И не жалок ли, следственно, тот, кто предвидит историю в будущем без таких и подобных ужаснейших потрясений и бед?
О безбедственном будущем легко и приятно мечтать, однако согласна ли с нашим то бурным, то буреломным прошедшим чувствительная эта мечта, вымогающая сладкие слёзы из затуманенных глаз?
Но постой, об чём же далее гласит Карамзин?
«Вот польза: сколько же удовольствий для сердца и разума...» Право, без удовольствий разве нельзя? «...Любопытство сродно человеку, и просвещённому и дикому. На славных играх олимпийских умолкал шум и толпы безмолвствовали вокруг Геродота, читавшего предания веков. Ещё не зная употребления букв, народы уже любят историю: старец указывает юноше на высокую могилу и повествует о делах лежащего в ней героя. Первые опыты наших предков в искусстве грамоты были посвящены вере и дееписанию; омрачённый густою сенью невежества, народ с жадностью внимал сказаниям летописцев. И вымыслы нравятся; но для полного удовольствия должно обманывать себя и думать, что они истина. История, отверзая гробы, поднимая мёртвых, влагая им жизнь в сердце и слово в уста, из тления вновь созидая царства и представляя воображению ряд веков с их отличными страстями, нравами, деяниями, расширяет пределы нашего собственного бытия; её творческою силою мы живём с людьми всех времён, видим и слышим их, любим и ненавидим, ещё не думая о пользе, уже наслаждаемся созерцанием многообразных случаев и характеров, которые занимают ум или питают чувствительность...»
Господи, что за дрянь этот новейший пошлый сентиментальный русский язык! Где строгие и мужественные речения наших удивительных летописей? Не теми ли простоволосыми и звучными словесами пристало историку повествовать о великом и грозном прошедшем? И к чему все эти отверстые гробы? И к чему это слезливое умиление перед измышленными пылкой фантазией старцами, юношами и насыпями древних могил? И для какой надобности эта красивая детская ложь, будто народ, ещё дикий, с жадностью внимал своим летописцам, никогда не покидавшим, как нам доносит история, своих суровых монашеских келий? И стоит ли корпеть над обширными историческими трудами лишь для того, чтобы источающими слёзы сказаньями об умильном прошедшем питать нашу смешную чувствительность, которая не пристала народу, одержавшему у нас на глазах столько величественных и громких побед?
Мимо всего этого, мимо!
«Согласимся, что деяния, описанные Геродотом, Фукидидом, Ливнем, для всякого не русского вообще занимательные, представляя более душевной силы и живейшую игру страстей: ибо Греция и Рим были народными державами и просвещённее России...», нет, мы с этим не согласимся, пардон! «...однако ж смело можем сказать, что некоторые случаи, картины, характеры нашей истории любопытны не менее древних...» Что за мерзкое самоуничижение русского пред всем европейским! Что за непростительный недостаток живого патриотизма! Отчего же любопытны не менее древних лишь некоторые случаи, картины, характеры нашей гневно-обильной истории? Разве русские не великий народ? И разве народу великому дана история не равно великая? «...Таковы суть подвиги Святослава, гроза Батыева, восстание россиян при Донском, падение Новагорода, взятие Казани, торжество народных добродетелей во время междуцарствия. Великаны сумрака, Олег и сын Игорев; простосердечный витязь, слепец Василько; друг Отечества, благолюбивый Мономах; Мстиславы Храбрые, ужасные в битвах и пример незлобия в мире; Михаил Тверской, столь знаменитый великодушною смертью; злополучный, истинно мужественный Александр Невский; герой юноша, победитель Мамаев, в самом лёгком начертании сильно действуют на воображение и на сердце...» А что же на ум? «...Однако государствование Иоанна III есть редкое богатство для истории: по крайней мере, не знаю монарха достойнейшего жить и сиять в её святилище. Лучи его славы падают на колыбель Петра — и между сими двумя самодержцами удивительный Иоанн IV; Годунов, достойный своего счастия и несчастия, странный Лжедимитрий; и за сонмом доблестных патриотов, бояр и граждан, наставник трона, первосвятитель Филарет с державным сыном, светоносцем во тьме наших государственных бедствий...», экое кимвала бряцание, экая страсть к славословию, «...и царь Алексей, мудрый отец императора, коего назвала Великим Европа. Или вся новая история должна безмолвствовать, или российская имеет право на внимание...»
Это что ж, и не более?! Да и поименованного станет слишком довольно, дабы внушить законную гордость за свою могучую, грозную и бедственную историю соплеменникам нашим и вселить достойное уважение в лживые души несправедливых к нам, иезуитски завистливых иноземцев!
Истинно всюду: ибо единственно величие национального духа созидает великое!
Как посмотреть да послушать эти заискивающие перед неверной Европой рулады, так недаром, недаром потешался он все эти быстротечно промелькнувшие лета над чрезмерной чувствительностью, малодушной слезливостью и пустословием этих пристрастных поклонников, этих добровольно приниженных искателей всего европейского!
Скажут, чувствительность да слезливость рождены добротой и мягкостью настежь открытого сердца? Ну, пожалуй, в источнике сомнения нет, да его всегда раздражала мягкотелость, податливость, слабосильность души, не гадающей, не напрягающей силы взлететь высоко, обокраденной жаждой великого подвига и жаждой могучих деяний.
Так и стряслось: даже в великом труде, задумать и исполнить который под силу только великому и могучему разуму, сердцу чрезмерно чувствительному, похоже, недостало сурового величия и спокойствия чувств.
Истинно, истинно жаль!
Но, возмущённый, Александр продолжал:
«С охотою и ревностию посвятив двенадцать лет, и лучшее время моей жизни, на сочинение сих осьми или девяти томов, могу по слабости желать хвалы и бояться охуждения; но смею сказать, что это для меня не главное. Одно славолюбие не могло бы дать мне твёрдости постоянной, долговременной, необходимой в таком деле, если бы не находил я истинного удовольствия в самом труде и не имел надежды быть полезным, то есть сделать российскую историю известнее для многих, даже и для строгих моих судей...»
Не суждение о малых значениях славолюбия в движении творческого труда, не указание на истинные возможности удовольствия, которое доставляет творцу сам по себе творческий труд, но скромная надежда Карамзина принести некую пользу своим соотечественникам горько и больно укорила его, изъязвила его смятенную, совестливую душу: он всё примерялся, он всё разыскивал достойное поприще для обширных своих дарований, однако ж до сей поры не выискал такого труда, который доставил бы ему удовольствие и которым он мог бы принести хотя малую пользу Отечеству, без чего не бывает деяния достойного и великого.
Так что предстоит ему в сей юдоли земной?
И он со страстью погрузился в эти восемь томов, влекомый тайной надеждой отыскать наконец то своё и особое место, на котором затерялась возможность прославить себя и Отечество, гражданину всякому цель, блага доля и жизни венец.
Кровавые, беспокойные, тягостные страницы нашей истории вновь проходили одна за другой перед ним в самой строгой последовательности, какой не давали ему ни скудные университетские курсы, ни настойчивая собственная пытливость. Дикая степь с первых дней грабежом и насилием набегала на Древнюю Русь, как нынче дикие горные племена грабежом и насилием беспокоят поселения землепашцев над Тереком и Кубанью, вечное озлобление варваров против цивилизации. Зажитки земледелия и торговли никому не давали покоя. Хищных хозар сменяли жестокие печенеги, место разбившихся о Русь, павших в прах печенегов заступали алчные половцы, а там кровавою рекой прихлынуло беспокойное время уделов, брат пошёл на брата с мечом, с огнём и с полоном, юный сын валил с княжеского стола седого отца, храбрые русичи истребляли понапрасну друг друга, и, точно сам Господь истощился терпеньем и остереженье послал неразумным, пронеслись косматые орды голодных татар и наложили вечную печать кочевого бесчинства: чёрные пепелища.
Разоряли и жгли, не умея, не слыша благодатного зова творить, однако могучая Русь всё стояла под мечом и пожаром, всякий раз неумолимо восставала из пепла неистребимым трудом своих землепашцев, обновляла старые, возводила новые города, засылала полные товаром ладьи в ганзейские порты, в Византию, на море Каспийское, а там на арабский Восток и в Китай и вновь обрастала богатством, приманчивым не для одних диких народов степи и гор, но и для европейских грабителей.
Чем, какой силой удержалась она, кроме тяжкого труда землепашца?
Одной ли верой Христовой, следствия которой, точно, ещё не исчислены, не постижны уму?
Александр размышлял, ожидая, наперёд предугадывая, что впереди, и вот наконец придвинулись достойные времена устроителей, а с ними счастливое время устроения Московского государства. Гнев чувствительного историка понемногу переменился на пафос. Деяния третьего Иоанна в душе историка воспламенили бесконечный восторг.
Он готов был и сам воспламениться восторгом, с детских лет предпочитая устроителей воинам, однако от страницы к странице чего-то всё более, всё настоятельней недоставало ему в этих возвышенных, возвышающих гимнах съединению разрозненных малых земель в единой державе, что-то всё более, всё настоятельней мешало ему.
Наконец достиг он события страшного: падения Новгородской республики, кичливой и непокорной, прародительницы Руси.
Любопытство его разгорелось.
Самые просвещённые народы Европы, британцы, французы, кое-где даже немцы, уже добыли себе конституции, и не пристало Руси плестись у Европы в хвосте, да всё не видать, не слыхать, чтобы наша конституция сделалась обозримо возможной, если не в ближние, так хотя бы в несколько отдалённые от нас времена.
Так что ж: русский народ, землепашец, купец, умелец на всё, не имеет способности или надобности добывать себе конституцию, чужда ли свобода собственности, свобода личности, свобода занятий его будто смиренному, патриархальному духу, иные ли обстоятельства взгромоздили преграды на нашем тернистом пути?