На вскрик его обернулись, это мгновение отрезвило его, и он, двинувшись в кресле, точно сесть поудобней хотел, сел привольно, обхватил себя руками за плечи, сообщил с прозрачной улыбкой:
— Слышно, французы и немцы уже взялись перевести, да не отрывки, а разом восемь томов.
— Самое время, знакомство с Россией впрок им пойдёт. Вы, конечно, читали?
— Как не читать.
Положивши небольшие изящные руки на крышку стола, часто взглядывая ему прямо в глаза, точно ждал и вот дождался наконец своего собеседника, Тургенев заговорил негромко, неторопливо, но страстно:
— Я читаю её всякий вечер. Выразить невозможно: я чувствую неизъяснимую прелесть, некоторые происшествия нашей истории, проникая в самое сердце, как молния, роднят меня с русскими древнейших времён. Всюду что-то родное, любезное! Кто может усумниться после того в чувстве патриотизма? Но что он иногда говорит! Надо бы было прямо сказать, что история народа самому народу принадлежит, смешно дарить ею царей, тем паче, что добрый правитель никогда не отстраняет себя от народа.
— Полноте, так же и злой.
— А нашествие татар и Батый? Ужасная эпоха, не правда ли? Никогда не чувствовал я того, что чувствовал, читая описание несчастий России, тогда постигших её. Интерес как будто далёкий по времени, однако ж такой близкий для сердца, которое не только сильно чувствует горькие беды России, но даже умеет ценить великодушие и патриотизм. Мне не осталось больше сомнения, что русские показали себя в те поры в своём истинном народном величии. Чувство, что сам я происхожу из презренных татар, никогда не ослабляло во мне чувство России, но в это чтение я происходить желал бы от русского. Однако все эти прекрасные чувства до шестого только волюма, где Иоанн Третий и Россия при нём. Конечно, приятно, в особенности с начала, видеть твёрдые успехи благоразумного единовластия, однако не знаю, как изъяснить, только с ним вместе Россия приемлет какой-то вид мрачный, покрывается трауром: она, истинно, поднимается из уничижения своего, но поднимается заклеймённая знаком рабства и деспотизма, которые извещают, что приобрела и чего лишилась она.
Тургенев трудно сглотнул, облизнул пересохшие губы, жадно выпил вина, стоявшего перед ним, жестом предлагая ему, придвигая бутылку и свежий стакан, точно в самом деле поджидал собеседника, и угрюмо заговорил:
— Не знаю, как вы, но я все, даже междоусобные войны, читал если не с удовольствием, то с интересом великим. Сердце билось то за одного, то за другого, за несчастных князей. В царствование же Иоанна Васильевича я желаю успехов России, но, право, как существу, от нас отдалённому, которому воссылаем желание рассудка, но не чувствования сердечные: как Мемнон, стоит она неподвижная и льдяная, нечувствительная к частной судьбе детей своих, столь её любящих, столь преданных ей. Я замечаю на этих холодных страницах, что наш мудрый историограф, побеждая рассуждением систематическим порывы своей, без сомнения, благородной души, заботится только об том, чтобы представить царствование Иоанна Васильевича выгодным и даже для России счастливым и скрыть и рабство подданных, и укоренившийся деспотизм. Я вижу в царствование Иоанна счастливую эпоху для независимости и внешнего величия России, благодетельную, по причине унижения уделов, его с благоговением благодарю как государя, но не люблю его как человека, не люблю как русского, так, как я люблю Мономаха. Россия достала свою независимость, однако сыны её утратили личную свободу надолго, слишком надолго, кажется, что навсегда. Её история с сего времени принимает вид строгих анналов правления самодержавного. Мы видим Россию важною, великою в отношении к Германии, к Франции, к прочим иноземным державам, но история России для нас исчезает. Прежде мы имели её, хотя и несчастную, теперь перестали иметь: вольность народа послужила основанием, на котором самодержавие воздвигнуло колосс Российский! Мы много выиграли, да много и потеряли. Русский не может не читать историю своего Отечества с сего времени с удивлением, но редко с любовью. Впрочем, правду сказать, до ужасов-то я ещё, видно, не дочитал, а пока инде кнут, инде название: Федька и подобные им.
Александр проговорил, усмехаясь:
В его «Истории» изящность, простота
Доказывают нам, без всякого пристрастья,
Необходимость самовластья
И прелести кнута.
Вскинувши голову, с удивлением поглядев на него, Тургенев быстро, увлечённо спросил:
— Пушкина, да?
Александр поднял брови, от неожиданности рассмеялся холодно, отчасти и зло:
— Такая известность и в такие-то лета. Счастливец! В мнении публики всё остроумное принадлежит нынче только ему, точно кроме и нет остроумцев.
— Вы правы, конечно, да не совсем. Как послушаешь об нём мнение наших ценителей, какая глупость, какая самонадеянность, злость. Видно, в литературе, как и в мнениях политических, хорошие писатели стоят против варваров тех же, против которых благородные люди стоят в мнениях гражданских и политических. Дураки и хамы повсюду с одной стороны.
Он поспешил перевести разговор на другое, раздосадованный простительной ошибкой Тургенева, не желая более намекать на авторское своё самолюбие:
— Вы с ним знакомы?
— С Пушкиным? Да, он изредка даёт мне короткий визит, однако ж много чаще и с чувством посещает брата моего Александра.
Он поправился, удивляясь оплошности, которую всё-таки вдруг допустил, не имея нисколько намеренья так оплошать, верно, заноза ушла далеко:
— Вы знакомы с Карамзиным?
— Даже очень знаком.
— Отчасти я завидую вам.
Раскрывши глаза, видно, что от всей души удивившись манере его восхищаться, Тургенев со смехом, весёлым, но мелким, громко спросил:
— Отчего лишь отчасти? Какой каламбур!
— Близость к великому человеку благотворна всегда, как не признать очевидность, слишком известную, в особенности для людей молодых, но мне хотелось бы знать, каким образом в наше время человек истинно просвещённый и мудрый может оставаться пропагатором, даже приверженцем и поклонником деспотизма, тем более деспотизма почти азиатского, тогда как просвещение ведёт непременно, неумолимо к республике, об чём, догадываюсь, ведают все самодержцы и деспоты, просвещённых помещая в темницы, оставляя народ в темноте?
— В глубине души Николай Михайлович почитает себя республиканцем по убеждению, и даже клянётся в тесном кругу, что таковым и помрёт.
Имея эту привычку, Александр посклонил голову несколько набок, поразмыслил мгновенье, взглядывая поверх стёкол очков, и с ядовитою улыбкой спросил:
— Что это, славная шутка его? Как нынче изрядно тонко изволят шутить!
Тургенев ядовитость улыбки, много вредившей ему, мимо глаз пропустил, плечами пожал, отвечал без смущенья:
— Как бы не так. Республиканизм есть истинное его убежденье, не раз мне слышать довелось от него горячее восхищение самим Робеспьером.
— Тогда за какой надобностью он нам проповедует суровую прелесть единовластия? Он лицемер?
— Помилуй, какие ты слова говоришь! Постыдись! Он при мне как-то сказал, как в северном климате печи зимой, так он хвалит в России единовластие, а не республику, и что нынешние умники, как он ласково нас величает, которые мечтают уронить троны и навалить на их место журналы, полагая, что журналисты способны к управлению миром лучше царей, по этой причине не так уж и далеки от глупцов.
— Вы, я слышу, с ним не согласны?
— Только отчасти.
— Вот видите: тоже только отчасти, я наперёд так и знал. Так в какой?
— Трон в самом деле не заменишь кипой журналов. Однако силой и духом народным процветали одни древнейшие государства, Эллада пример, да и они силой и духом народным не удержали свою независимость, тут Эллада тоже пример. Государства новейшие не могут наслаждаться ни силой, ни благосостоянием, ни свободой без благоустройства внутреннего, в котором по нынешнему состоянию народов хозяйство государственное занимает неоспоримо первейшее место. Успехи разума, более и более съединяющие народы образованием, после многих и долговременных заблуждений имели наконец одним из благодетельных и полезнейших следствий открытие тайны народных богатств. Государства, частным лицам подобно, то есть людям в отдельности, всегда желали обогащения, предполагая, и в этом случае с большой справедливостью, чем лица частные, что богатство ведёт к благоденствию, но путь, избираемый для достижения такой важной цели, слишком редко оказывается верным. Ныне пути к возможному обогащению народов наконец стали известны, но предрассудки, следствие мало распространённой образованности или застарелой привычки, а также необходимость, этот плод долговременных заблуждений, препятствуют ещё и поныне государствам твёрдыми шагами встать на открытый науками путь. В таком положении вещей искоренение правил ложных и, следственно, вредных и распространение правил справедливых всего более может споспешествовать общему благу.
Внезапная мысль, пусть изложенная чересчур многословно, была слишком ему любопытна, и Александр, поправив очки, с живостью его попросил:
— Растолкуйте непросвещённому, каким образом вознамерились вы распространять справедливые правила?
— Извольте, первым своим шагом полагаю я издание брошюры по теории налогов, моего сочинения, плод долговременных размышлений, ещё в бытность мою на службе при Штейне, сперва в Германии, после во Франции, следствием чего, сознаю, явились недостатки в её изложении, в особенности касательно общего свойства, а также налогов, у нас существующих, вырученные же деньги предоставляются мною в пользу крестьян, которых содержат в тюрьме за неуплату налогов, чтобы таким образом соединить теорию с практикой.
Замечательный человек, а одной брошюрой замыслил всё и вся разрешить, и Александр передвинул свой стул, придвинулся как можно ближе, точно был глуховат, лишь бы слушать с полным вниманием, переживая и радость за этого человека, который свой истинный путь отыскал и наконец не только так мыслил, как должен мыслить порядочный человек, но и как государственный муж, и зависть к тому, что не ему самому принадлежат эти зрелые мысли о богатстве народов и государств, и злость на себя, что всё ещё не нашёл своего подходящего, в самом деле достойного поприща, и было смешно, какой детской игрой соединялась тут теория с практикой, что делать, таков везде человек.