Дуэль четырех. Грибоедов — страница 67 из 121

И он с весёлой иронией подхватил эту странную ложь, представляя всё, что случилось, в неверном, почти фантастическом свете:

«Как я ни отнекиваюсь, ничто не помогает; однако я третьего дня, по приглашению нашего министра, был у него и объявил, что не решусь иначе (и то не наверно), как если мне дадут два чина, тотчас при назначении моём в Тегеран. Он поморщился, а я представлял ему со всевозможным французским красноречием, что жестоко бы было мне цветущие лета провести между дикообразными азиятцами, в добровольной ссылке...» — вот оно, важное слово! Слово-то всё же сказалось, — добровольная ссылка и есть. За все беспутные проделки свои нельзя своей волей себя не сослать. Верно, никак не осилишь преподлой натуры своей, не приучишь лукавить даже с друзьями — с друзьями лукавить нельзя, — добровольная ссылка — чтоб смысл отгадал. «...На долгое время отлучиться от друзей, от родных, отказаться от литературных успехов, которых я здесь вправе ожидать, от всякого общения с просвещёнными людьми, с приятными женщинами, которым я сам могу быть приятен. Словом, невозможно мне собою пожертвовать без хотя бы несколько соразмерного возмездия».

« — Вы в уединении усовершенствуете ваши дарования».

« — Нисколько, ваше сиятельство. Музыканту и поэту нужны слушатели, читатели; их нет в Персии...»

«Мы ещё с ним кое о чём поговорили; всего забавнее, что я ему твердил о том, что сроду не имел ни малейших видов честолюбия, а между тем за два чина предлагал себя в полное его распоряжение...»

Грибоедов так и присвистнул: в самом деле, что за комедию он отломал! Да и правду сказать, если делать дельное дело — так не ступишь без клоунады ни шагу, если только намерен толку добиться, то есть дельное дело свершить. И не век же ему сложа руки сидеть и без пользы бранить целый свет? Бранить целый свет много ли ума надо?

И он по-иному, деловито и кратко, окончил письмо:

«При лице шаха всего только будут два чиновника: Мазарович — любезное создание, умён и весел; а другой — я либо НН. Обещают тьму выгод, поощрений, знаков отличия по прибытии на место, да ведь дипломаты на посуле, как на стуле. Кажется, однако, что не согласятся на мои требования. Как хотят, а я решился быть коллежским асессором или ничем. Степан, милый мой, ты хоть штаб-ротмистр кавалергардский, а умный малый — как ты об этом судишь?»

Запечатав письмо, отправив с Сашкой на почту, он снова пристроился подремать у камина, вытянул ноги к огню, да вдруг подумал о том, как всё-таки глуп его молодой человек, который, ставши нечаянно персонажем комедии, хотя бы ещё не написанной, уже отделился от него самого и над которым после его пресмешного демарша с чинами стало смешно и полезно смеяться вовсю: горе уму, который имеет постоянное жительство в одних эмпиреях и вечно витает в одних мозглявых туманах Жуковского — вот ужо я ему!

Нет, от трезвости, жёсткой, сухой, никуда не уйдёшь, в жизни с одним благородством души да с просвещённым умом далеко не продвинешь себя; то есть в Персию, конечно, должен удрать, а не то с одним умом и благородством души как раз попадёшь в дураки.

Как бы только об этом печальном событии попрозрачней намекнуть дуракам?

Позволь, из чего намекать? Выйдет ужасная скука, чуть не пропись из азбуки — от азбуки скулы воротит и дураку. А вот как-нибудь так, чтобы самый пошлый дурак, особливо из умных, из крикунов, за чистую бы монету всё принимал и только истинно умный мог бы об истине догадаться и надорвать от смеху живот?

Нет, этот молодой человек, без сомнения, благороден. Как же — из чинов не желает служить, из одного лишь высокого духа; и умница, умница, должен так говорить, чтобы остроты сыпались градом, и от того, разумеется, в остервенении, в противоречии с обществом, которое его окружает. Его не понимает никто, да и трудно понять. Никто из глупцов не в силах простить — на то и глупцы, — для чего он немножко повыше других, подлости не терпит ни явной, ни тайной, остёр на язык, не видит ни в ком ни одной благородной черты оттого, что мало в ком она есть, это призрак в ночи, и так далее.

Задача, признаться сказать...

Может быть так: эта, как её, скажем для краткости, Ферзь, с этим всю ночь напролёт провела, с Сахаром Медовичем со своим, что там и как между них, об этом, ясное дело, потом, пока же кому в толк не взять, из тех, кто вечно в креслах торчит всякий день, какой дьявол сводит нас с ними ночью, всяк на этом месте с приятностью и с пользой бывал, а тут этот умник, бац, три года прошло, впопыхах на порог, едва свет за окном, и с жаром требует вечной любви от неё?

В креслах, натурально, гогот и смех: трезвый опыт житейский велит нам трёх дней сряду не верить лукавому полу: лукавый пол на всякие штуки куда как горазд, а тут три года, помилуй, что за болван, она же с другим ночь всю у нас на глазах!

В таком повороте, пожалуй, имеется смысл, всё дело, выходит, не в пылких словах об истинах прописных, а в тонкой интриге. Умён истинно автор один, на то и комедия, в трагедии истинный подвиг и ум.

Стихи замерещились. Он вскочил, впопыхах записал, стал ходить от стены к стене, чуть не стукаясь лбом, как помешанный, сам с собою бормоча, Сашку пугая. Дни полетели, как ветры, Сашка только моргал.

Между тем Мазаровичу, верно, пришёлся он по душе, Семён Иваныч при встрече продолжал уговаривать, дёргая ухо, на трёх языках:

   — Помилуйте, как не согласиться служить при Ермолове? Любезный, искательный, властный. Владеет Кавказом, замышляет сам войны, не признает никого, в письмах своих читает нотации самому государю, а с Нессельроде прямо до невыносимости груб. Что вам здесь лишний чин? При Ермолове возможность имеете сделаться кем вам угодно, хоть меня возьмите в пример: вчера лекарь, нынче полномочный министр.

Взглянул своим мефистофельским оком, показал в открытой улыбке белые зубы, с удовольствием рассказал:

   — Вы не знаете, как явился он ко двору персидского шаха? Да откуда и знать! Досюда ещё, поди, не дошло.

И прищурился:

   — Ну, само собой, тьма у персиян церемоний — восточные люди, мой друг. Так эти черти уведомили, что в покои наследного принца, тем паче его величества шаха невозможно взойти в сапогах, а надлежит чулки натянуть, красные по какой-то причине — своего рода, должно быть, ихний красный колпак[117], — а свиту оставить снаружи, по той, знаете ли, оказии, что таким образом поступали все европейские дипломаты: французы и англичане. Э, товарищ мой дорогой, видели бы вы в тот час лицо генерала — в этом лице воплотились достоинство и праведный гнев!

Слушал с удвоенным любопытством, вбирая в закрома памяти все эти дипломатические приёмы и тонкости, чтобы с первого разу явиться на новом поприще не простаком, но умудрённым, опытным деятелем, припоминал невольно грозных проконсулов могучего Рима и ещё более грозных проконсулов недавней якобинской республики, бесконтрольно управлявших провинциями, по всей строгости ответственных за содеянное лишь перед Сенатом или Конвентом, не ранее как после окончания срока отправления должности.

Александр замечал, что Мазаровичу тесно и душно в стенах казарменной канцелярии, что предводителю миссии хочется двигаться; может быть, куда-то бежать или сломя голову скакать на коне — венецианец, горячая южная кровь, отчего Семён Иваныч словно привскакивал и ёрзал на стуле, часто перебирая чьи-то бумаги, брошенные лежать на столе. Чёрт побери, секреты дипломатии у всех на виду — русские нравы, беспечность и лень; рассеянно подносил отношения и депеши к глазам, тотчас с тенью испуга возвращал на прежнее место, загадочно улыбался, напоминая опять Мефистофеля, и весело говорил:

   — Весь вспыхнул, сузил глаза, гордо вскинул свою исполинскую голову, громко приказал толмачу перевести и заговорил отрывисто, как в бою, что он не удивляется низкопоклонству французов, что французам после красного колпака свободы и братства, должно быть, слишком нетрудно было напялить красные чулки унизительной лести, когда они стремились делать России вред, но что он прибыл не с подлыми намерениями шпиона Бонапартова и не с корыстными расчётами приказчика Англии, этой страны торгашей, а потому не может согласиться ни на чулки, ни на прочие унижения со стороны персиян.

И громко захохотал:

   — Видели бы вы изумлённые азиатские физиономии в своих холёных крашеных бородах и эти неверные лисьи глаза, полные ненависти! Этак выхватят из-за пазухи кинжалы и перережут всех до единого в защиту красных чулок, как французы резали гильотиной в защиту красного колпака!

Стрельнул в него своим шельмовским взглядом, всё заманивая, всё соблазняя его, того и гляди, что до бесовской клятвы на крови дело дойдёт:

   — Ну, генерал взглянул на них так, что все опустили глаза, душа, я полагаю, в пятки ушла, и вступил в диван-хане в сапогах, из особенной милости разрешивши слугам смахнуть с них дорожную пыль; положил на стул перчатки и шпагу, сам твёрдо сел на другой и приказал всем нам садиться. Сидим. У них там тоже обычай: на вошедшего смотрят только тогда, когда он пройдёт половину пути, а зала довольно большая. Вот те на нас и не смотрят. И что бы вы думали? Генерал раскричался: что, мол, куда его привели, в караульную или в Сенат, что он рода Чингизова, должно быть выдумав свою родословную на ходу; так ему не положено терпеть подобные унижения; всех обругал, всех обсмеял, грозно поднялся и сам без церемоний отправился к шаху. В комнате шаха для него уже было приготовлено кресло, видать, смекнули, что он не позволит шутки шутить. Генерал небрежно опустился в него и начал переговоры. Что поделаешь, дорогой мой товарищ, на Востоке в цене только сила, кулак да картечь. Кто силён — перед тем шею гнут, а кто слаб — того забивают в колодки. Да вот скоро увидите сами.

Присовокупили между тем к миссии Андрея Карлыча Амбургера, покладистого, худого и добродушного лекаря. Немец, знакомясь, заговорил с ним, должно быть из деликатности, на смешном немецком французском. Александр с улыбкой отвечал ему по-немецки с нарочитым саксонским произношением, ещё в юности перенятом у Богдана Иваныча. Изумлённый Амбургер, помаргивая реденькими ресничками, пришёл в детский восторг, открыв рот и несколько даже присев: