Дуэль четырех. Грибоедов — страница 70 из 121

   — Мы, брат, Россия, у нас невозможны Конвент и Комитет общественного спасения. Мы страна государственных переворотов, начиная от царя Годунова и Бог весть насколько вперёд.

   — Переверни бутылку и выпей за это до дна!

   — Что хорошо, так это с похода в баньке помыться: жаром пышет, банщик, знай, веником хлопает, а ты кряхтишь да подставляешь бока, а обмылся — и хоть на крыльях лети, в пору новый поход отломать! Чудеса! Какой в России Конвент? Братцы, выпьем и в баню айда!

   — Пётр Великий больше сделал для нас, чем ихний Конвент, во главе с гильотиной.

   — А тоже, между прочим, голов не жалел, по-русски, правду сказать, простым топором.

   — Всё же топор, не машина.

   — Твоей голове топор-то милей?

   — Открыт был, а нынче дела государственные творятся в тайне от всех, а таинственность затрудняет движение и их укрывает не только от граждан, но даже и от правительства самого.

   — Постой, откуда ты граждан-то взял? В России отродясь не заводилось граждан.

   — По этой причине у нас привычная тайна в делах гласностью заменяться должна, везде и во всём, это первейший вопрос.

   — Как же чиновники станут тогда воровать из казны?

   — Ты за чиновников не страдай, эта сволочь сворует всегда.

   — Я за чиновника не страдаю, ни-ни, только при чиновниках какие же граждане, какая же гласность в делах, вот в чём вопрос?

   — Чиновников выгнать — и дело с концом!

   — А возможно ли в делах государственных обойтись без чиновников, это ещё больший вопрос.

   — В каждом гражданине просвещение рождает идею не животного эгоизма, но общего блага, вот что вернее всего понять надобно всем да вводить просвещение.

   — Вводить как налог?

   — На кой дьявол чиновнику просвещение? Скорей просветишь моего Боливара!

   — Отец который месяц копейки не шлёт, а ты мой видел мундир?

   — Что твой мундир? У меня у самого отца нет!

   — Эй, кто-нибудь, трубку!

   — Управление государством должно подчиняться не своенравию или добронравию лиц управляющих, но правилам неизменным, правилам чести прежде всего.

   — Э, полно мечтать, в России на этот счёт одно только неизменное правило есть!

   — Это какое?

   — Россией управляет то дурак, то подлец, то демагог, а уж неучи — решительно все!

   — Это ты брось, а Екатерина Великая?

   — Ты что, лишку хватил? Помяни ещё времена Мономаха!

   — А что, это он чистую правду сказал, Екатерина славная баба была, хоть и немка, многие в князи вышли из грязи на ней.

   — Дома-то до чего ж хорошо! Целый год, почитай, не бывали, а надобность в чём?

   — В благоустроенном государстве одни дарования должны призываться содействовать общему благу, а назначение чиновников на места, особенно высшие, должно утверждаться общественным указанием для отдаления от государственных дел лихоимцев, кривдолюбцев, а пуще невежд.

   — В исполнение того, чем ты бредишь, необходима Палата, избираемая свободно.

   — А кому избирать? Всем поголовно или одним головам просвещённым? Тоже вопрос.

   — Тоже, скажу вам, вопрос! Избирать поголовно в самую высшую власть, тогда дело пойдёт!

   — Полно, брат, и тогда не пойдёт.

   — Отчего не пойдёт?

   — Изберут дурака.

   — Отчего?

   — Оттого что у нас поголовно все дураки, просвещённые тоже. Сперва, брат, надобно умных завесть.

   — Главное же, представляется мне, употребление общественных сумм должно быть у всех на виду, и строжайший отчёт по всякой копейке, вот оно как! Тогда поди укради!

   — Всё одно со счёту собьёшься, тут и возьмут.

   — Отчего?

   — Не свой, поди, кошелёк, с тем кошельком прежде надобно высшую математику знать.

   — Нет, братцы, этак у нас не получится ничего.

   — Отчего?

   — Что ты заладил!

   — Высшая математика, отчёт в каждой копейке публично — важная вещь, спорить нельзя, да главное и позабыли!

   — Что позабыли?

   — Вчерашний день, полагаю.

   — Ты этим, брат, не шути!

   — Чай, голову оторвёшь?

   — Оторву!

   — Хороша, брат, свобода, коли за каждое слово головы отрывать, коль оно не по нраву тебе, хорош гражданин!

   — Так что позабыли?

   — А честь.

   — Честь, кого ни спроси, как будто у всякого есть; у последнего подлеца, не моргнёт, отрапортует, что есть, а поди ж ты, воруют, да как! Миллионами! Нет уж, там, где казённые деньги, плоха надежда на честь, попомните слово моё.

   — Торговля и промышленность должны быть избавлены от учреждений самопроизвольных и обветшалых!

   — А не хочется тащиться к себе на Миллионную!

   — Ежели пьян, так молчи, сделай милость, трезвым рассуждать не мешай.

   — Вон оно что, а трезвый-то кто?

   — Все трезвые, ты один пьян.

   — Нет, ты позволь! Я не один!

   — Не позволю!

   — А народ должен сам собой управлять или как?

Тут Александр всё пропустил, сидя очень прямо на стуле, напрягая все силы ума, чтобы глупости не сказать и не выкинуть какой-нибудь штуки. Он поднялся только тогда, когда стали прощаться, и с широкой неверной улыбкой пожимал чьи-то горячие, потные, то слишком вялые, то слишком сильные руки, ощущая только одно: улыбка куда-то плыла, а удержать её как?

Катенин придвинулся совсем близко к нему и зачем-то грозно кричал, точно он был глухой:

   — Рад был снова видеть тебя! К чему тебе ехать?

Он вытянул шею, улыбку поймал, подвигав губами, подался вперёд и согнулся вперёд, показалось, что пополам, а Катенин не так уж был мал, что за чёрт:

   — Спасибо, мой милый, никуда не хотел, да вдруг увидел, куда указует...

Но кто, кому и куда указует, сам понять не успел. Всё перед ним завертелось. Он глотнул воздух широко распахнутым ртом и провалился куда-то, без указания.

Затем не было ничего.

Он открыл глаза поздним утром. В голове что-то страшно и мерзко скрипело.

Над ним склонился бодрый и свежий Степан, поглядел, покачал головой, засмеялся беззвучно.

Александр вяло спросил, едва шевеля языком:

   — Ты это об чём?

Степан выпрямился, оглушительно крикнул, круто оборотившись к дверям:

   — Сашка! Тащи!

Он сел на горячем диване и тут же бессильно приткнулся к холодной стене.

Сашка, издевательски, кажется, улыбаясь, стервец, сечь бы надо таких, внёс на подносе громадный кофейник, белый молочник со сливками и две синие чайные чашки. Что он смеётся, других не нашёл, брандахлыст?

Степан, став серьёзным, собственноручно налил кофе в эти большие, широкие чашки и радостно загудел:

   — Я уже поправился водкой и огурцом, малосолёненький, славный, подлец, а ты вот кофию выпей-ка, брат. Это я тебя вечор проглядел, виноват, ты прости, за год-то позабыл, что ты пить совсем не умеешь, точно младенец, а ещё дипломат.

Он с благодарностью глядел на Степана, не в силах слова сказать, не в силах двинуть обвислой рукой. Наконец кое-как лепетнул:

   — Радость, мой милый, видеть тебя...

Степан чуть не силой вложил чашку в какие-то ватные пальцы, строго сказал:

   — Пей и молчи. На радостях можно, конечно, кто против этого говорит, дело святое, а вперёд не сердись, отберу, капли лишней не дам. Слабенек ты выбрался из чрева природы на эти дела, оттого, должно быть, что уж больно умён, а впрочем, может, наоборот, так умён, что не можешь лишнего выпить, я не философ, ты, брат, прости, а только пьют помногу одни дураки, сколько раз примечал.

Отхлёбывая кофе со сливками, ощущая, как болезненно-горячо вливается каждый глоток, он отозвался смущённо:

   — Помилуй Бог! Ну, эти тосты, и все за свободу, не счесть!

Степан покачал головой:

   — Слишком пылок ты во всём, Александр, за что ни возьмись. Да теперь я снова рядом с тобой, вечная нянька твоя. Эх, славно мы заживём, Александр! В Москве-то, представь, мне только это и снилось!

Сильно тряхнув головой, ощутив страшную боль, что чуть не завыл, Александр через силу сказал:

   — Э, ваше флегмомордие, да ты, вижу, тоже был вчерась несколько пьян.

Степан засмеялся привольно, не в насмешку, а от души, выставляя белейшие зубы:

   — Ну вот, это, брат, хорошо. Вижу, что полегчало, валишь с больной на здоровую, с похмелья всё так, на-ка, ещё чашечку выпей зелья, кто его к чёрту придумал, не иначе немец какой.

Он мешком сидел на диване, с опущенной головой, упрямо твердил:

   — Пьян был, как собака, всё позабыл, а кофе придумал монах.

Степан спокойно, уверенно возразил, ничуть не сердясь, подливая из кофейника в чашку:

   — Да как теперь вижу твою побледневшую рожу, губами этак шлёп-шлёп, а уж и вымолвить слова не мог, я было за тебя испугался, да кто-то об государственном устройстве принялся хлопотать, так за этим делом тебя прозевал, а монах твой — последний дурак, разве монаху мало вина?

Он нахмурился сильно, припоминая своё, всё прочее отстраняя слабой рукой, поминутно сбиваясь:

   — Монахи вино бочками пьют, правда твоя, верно, на тот случай вина под рукой не случилось, а ты, мой милый, постой, не путай меня. Я же тотчас тебе доложил, как увидел, что в Персию с миссией еду, на этих же днях, а ты то да сё, какой-то монах, да славно так заживём. Должен был тебе доложить в тот же секунд, не иначе, а монаха в покое оставь, пьёт так пьёт, разве жаль.

Степан прикрыл глаза, припоминая с трудом:

   — Верно, ты в это роде что-то мне возвестил, до монаха...

Он с усилием оживился:

   — Кто из нас валит с больной головы на здоровую?

Степан поморщился и вновь задал тот же вопрос:

   — Так тебя всё же выслали за эту дуэль?

На этот раз, не смея притворяться, в том более смысла не видя, он ответил, махнув рукой на монаха, который, как назло, так и лез на язык:

   — Для чего высылать? Я своей волей себя высылаю.

Степан прикрикнул сердито:

   — Перестань валять дурака, ты мне толком скажи! Кто кого выслал? За что?