Дуэль четырех. Грибоедов — страница 76 из 121

Степан с неожиданной строгостью возразил, вдруг встав перед ним, держа трубку в руке:

   — Ты нынче несносен, с похмелья, должно, не велеть ли ещё одну чашку кофию дать?

Александр вскинул голову, ласково поглядел на него:

   — Мой милый, ты не сердись. Мы точно никогда прежде не трактовали с тобой об этих вещах, надобности не виделось в том, помилуй, к чему? Однако ж заговорили когда, так сделай милость, выслушай до конца. Я тебе вместе с Фаустом говорю: «В начале было Дело»!

Степан заворчал, отходя от него:

   — Очень новая мысль, об чём говорить!

Грибоедов круто поворотился на стуле, чуть не упал, пошатнулся, но усидел, с тетрадью в дрожащей руке, с укоризной глядел ему вслед:

   — А ты погоди. Конечно, не ново, да справедливо. Для чего так пространно о пользе хорошего воспитания нам толковать? Надобно всякому порядочному человеку самому себя хорошо воспитать, вот, к примеру, как ты себя воспитал, а уж прочие от тебя безо всяких наставительных слов воспитаются славно, как я от тебя воспитался. Об этой материи ещё Руссо трактовал умно и пространно. Истинное воспитание не может не явиться процессом естественным, утверждал обожаемый вами мудрец. Стало быть, без приличных нотаций: это, мол, хорошо; а это, мол, дурно — гляди у меня, в рот не бери, сукин сын. Нет, душа моя, воспитание надобно с себя начинать, с самого воспитателя, хоть это и трудно. Много трудней, чем раздавать наставленья. Всей жизнью своей показать, сколь воздейственно хорошее воспитание на судьбу человека. Сам в себе воспитай высшую нравственность, это я не про тебя, это я про себя да про умных твоих дураков говорю, что о прелестях свободы громко вопиют по гостиным, а после того приятеля подводят, не сморгнувши глазом, под пулю аль репутацию безвинно чернят клеветой. Всегда сам люби истинно доброе. Сам твёрд будь в правилах веры. И ежели это чудо свершится, не надобно никому никаких преумных речей говорить, пример твоей жизни скажет получше тебя. Вот себя-то бы воспитать, образовать бы ум свой, сделаться истинно честным да истинно добрым да посильную пользу Отечеству принести! Или между вами уже решено, что вы-то сами себя воспитали отменно, что полное право имеете прочих всех наставлять?

Глубоко затягиваясь, продолжая неспешно прохаживаться — точно дневной моцион совершал, Степан укоризненно качал головой:

   — Ты искушаешь терпение Бога! Кто же в таком случае образован, воспитан, коли не ты? Кандидат словесности, изъясняешься, точно по-русски, на пяти — на шести языках, латынь превозмог. Сам уверяешь, что у нас не много таких, да, пожалуй, правду сказать, и не видать никого. Во всяком случае, я не встречал, а в Москве наши собрались чуть не все. Что же ты мне час битый плетёшь, что тебе ещё надобно бы себя воспитать и прочее всё?

Александр отмахнулся рукой, в которой была зажата тетрадь, от смущения покраснев, вечно стыдясь такого рода похвал:

   — Э, душа моя, это всё вздор! Для того, кто жаждет быть истинно полезен Отечеству, мало иметь несколько разных слов для означения одного и того же предмета, как говорит Ривароль — неглупый француз.

Степан наконец разозлился, что было ужасно смешно при его всегда добродушном, круглом лице и невинных глазах, густой голос Степана возвысился, однако ж, разумеется, не до крика — кричать Степан не умел, даже в полку, на плацу, разве когда у Сашки трубку просил:

   — Да вспомни же наконец, кем я был, покуда не встретил тебя! Из иноземной литературы знал я одну лишь французскую, в творениях Корнеля, Расина, Мольера видел верх совершенства, а ты, отдавши полную справедливость этим талантам великим, твердил: «Да зачем они вклеили свои дарования в узенькую рамочку трёх единств и не дали воли воображению?» Мне подобные мысли и в голову не приходили тогда! И это именно ты познакомил меня с Гётевым «Фаустом». Ты уже в те времена знал почти наизусть многие творения Шиллера, Шекспира и Гёте, а я вот прошлого года прочёл их впервой, да и то в изувеченном переводе французском, дурацком, который бранишь ты сквернейшим враньём.

Александр всё краснел, однако же не сдавался и бормотал, неловкой улыбкой отвечал на праведный крик:

   — Полно, мой милый, этих авторов узнал я шутя, не хотел в пансионе учиться как должно, всё более себе в удовольствие читал кое-что, вводя поминутно матушку в гнев, об том об сём понемногу, бывало, затрещины от неё получал: книг не читай, говорит, а учись. Всё это тешит, пожалуй, тщеславие, самолюбие лелеет мелким успехом в обществе неучей, тем паче в обществе дам, этим ядом сильнейшим разъедает духовную силу. После многих беспорядочных чтений мне четырёх месяцев гусарского шарлатанства достало с избытком, чтобы и Шекспир, и Шиллер, и Гёте полетели к чертям, точно я и не читал никогда ничего. Четвёртый год не попаду на истинный путь. С утра, как поднимусь, затеплятся благие порывы, а ввечеру, гладь, в какой раз у актрис. Ну, с актрисами, сам понимаешь, без головы. И вот достойный итог: Шереметев убит. Нет, душа моя, железная воля — вот всё для серьёзного человека! Нынче, кажется, я спохватился. В трудах непрестанных на благо Отечества надлежит нам вырабатывать силу характера.

Степан поднял голову:

   — Постой, Александр, все полагают, что ты готовил себя к литературному поприщу, великие замыслы так и кипят в твоей голове, сколько раз говорил, что ж они?

Он отвернулся:

   — Что замыслы, хотя бы великие? Один звук мимолётный, мираж, пока строками не легли на бумагу.

Степан воскликнул, протягивая руку к нему:

   — Так берись за перо и за пером вырабатывай силу характера, ежели истинно сомневаешься, что сила характера уже приобрелась у тебя!

Александр выпрямился:

   — Ещё два, ещё три намарать водевиля? Нет, брат, уволь. По мне пера лучше вовсе в руки не брать либо нечто нетленное выработать вдохновением истинным!

Гневно перед лицом его Степан руками затряс, высыпая из трубки огонь — того гляди, подожжёт:

   — Так садись, созидай!

Александр отодвинулся, искры стряхнул с сюртука, усмехнулся беззлобно:

   — Созидать? Однако ж как возможно играючи жить, а за столом у себя самодовольно посягать на шедевры? У меня точно было такое же затемнение здравого смысла, как теперь у тебя. Слава Богу, нынче одумался. Кем, рассуди, каким человеком засяду я созидать? Этаким лёгоньким прожигателем жизни, навроде Каверина, каким было уже сотворился, и сам не приметив того; шутником, препустейшим забавником, каким ты меня любя аттестуешь в глаза; смешным обожателем крикливого пола, от которого столько раз мне пришлось невтерпёж? Известно уже: рожу впопыхах водевиль! Ты как-то просил ознакомить тебя с биографией Вольфганга Гёте. Так вот, Вольфганг Гёте жизнью своей куда основательнее учёных трактатов умел доказать, что одно исполнение обязанностей человека и гражданина приводит к обдуманным, к всемирным трудам, коли Бог влил при рождении в душу талант — это уж само собой, и не спорь.

Степан, кажется, уже и без просьб обессилел с ним спорить, возражал как-то нехотя, вяло, наконец отходя от него к противоположной стене, не угрожая более трубкой наделать пожар:

   — Какие тебе ещё обязанности человека и гражданина? Тебя послушать, если близко не знать, как знаю я, — помилуй Бог, безнравственный человек, дурак дураком, да это всё — одно гнусное настроение у тебя, только и всего! Одна надежда — завтра погода изменится, так скоро пройдёт.

Кинув на подоконник тетрадь, расставивши ноги, ссутулясь, переплетя холодные пальцы перед собой, Александр всё своё твердил с убеждением, с болью сердечной — нарвало, так гной выходил:

   — Полно, мой милый, меня утешать, это брось! Мы все здесь, если попристальней поглядеть, ужасная дрянь. В этом городе мерзком, в котором между домами простору, воздуху нет, долго выжить могут только погибшие, омертвелые души. Что слышим мы уже в течение целых семнадцати лет? Одна ложь, одни обещания, которых исполнить либо не хотят вовсе, либо не могут за скудостью умственных и нравственных сил. И эта вседневная ложь незримо истребляет в нас душевное мужество. Вот погоди. Ежели когда-нибудь, каким-нибудь чудом, в чём слишком я сомневаюсь, друзья твои доковыляют через «слово» да «слово» до настоящего дела, они, чего доброго, испугаются в последний момент решительных действий, без которых, поверь мне, ничего не бывает — ни дурного, ни доброго; да так и не совершат ничего, разве что в жертву себя принесут Бог весть чему. Ну кто, скажи откровенно, из наших друзей конституции во главе?_Сергей Трубецкой? Ты меня не смеши — слишком он мягок, слишком раздумчив конституции утверждать. Никита? Слишком книжный он человек. Якушкин? Герой витийствовать в гостиных. Один Тургенев хромой между нами истинный государственный человек. При Штейне недаром служил, понабрался ума, однако ж ему ли знамя в руки и грудью вперёд на картечь, как Бонапарт на Аркольском мосту[121]? А без того, брат, никаких мостов не берут. Довольно, я здесь нагляделся на всех и на всё! Я с ненасытностью страстной хочу новых мест, новых занятий, новых мыслей и новых людей, дел необычных, познаний великих, не из одних только книг, но какие из жизни одной, именно так, пойми ты, познаний великих! Жизнь моя должна сделаться громкой, деятельной, разнообразной, или уж лучше вовсе не жить, чем так жить, как жил я все эти сквозь пальцы мелькнувшие годы.

Серьёзный, с прищуренными глазами, Степан возразил с грустью в голосе и в лице:

   — Опять, вижу, твоя злость в тебе закипела. Правду сказать, таким тебя и люблю, да ты становишься несправедлив и к другим, и даже к себе. Разве Сергей Трубецкой не достойный среди нас человек? Разве Никита Муравьёв не воплощает в себе благородство, какого у Бонапарта не слышалось ни на грош? Разве Тургенев... Впрочем, ты сам признаешь, что Тургенев имеет ум государственный!

Совсем не уставший, напротив, точно очищенный, возрождённый этим упорным дружеским прением, Грибоедов вскочил, схватил за широ