— Подглядел, проследил и Ваське тотчас донёс, что за мерзость такая, враг деспотизма, подлец!
Жандр, сдавалось, наконец напал на своё и твердил, озабоченно сдвинувши брови, кричи не кричи:
— Главное, себя, Якубовичу бы только себя показать, ты заметь.
Себя показать, возмутиться из вздора, наплести чёрт знает чего, на приятеля приятелю донести, что за чёрт, сукин сын, он вдруг удивился:
— И совесть не мучит его?
Жандр с иронией возразил, усмехаясь:
— Полно чудить, Александр, какая в этом деле может быть совесть? Ещё и в заслугу себе возведёт: мол, обманутый друг, обманутый подлецом, непременно, и так далее что-нибудь с обличением, за словом не полезет в карман, оратор гостиных, как есть патриот!
Ему не нравился этот насмешливый тон и не нравились эти слова, попадавшие всё-таки в цель, и он, сжавшись весь, отшатнулся:
— Положим, что так, что Якубович тут жаждал себя показать, да в этой гадкой истории всех гаже-то всё-таки я! Вот что пойми!
Положив ему руку на локоть, дружески сжав, Жандр мягко, проникновенно принялся его успокаивать:
— Полно тебе, Александр, что-то больно мнителен стал, терзаешь себя понапрасну. Каким это чудом ты-то больше всех виноват? Ведь ты ж не стрелял!
Он чувствовал всю его правоту, но в то же время отказывался принять всей его правоты, ребром ладони сильно тёр себе лоб и неопределённо, но мрачно тянул:
— Уж ты мне поверь.
Жандр неожиданно светло улыбнулся:
— Никогда не поверю.
Он всего этого глупого дела пересказывать не хотел, всё до нитки представлялось нехорошо, однако не выдержал этой честной улыбки и язвительно вскрикнул, взглянув как-то сбоку, мимо очков:
— Не поверю, ни за что не поверю, всё вздор, это ж я тогда Дунечку к Завадовскому привёз!
Жандр всполошился, руками всплеснул, запричитал:
— Боже мой, и этого ты мне не сказал! А я-то, я-то терзаюсь в догадках! Как это похоже на тебя, Александр! Ведь я тебе друг!
Услыша собственный крик, обещавший истерику, тяжёлую, стыдную, он себя обругал и начал наконец успокаиваться, быстро трезветь и, совестясь, что в самом деле не рассказал всей истории другу третьего дня, признался с досадой:
— Глупость страшная вышла, об чём говорить?
Поглаживая короткие волосы на макушке, опустив глаза вниз, Жандр растерянно протянул:
— Так вот оно что! Такая оказия! Так за это, выходит, Якубович и вызвал тебя?
Подумав тотчас о том, что слишком жестоко наказан за глупость случайную, мимолётную, однако то и дело нападавшую на него, наказан этой красной пулей в живот, наказан, наказан, браня себя, что не одумался, не остановился тогда, он коротко рассказал:
— Она ко мне вскочила в карету, я Митьке: «Пошёл!», а Митька, не разузнавши ещё, вишь, что от Завадовского я неделю как съехал к себе, к тому и завёз.
Жандр растерялся совсем, даже руку остановил, ладонь задержал на своей голове:
— Вот тебе на!
Он же не думал о Жандре, он негромко, раздумчиво продолжал повествовать для себя самого, сильно надеясь на то, что вины его в этой глупости нет, зная отлично, что безоговорочно и кругом виноват:
— Мне бы от ворот поворот, как увидал, что Митька ошибся, а мне, вишь, весело стало, я засмеялся, дурак.
Наконец встрепенувшись, опустив руку вниз, сцепивши пальцы перед собой, Жандр произнёс с упрёком и болью, верный был друг, за друга тоже страдал:
— Ты же такой человек, Александр! До той поры ничуть не знаешь себя! Как же так?
А может быть, в самом деле не знал, хоть и всегда размышлял о себе как о загадке какой, то есть точно так, что не знал, да он не слушал верного друга и допытывался узнать, отчего стряслась эта красная пуля в живот и Васька упал и снег хватал мертвеющим ртом.
— Засмеялся, известное дело, да и ввёл её в комнаты, которые вчера ещё были мои, ей же и холодно было, чуть не прямым ходом со сцены, дрожмя дрожала она.
Жандр завертел быстро пальцами и подался вперёд:
— А Завадовский что?
Он ответил угрюмо, пристально глядя в себя:
— Завадовский почти тотчас за нами вошёл, из театра, мы с Дуней наедине переговорить не успели, об этом, об Ваське, шуте.
Жандр торопился, желая поскорее узнать всю историю далее, верно, новые обстоятельства задевали его за живое или наводили на какую-то новую мысль:
— И что?
Он рассказывал чистую правду, ничего, кроме правды, сам не веря себе, до того чудовищным, глупым всё это невинное дело представлялось теперь, после пули в живот, а ведь умный был человек, что за дичь.
— Уселись втроём, пили чай, весело вечер прошёл.
Жандр с серьёзным лицом упрекнул, как и всегда его упрекал, от души, переживая всегда за него, сам никогда не попадая ни в какие истории, даже не поскользнулся ни разу, счастливец, в грязь никогда не упал:
— Видишь вот!
Он покусывал губы, глаза отводил.
— Вижу теперь, что это я один виноват, а Васька вовсе не шут.
Чего Жандр не мог, того и не мог, чтобы хоть волос упал с его головы, так на его самоказнь так искренно удивился, что расширил глаза.
— Виноват? Может быть, перед Богом, так перед Богом мы все виноваты, но перед людьми не нахожу и малой вины за тобой, это ж Якубович всё разболтал и наплёл небылиц, чай же пили втроём.
Разум и ему говорил, что не могло быть и малой вины, если чай пили втроём, душистый, китайский, с вареньем клубничным, денщик Завадовского подал на стол, вечер весело пролетел, да те глаза всё глядели на него с ожиданием, что же он, и он чувствовал остро, что кругом, кругом виноват, и усиливался и разумом это понять, беспокоясь, сердясь, или уж сиять прочь с души эту тяжесть, или казнить себя казнью своей.
— Да ты рассуди, мы все трое относились по-дружески. Васька влюблён был в Истомину...
Жандр неожиданно перебил, точно это обстоятельство имело значение и что-то могло изменить:
— Говорят, она ему досталась невинной?
Э, чёрт возьми, пропади они пропадом всё, и он вопросительно поглядел на Андрея, сидевшего с наморщенным лбом, силясь логику угадать, что ж из того, что невинна:
— Он мне про это сам говорил, Васька, болтун, так как это знать. Понимаешь, он её даже на сцене хладнокровно видеть не мог, сил не имел, столько грациозности, сладострастия столько в каждом движении.
Жандр с пониманием протянул:
— Вот за них-то, за движенья-то эти, должно быть, и ревновал, так танцовщица, актёрка она, или не знал?
Он вдруг; испугался и дёрнулся весь:
— Может быть, за движения, только я в неё не был влюблён, не увивался, не волочился за ней, обходился с ней по-приятельски, запросто, как с короткой знакомой, ко мне не было причин ревновать, он это знал!
Тоже зная об этом, Жандр только заметил:
— Однако ж все говорят, что Завадовский не был к ней равнодушен.
Нет, и эта оказия не спасала его, глаза продолжали глядеть как глядели, и он с горечью им возразил:
— Завадовский виды имел ещё до него, однако тотчас ему уступил, джентльмен, холодная кровь, Британию на себя напустил, тоже славный актёр.
Жандр облегчённо вздохнул и вновь улыбнулся:
— Вот видишь сам, Шереметев с ней жил по-супружески и по-супружески ссорился часто. А ты заладил, как попугай: вина, виноват, погляди на себя.
По-супружески, по-супружески, да никакое супружество не успокаивало его, и он воскликнул с досадой:
— Об Ваське что говорить, Васька слишком влюблён, разгорячился, мальчишка ещё, а я-то из чего принял всерьёз брыкливые слова Якубовича? Мне-то что за резон?
Откидываясь назад, Жандр заметил ещё раз, настойчиво, трезво, с совершенно спокойным лицом, сам ли утешился, его ли этак утешить хотел:
— И Завадовский принял, не ты же один.
Да не надобно ему никаких утешений, не в утешениях дело, что в них, слова, пустота, и это спокойствие доброго друга только пуще распаляло его:
— Они к Завадовскому приехали пьяные, Шереметев с Якубовичем во главе, я потом об этом узнал, там между ними ссора была, кто над собой властен в ссоре и во хмелю? Я ж был трезв и спокоен, сидел и читал, Мольера читал, ты заметь, с какой стати было мне задирать Якубовича? С какой стати, главное, было Ваську не удержать? И вот Васька убит, и выходит, что это я кругом виноват, а не он.
Жандр затряс головой:
— Да полно тебе, Александр, это всё Якубович беспутный его натравил, на Якубовиче, стало быть, и вина, в этом логика есть, а ещё есть логика в том, что твой долг был за эти проделки Якубовича наказать, благородное дело, поверь, или ты логике враг?
Оно славно всегда — верного друга иметь, на тебе не видит греха, хоть пляши на гробах, хоть из пистолета пали, на том и весь сказ, так что готов рядом с другом порядочного человека заслышать в себе, как бы не эти глаза, привязались, проклятые, глядят и глядят, и он, пристально поглядев на него, огрызнулся:
— Ну, это ты брось, говорю!
Жандр вдруг вскочил, не желая, должно быть, далее слушать его, и суетливо изрёк:
— Постой, ты устал и продрог, тебе чаю с ромом как раз, я прикажу.
И выскочил вон, оставив его одного перед печкой, в которой лениво догорали дрова.
В другой комнате раздались приглушённые голоса. Кто-то, кажется Ион, что-то негромко сказал. Затем Жандр прокричал намеренно громко:
— Чаю подай!
И на него продолжали глядеть с глубокой болью расплывчато-голубые глаза и в полном молчании упрекали его, и он всё этим пристально вопрошающим глазам говорил, говорил, что он виноват, сомнения нет, что искупит вину, в этом тоже сомнения нет, понимая прекрасно, что такого рода вину уже не искупишь ничем, и уснул наконец прямо в кресле, сморённый усталостью и теплом, далеко вперёд вытянув разутые ноги, слыша сквозь внезапно навалившийся сон, как Жандр негромко-настойчиво звал:
— Александр, Александр...
Он ещё понимал, что намеревался сказать ему Жандр, и мысленно даже пошевелился, чтобы выпить чаю и поднять сапоги, сапоги-то стало особенно жаль, однако же тёмное забытье тут же оглушило его, затянув в свою мягкую бездну.