Дуэль четырех. Грибоедов — страница 68 из 121

   — О, такая редкость у русских немецкая речь, с вами приятно станет служить!

Александр засмеялся в ответ, приведя немца в новое изумление, всё не веря, что в самом деле отправится на этот нелепый, к тому же коварный Восток. Но уже стремительный слух об его насильственном отправлении в Персию, в наказание за дуэль, в которой по бумагам он не участвовал, разлетелся как вихрь, точно Петербург был владимирская деревня. Иные косились, когда он забредал в Английский клуб, теряясь, как в таком случае поступить с отлучённым от общества за дуэльный скандал. Иные остерегались подать ему руку, один Александр Всеволожский, знакомый домами ещё по Москве, кавалергардский поручик, владелец заводов и рыбных промыслов на море Каспийском, друг сердечный, собеседник отменный во всякой всячине политической экономии, предприниматель двадцати пяти лет, явился, обнял прекрасно, поздравил с вступлением на дорогу жизни практической, взял слово описывать торговые перспективы Кавказа и Персии, упросил секретаря ещё не рождённого подыскать агента толкового, на которого можно было бы положиться в торговых делах, расцеловал и помчался сбирать чемодан, известив, что скачет в Макарьев на ярмонку, а там на промыслы краем глаза взглянуть.

Нечего делать, коль все решили, что он с глаз долой отослан чёрт знает куда. Он точно смирился, а месяца через два подлинно вышло определение в Персидскую миссию, а ещё месяц спустя его пожаловали титулярным советником, зажилив ещё один чин, и отступать вдруг стало некуда, хоть криком кричи.

День отъезда неминуемо приближался. Александром овладела тоска, его несносная вечная спутница, в этот раз дремучая, неотвязная, как зима. Он заметался, не находя себе ни приличного, ни удобного, ни даже неприличного места: то пробуя по привычке напропалую кутить, как славно кучивал в недавние дни с до смерти надоевшим Кавериным; то вступал с растревоженным Ионом в пространные философские прения, и несчастный Богдан, взглядывая детским беспомощным взглядом, отвечал ему то простодушными сетованиями на пространные капризы судьбы, то излюбленными словами Спинозы, которого совместно штудировали под руководством многосведущего Буле:

   — «Тот, кто правильно пользуется своим разумом, должен сначала необходимо познать Бога, который есть высшее благо и совокупность всех благ. Отсюда с неопровержимостью следует, что тот, кто правильно пользуется своим разумом, не может впасть и в печаль. Ибо как? Ведь он пребывает во благе, которое представляет собой совокупность всех благ и в котором заключается вся полнота радости и наслаждения. Таким образом, печаль происходит от заблуждения и непонимания». Вы, Александр, ехать решились, так поезжайте, о чём горевать, а мне, честное слово, страсть как жаль расставаться.

Ничто не помогло ему. Кутежи, забавные прежде, разгонявшие желчь, вдруг сделались нестерпимы и скучны. Каверин сделался пошлый дурак, а немецкие доводы Богдана Иваныча с кучей добротных немецких цитат, сдобренных искренним сожалением по поводу скорого расставанья надолго-надолго, чуть не на целую жизнь, легко разбивались его находчивым, смелым умом:

   — Заблуждение в том, что решился ехать чёрт знает куда, к азиятам, оттого и печаль.

Богдан Иваныч только страдальчески взглядывал на него, со стула вскакивал точно ужаленный и беспокойно шагал, журавлём переставляя длинные ноги, не ведая, из какого Спинозы на довод его отвечать.

Мысли же Александра вновь были заняты прожитой жизнью, точно старость для него с этим проклятым отъездом настала. Какой жизнь его была прежде весёлой, даже счастливой по-своему, чёрт побери! А нынче? Нынче опять в его жизни всё было не то и не так! Он перебирал, перебирал, когда же и где он так славно сглупил, не распознав своим закружившимся разумом высшего блага, и не мог с определённостью отыскать рокового сворота с прямого пути, а близкий отъезд сделался вдруг ненавистен. Он отрывал и не мог оторвать своё мягкое сердце от этих широких проспектов, дворцов, площадей, от этих вечерних, блещущих светом и смехом театров, от немногих не так уж и близких, однако ж умных людей, которых умел находить в Петербурге, не из самых известных, Александр Всеволожский пример, без которых умному человеку невозможно прожить, по этому печальному случаю легко забывая о том, что сам же жестоко бранил этот каменный город без будущего, без глубоких корней, пущенных в подземелья истории, и что ни с кем из самых умных и близких людей никогда в полной мере не был открыт, Александр Всеволожский опять же пример.

И что там впереди?

Впереди не слышалось музыки, не виделось книг. За три тысячи кое-как меренных вёрст едва ли дотащишь за собой фортепьяно, книжные новости едва ли дотуда дойдут. Европейская, даже бедная русская мысль в его отсутствие станет делать открытия важные, искусства обогатятся, на сцене лучших театров заблещут новые, может быть, славные имена, а до него едва ли долетит хотя бы слабый шелест об этих важных открытиях, об этих блестящих талантах, а ум его жаждущий, может быть, так и зачахнет и сморщится без сытной разнообразной умственной пищи.

Как легко и внезапно над ним это стряслось!

Прогоны, подорожная, тесная бричка, дорога возьмёт целый месяц, если в какой-нибудь обширной канаве не увязнешь по горло в грязи, а там кровожадные дикие племена, примитивные пошлые лица, из которых по необходимости набирается забубённое кавказское войско, искатели двойного оклада, разжалованные, изгнанные из российских полков за бесчестье, за воровство, всякого рода балбесы, крикуны и бретёры да прочая рвань, с ними и копоть случайных ночлегов, глухие места, одни противные толки об чинах да об службе где-нибудь в гарнизоне с ротой солдат, мелкая хитрость, интриги, повседневный изысканный тонкий обман с его стороны и со стороны враждебных нам персиян, а там, глядь, может быть, ничтожная смерть за одно неосторожное слово на развилке горных дорог или в теснине глухого ущелья, кинжал в спину — да вниз.

Боже, кои веки он выдержит муку в этом аду? Что Дант, Дант ребёнок, фантаст, а там действительный ад! К тому же Данту не в пример было нескучно в пути: шёл у Данта в проводниках сам великий Вергилий — умница, философ, поэт, тогда как ему, горемычному, в проводники не отпущено мудрецов, разве что Мазарович, ликом похожий на чёрта, воспетого Вольфгангом Гёте, добрый и славный, кажется, человек, авось в самом деле не завалит ненавистной канцелярской вознёй, которая много сквернее и Дантова и персидского ада.

Сашка укладывал в неподъёмные ящики лучшие книги. Оставалось обшить фортепьяно. Александр не решался этого приказать. Ему сердце теснило чёрной мыслью об рогожах и досках, точно лучшего друга должен был в гроб уложить или к ногам привесить ядро.

Однако ж, заколотив ещё один ящик, старательно оглядев все углы, точно что-то искал, Сашка, набычась, спросил:

   — Фортепьяны-то что, давно бы пора?

Александр рассердился:

   — Куда же я-то без фортепьян?

Сашка с рассуждением поглядел на него:

   — Вы в дорогу со мной, куда в дороге на фортепьянах стучать.

И приволок из сеней куль пахучих рогож.

Александр придержал его за плечо:

   — Погоди, время есть.

Распрямившись, пнув в сердцах рогожи ногой, Сашка сердито изрёк:

   — Мне-то что, я погожу, я хоть целый век погожу, не припоздать бы. Глядите, спешка посля из-за вас, хошь, галопом скачи, хошь, волосами тряси.

Он облегчённо вздохнул:

   — Не опоздаем, ещё не приехал Степан.

Склонив на сторону кудлатую голову, Сашка упрямо стоял на своём, характер такой, чёрт знает в кого:

   — Степан Никитич прибудет как раз, при них-то и вовсе времени недостанет минуты, уж знаю я вас, пойдут чудеса.

Он ласково попросил, точно друга:

   — Вот и ладно, а ты погоди.

И когда пылавшее воображение представляло ему его беспросветное будущее в жутких картинах — всё серым по чёрному либо наоборот, которые противувольно заимствовал он из суровой «Комедии» немилосердного Данте, он присаживался, словно бы на минуту, на стул и одну за другой играл для себя одного любимые сонаты Бетховена.

Тогда мужество возвращалось к нему, и он с облегчением, хоть и печально, думал о том, что отслужить-то ему предстоит года два, если, конечно, шальной Якубович по приезде сдуру не застрелит его — обещал.

Наконец ввалился пропылённый Степан. Александр кинулся его обнимать, ощущая сильный запах дальней дороги и крепкого мужского и лошадиного пота:

   — Как я ждал, как я ждал, как я, Степанушка, тебя ждал! Заждался совсем!

Сердце Степана гулко било в его жаркую грудь, обветренные губы шептали в самое ухо:

   — Ах, Александр, Александр...

Он, тоже в ухо, сквозь слёзы шептал:

   — Славно, брат, что застал!

Они оторвались друг от друга. Степан, красивый даже с тёмным от дорожной пыли и пота лицом, отступил на два шага, оглядел его пристально и вскрикнул с тревогой:

   — Александр, опять не спишь по ночам, под глазами-то, под глазами-то что!

Грибоедов засмеялся сквозь слёзы, в свою очередь оглядывая его с блаженным лицом:

   — Ба, слава Богу, как прежде, кавалергард!

Степан отозвался, раздёргивая крючки:

   — Мундир-то красив, об чём толковать, да ты на то не гляди, я в армии нужен по нынешним временам.

Александр ходил ошеломлённо вокруг, всё приглядываясь к лучшему другу, не проникая в смысл его загадочных слов, будто бы в армии нужен чёрт знает зачем:

   — Нужен для чего? Опять ты об чести песню споёшь? Письма-то не получил?

Степан сбросил пропотевший мундир и властно крикнул:

   — Эй, приготовьте умыться!

И поворотился к нему:

   — Не слышу чести нынешним служить подлецам, в этом пункте я согласен с тобой.

То-то и есть, что согласен, верно, голову заморочили там, он воскликнул, переполненный обжигающей радостью встречи, на миг позабыв, что у них расставанье:

   — Так я ж и толкую тебе!

Степан плюхнулся на диван, со стиснутыми зубами стянул сапоги с распаренных ног, мечтательно протянул: