трубецкой простодушно спросил:

   — Он, кажется, весьма любит тебя?

Он отозвался:

   — Я, по-своему, его тоже люблю.

Трубецкой вдруг замялся, несколько шагов сделал молча, не умея скрывать своих чувств, простота и наивность в союзе с высочайшим благородством души, и вымолвил наконец, из стеснения не взглянув на него:

   — Впрочем, я зазвал говорить тебя об другом.

Этой манерой своей Трубецкой похож был на красную девицу, застенчивый, мягкий, пяльцы бы под окно иль слезливый французский роман, и Александр негромко подбодрил его, а возвысить голос нельзя, можно бы было спугнуть, закраснеет и замкнётся в себе:

   — Изволь об другом, когда хочешь, рад тебя слушать обо всём и всегда.

Трубецкой помедлил ещё шагов пять, поправил тёплый картуз и встал перед ним, тяжело опираясь на трость, глядя всё-таки мимо него:

   — Мне слишком жаль, что приключилось, ну, та история, с Шереметевым, понимаешь меня?

Александр понимал, но холодно возразил:

   — Мне ещё более жаль.

Трубецкой смутился, двинулся дальше, тростью помахивал, взволнованно говорил:

   — Поверь, коли бы знал, остановил бы и тех, и тебя, и особенно Якубовича, этого прежде других, по нраву общего дела, горяч, сорвиголова, некуда силу девать. В Петербурге он был бы нужнее. Люди такие лишены права на зряшные ссоры с приятелем, вот что должен понять.

Предугадывая вперёд, куда тот клонил, Александр обронил только то, что действительно думал:

   — Я полагаю, на такие ссоры между приятелями не имеет права никто.

Трубецкой на ходу обернулся, просиял всем своим простодушным лицом:

   — Рад за тебя.

Тогда он решился и резко спросил:

   — Так ты не веришь, что я струсил тот день, как повсюду, мне говорят, раззвонил Якубович?

Трубецкой с неподдельным жаром воскликнул:

   — Нисколько!

Открыт был всегда, не поверить нельзя, у него комок в горле застрял, и Александр замедленно проговорил, опасаясь выдать себя:

   — Благодарю, душа моя.

Чутко уловивши это волненье, Трубецкой поспешно оборотился к нему и сделал два шага спиной:

   — Что ты намерен делать теперь?

Он усмехнулся, тотчас справясь с собой:

   — Это вопрос! Что делать умному человеку в России?

Трубецкой передёрнул плечами, непривычно сузил глаза, в глубоком раздумье подождал его и зашагал рядом с ним:

   — Мне нестерпимо смотреть, как лучшие силы нашего общества, подобно тебе, распыляются на вздоры, на стычки, на распри, на безделье и пустоту прозябанья.

Он заговорил обыкновенным своим, чуть холодным, чуть насмешливым тоном, ощущая, неопределённо и смутно, что тон подходящ не совсем, не находя в волненье другого:

   — Сознаюсь, виноват, однако ж в смягченье вины ты возьми то, что затеял историю глупую Якубович, и Шереметева кровь куда больше на нём, чем на мне, хотя и на мне, и на мне, я с себя вины не снимаю.

Трубецкой сокрушённо вздохнул:

   — Якубович уж слишком горяч.

Он резко поправил:

   — Скорее пошляк и позёр.

Трубецкой выпрямился, точно определение метило в него самого, высокий и стройный, и горячо возразил, сбиваясь с ноги, сильно толкнувши плечом:

   — Он жизнь за общее дело отдаст, когда надо, это во вниманье прими, когда судишь об нём.

Он выпростал руки из-за спины и с этим движением чуть отстранился от своего добровольного собеседника:

   — Когда случится на публике, при скопленье народа, так и отдаст, в расчёте услышать хлопки одобренья, а будет один, так самый великий час проворонит, случись на нашем веку такой час.

Не приметив его лукавых перемещений, вновь приближась чуть не вплотную к нему, Трубецкой заверил убеждённо и торопливо, словно бы знал, что час уже близок и надо спешить:

   — Ну, слава Богу, он не один, не сомневайся хоть в этом, мало ли кто теперь рядом с ним.