— Мы, брат, Россия, у нас невозможны Конвент и Комитет общественного спасения. Мы страна государственных переворотов, начиная от царя Годунова и Бог весть насколько вперёд.
— Переверни бутылку и выпей за это до дна!
— Что хорошо, так это с похода в баньке помыться: жаром пышет, банщик, знай, веником хлопает, а ты кряхтишь да подставляешь бока, а обмылся — и хоть на крыльях лети, в пору новый поход отломать! Чудеса! Какой в России Конвент? Братцы, выпьем и в баню айда!
— Пётр Великий больше сделал для нас, чем ихний Конвент, во главе с гильотиной.
— А тоже, между прочим, голов не жалел, по-русски, правду сказать, простым топором.
— Всё же топор, не машина.
— Твоей голове топор-то милей?
— Открыт был, а нынче дела государственные творятся в тайне от всех, а таинственность затрудняет движение и их укрывает не только от граждан, но даже и от правительства самого.
— Постой, откуда ты граждан-то взял? В России отродясь не заводилось граждан.
— По этой причине у нас привычная тайна в делах гласностью заменяться должна, везде и во всём, это первейший вопрос.
— Как же чиновники станут тогда воровать из казны?
— Ты за чиновников не страдай, эта сволочь сворует всегда.
— Я за чиновника не страдаю, ни-ни, только при чиновниках какие же граждане, какая же гласность в делах, вот в чём вопрос?
— Чиновников выгнать — и дело с концом!
— А возможно ли в делах государственных обойтись без чиновников, это ещё больший вопрос.
— В каждом гражданине просвещение рождает идею не животного эгоизма, но общего блага, вот что вернее всего понять надобно всем да вводить просвещение.
— Вводить как налог?
— На кой дьявол чиновнику просвещение? Скорей просветишь моего Боливара!
— Отец который месяц копейки не шлёт, а ты мой видел мундир?
— Что твой мундир? У меня у самого отца нет!
— Эй, кто-нибудь, трубку!
— Управление государством должно подчиняться не своенравию или добронравию лиц управляющих, но правилам неизменным, правилам чести прежде всего.
— Э, полно мечтать, в России на этот счёт одно только неизменное правило есть!
— Это какое?
— Россией управляет то дурак, то подлец, то демагог, а уж неучи — решительно все!
— Это ты брось, а Екатерина Великая?
— Ты что, лишку хватил? Помяни ещё времена Мономаха!
— А что, это он чистую правду сказал, Екатерина славная баба была, хоть и немка, многие в князи вышли из грязи на ней.
— Дома-то до чего ж хорошо! Целый год, почитай, не бывали, а надобность в чём?
— В благоустроенном государстве одни дарования должны призываться содействовать общему благу, а назначение чиновников на места, особенно высшие, должно утверждаться общественным указанием для отдаления от государственных дел лихоимцев, кривдолюбцев, а пуще невежд.
— В исполнение того, чем ты бредишь, необходима Палата, избираемая свободно.
— А кому избирать? Всем поголовно или одним головам просвещённым? Тоже вопрос.
— Тоже, скажу вам, вопрос! Избирать поголовно в самую высшую власть, тогда дело пойдёт!
— Полно, брат, и тогда не пойдёт.
— Отчего не пойдёт?
— Изберут дурака.
— Отчего?
— Оттого что у нас поголовно все дураки, просвещённые тоже. Сперва, брат, надобно умных завесть.
— Главное же, представляется мне, употребление общественных сумм должно быть у всех на виду, и строжайший отчёт по всякой копейке, вот оно как! Тогда поди укради!
— Всё одно со счёту собьёшься, тут и возьмут.
— Отчего?
— Не свой, поди, кошелёк, с тем кошельком прежде надобно высшую математику знать.
— Нет, братцы, этак у нас не получится ничего.
— Отчего?
— Что ты заладил!
— Высшая математика, отчёт в каждой копейке публично — важная вещь, спорить нельзя, да главное и позабыли!
— Что позабыли?
— Вчерашний день, полагаю.
— Ты этим, брат, не шути!
— Чай, голову оторвёшь?
— Оторву!
— Хороша, брат, свобода, коли за каждое слово головы отрывать, коль оно не по нраву тебе, хорош гражданин!
— Так что позабыли?
— А честь.
— Честь, кого ни спроси, как будто у всякого есть; у последнего подлеца, не моргнёт, отрапортует, что есть, а поди ж ты, воруют, да как! Миллионами! Нет уж, там, где казённые деньги, плоха надежда на честь, попомните слово моё.
— Торговля и промышленность должны быть избавлены от учреждений самопроизвольных и обветшалых!
— А не хочется тащиться к себе на Миллионную!
— Ежели пьян, так молчи, сделай милость, трезвым рассуждать не мешай.
— Вон оно что, а трезвый-то кто?
— Все трезвые, ты один пьян.
— Нет, ты позволь! Я не один!
— Не позволю!
— А народ должен сам собой управлять или как?
Тут Александр всё пропустил, сидя очень прямо на стуле, напрягая все силы ума, чтобы глупости не сказать и не выкинуть какой-нибудь штуки. Он поднялся только тогда, когда стали прощаться, и с широкой неверной улыбкой пожимал чьи-то горячие, потные, то слишком вялые, то слишком сильные руки, ощущая только одно: улыбка куда-то плыла, а удержать её как?
Катенин придвинулся совсем близко к нему и зачем-то грозно кричал, точно он был глухой:
— Рад был снова видеть тебя! К чему тебе ехать?
Он вытянул шею, улыбку поймал, подвигав губами, подался вперёд и согнулся вперёд, показалось, что пополам, а Катенин не так уж был мал, что за чёрт:
— Спасибо, мой милый, никуда не хотел, да вдруг увидел, куда указует...
Но кто, кому и куда указует, сам понять не успел. Всё перед ним завертелось. Он глотнул воздух широко распахнутым ртом и провалился куда-то, без указания.
Затем не было ничего.
Он открыл глаза поздним утром. В голове что-то страшно и мерзко скрипело.
Над ним склонился бодрый и свежий Степан, поглядел, покачал головой, засмеялся беззвучно.
Александр вяло спросил, едва шевеля языком:
— Ты это об чём?
Степан выпрямился, оглушительно крикнул, круто оборотившись к дверям:
— Сашка! Тащи!
Он сел на горячем диване и тут же бессильно приткнулся к холодной стене.
Сашка, издевательски, кажется, улыбаясь, стервец, сечь бы надо таких, внёс на подносе громадный кофейник, белый молочник со сливками и две синие чайные чашки. Что он смеётся, других не нашёл, брандахлыст?
Степан, став серьёзным, собственноручно налил кофе в эти большие, широкие чашки и радостно загудел:
— Я уже поправился водкой и огурцом, малосолёненький, славный, подлец, а ты вот кофию выпей-ка, брат. Это я тебя вечор проглядел, виноват, ты прости, за год-то позабыл, что ты пить совсем не умеешь, точно младенец, а ещё дипломат.
Он с благодарностью глядел на Степана, не в силах слова сказать, не в силах двинуть обвислой рукой. Наконец кое-как лепетнул:
— Радость, мой милый, видеть тебя...
Степан чуть не силой вложил чашку в какие-то ватные пальцы, строго сказал:
— Пей и молчи. На радостях можно, конечно, кто против этого говорит, дело святое, а вперёд не сердись, отберу, капли лишней не дам. Слабенек ты выбрался из чрева природы на эти дела, оттого, должно быть, что уж больно умён, а впрочем, может, наоборот, так умён, что не можешь лишнего выпить, я не философ, ты, брат, прости, а только пьют помногу одни дураки, сколько раз примечал.
Отхлёбывая кофе со сливками, ощущая, как болезненно-горячо вливается каждый глоток, он отозвался смущённо:
— Помилуй Бог! Ну, эти тосты, и все за свободу, не счесть!
Степан покачал головой:
— Слишком пылок ты во всём, Александр, за что ни возьмись. Да теперь я снова рядом с тобой, вечная нянька твоя. Эх, славно мы заживём, Александр! В Москве-то, представь, мне только это и снилось!
Сильно тряхнув головой, ощутив страшную боль, что чуть не завыл, Александр через силу сказал:
— Э, ваше флегмомордие, да ты, вижу, тоже был вчерась несколько пьян.
Степан засмеялся привольно, не в насмешку, а от души, выставляя белейшие зубы:
— Ну вот, это, брат, хорошо. Вижу, что полегчало, валишь с больной на здоровую, с похмелья всё так, на-ка, ещё чашечку выпей зелья, кто его к чёрту придумал, не иначе немец какой.
Он мешком сидел на диване, с опущенной головой, упрямо твердил:
— Пьян был, как собака, всё позабыл, а кофе придумал монах.
Степан спокойно, уверенно возразил, ничуть не сердясь, подливая из кофейника в чашку:
— Да как теперь вижу твою побледневшую рожу, губами этак шлёп-шлёп, а уж и вымолвить слова не мог, я было за тебя испугался, да кто-то об государственном устройстве принялся хлопотать, так за этим делом тебя прозевал, а монах твой — последний дурак, разве монаху мало вина?
Он нахмурился сильно, припоминая своё, всё прочее отстраняя слабой рукой, поминутно сбиваясь:
— Монахи вино бочками пьют, правда твоя, верно, на тот случай вина под рукой не случилось, а ты, мой милый, постой, не путай меня. Я же тотчас тебе доложил, как увидел, что в Персию с миссией еду, на этих же днях, а ты то да сё, какой-то монах, да славно так заживём. Должен был тебе доложить в тот же секунд, не иначе, а монаха в покое оставь, пьёт так пьёт, разве жаль.
Степан прикрыл глаза, припоминая с трудом:
— Верно, ты в это роде что-то мне возвестил, до монаха...
Он с усилием оживился:
— Кто из нас валит с больной головы на здоровую?
Степан поморщился и вновь задал тот же вопрос:
— Так тебя всё же выслали за эту дуэль?
На этот раз, не смея притворяться, в том более смысла не видя, он ответил, махнув рукой на монаха, который, как назло, так и лез на язык:
— Для чего высылать? Я своей волей себя высылаю.
Степан прикрикнул сердито:
— Перестань валять дурака, ты мне толком скажи! Кто кого выслал? За что?