[139], который заставил страстного любовника в часы самые опасные отчитывать длинным монологом утомившуюся свою любовницу, кажется, в этом случае имел только крылья без глаз. И то надобно сказать, что все упомянутые мною способности не суть необходимые для каждого рода поэзии, но ум везде воздействует. Ум ложный искажает все таланты, ум поверхностный, мелкий не умеет ни одним из них пользоваться. Но! Сохраним порядок, принятый нами. Я имел честь сказать, что каждое изящное искусство в особенности занимается чувственными способностями нашей души, хотя оно в то же время действует и на высшие силы нашего ума. Что же принадлежит к чувственным, или низшим, способностям нашей души?..
Живое, крупное слово, в котором жаром пылала неподдельная любовь к изящным искусствам, порой одушевляло даже не освежённых трепетной улыбкой Минервы; освещённые же потрясались благоговением, и одна такая лекция приносила больше здоровых плодов, чем все прочие лепетанья смехотворных невольников просвещения, а блистательный, умный разбор какой-нибудь оды Ломоносова или Державина обнажал такие заветные, невидимо разлитые в звуках и рифмах тайны многоликой поэзии, что уже и в творениях любого другого поэта, не потревоженного страстным анализом Мерзлякова, явственней проступало тревожное обаяние гения, если, разумеется, в наличии гений имелся.
Да в том гнездилась беда, что, непоследовательный во всём, сам нередко пренебрегая и наукой и разумом, к тому же несклонный к усидчивым, кропотливым трудам, слишком пристрастный любитель китайского чая с прибавлением крепчайшего напитка с Ямайки, причём с каждым стаканом пропорции изменялись в пользу последнего, — Алексей Фёдорыч вспоминал об лекциях в самый последний момент, впопыхах выбирался из своего любимого покойного кресла, выхватывал с полки шкафа первый подвернувшийся том, уже на возвышении кафедры раскрывал его наугад, читал слишком громко, возбуждённый русской смесью китайского аромата и ямайского зелья, не менее того опозданием, сверкнувшие из страницы стихи и с раскалённым лицом импровизировал толкование, порой залетая в такие непроходимые дебри, из которых благополучно выдирался далеко не всегда, а бывало, и вовсе не находил дороги на возвышение кафедры, сражённый где-нибудь на пути предательским дружеством с Бахусом.
Довольно понаглядевшись на нестройное полчище доморощенных наставников ветреной юности, Муравьёв, Михаила Никитич[140], определённый на пост попечителя, — ум глубокий, истинно просвещённый, — перезвал в Москву одиннадцать профессоров из Германии, надеясь подвинуть вперёд позастоявшееся дело российского просвещения. Казалось, правота его была несомненной, поскольку многие из принявших любезное его приглашение имели действительные заслуги перед европейской наукой, однако ж, как приключается с поразительным постоянством, вино немецкое, может быть, в высшей степени полезное немцам, разом и в немалом количестве влитое в русские мехи, возымело действие весьма неожиданное.
Повесы и недоросли, к тому же в нежном возрасте от двенадцати до пятнадцати лет, немецким языком не владели, исключение составлялось человек из пяти, из шести. Опешив от столкновения с обстоятельством, явным образом непредвиденным, светила европейской науки перешли, соблазнённые бесом самонадеянности, на латынь, не помышляя о том, что студентам университета, к тому же обладавшим прекрасными пансионскими баллами, может быть недоступно стройное наречие римлян, однако в ответ на своё сострадание они узрели широко раскрытые рты и глаза, вопрошавшие: что это, братцы, за бред? Известное дело, немца, который обязался служить, никаким открытым ртом одолеть не дано, и вновь прибывшие с неумолимым упорством честных наставников перешли на французский. Тут уже заварилась невообразимая каша. Немцы изъяснялись по-французски с невыносимым, ни на что не похожим германским акцентом, российские повесы и недоросли, птенцы московских гостиных, свободно мешали французский с нижегородским и чуть не китайским, так что из этой тарабарщины уже никто не понимал ничего, даже сами профессора. Натурально, повесы и недоросли нисколько не унывали, прехладнокровно ожидая своего звёздного часа вступления в гвардию, и недоразумение окончилось очаровательной российской нелепостью: аттестаты об успешном окончании курса наук университет выдавал без исключения всем, в аудитории к немцам заглядывало человека два-три; сами немцы, облегчённо вздохнув, воротились к родному наречию и на всё прочее по-русски махнули рукой.
После чего заварился прямой кавардак. Знамёна победителей, одержавших победу без боя, взвились чрезвычайно. Профессора русские с поразительной ревностью отнеслись к пришествию просветителей иноплеменных и приняли его не иначе как злокозненное засилие немцев, нарочно вломившихся для развращения невинной русской души. В университете завертелись интриги, наговоры и дрязги, учинённые яростными российскими патриотами из числа самых малоспособных и малопочтенных, так что случалось, за временное обладание пустой классной комнатой между неуступчивыми тевтонами и не всегда трезвыми российскими патриотами возгоралась крикливая рукопашная схватка, кончавшаяся ощутимым уроном в волосах как одной, так и другой стороны.
Усердия с избытком доставало и своего, так нет, нежданно-негаданно патриоты получили внушительную поддержку из самых влиятельных сфер. К несчастью, Муравьёв покинул сей чёртом придуманный свет, не довершивши смелых реформ, открывавших дорогу просвещению истинному. Место попечителя вверилось Разумовскому. Выбор престранный! Вельможный потомок неграмотного малороссийского гетмана, проходивший образование в Гёттингене, Риме и Лондоне, вольтерьянец, покровитель Общества испытателей природы, владелец дворца, одна меблировка которого оценивалась в четыре миллиона рублей, высокомерный и замкнутый, с колким умом, то утончённый и обаятельный, располагавший к себе, то желчный, вспыльчивый, меланхоличный, масон, привередливый воспитатель целой когорты своих внебрачных детей, на поприще попечителя внезапно сделался гонителем просвещения, ярым ненавистником немцев и вместе непобедимым бездельником. Удостаивая университет своим посещением изредка, ещё реже являясь в заседания Общества, презренного им, Алексей Кириллыч упорно молчал, а все дела его именем вершил расторопный угодливый молодой человек Каченовский, Михаила Трофимыч; передавали, что прежде харьковский грек, урядник в екатерининском ополчении, затем сержант в Таврическом гренадерском полку, в канцеляристы прыгнувший из военного звания ротмистра, введённый Алексеем Кириллычем в дом, в течение двух лет высоким его покровительством приобретший звание магистра и звание доктора, вельможным капризом преобразованный из сержанта Качони в профессора истории и археологии Каченовского, в издатели журнала «Вестник Европы» и в управители канцелярии бездельника попечителя.
Некоторые тайные умыслы понемногу проступали наружу. Алексей Кириллыч явил покровительство нескольким русским профессорам, пригласил одного-второго-третьего во дворец на обед, что явилось чрезвычайной честью и редкостью, а недолгое время спустя Андрей Перовский, воспитанник — как это именовалось ради приличий — Алексея Кириллыча, был выпущен из университета в звании доктора. Каченовский, которого непримиримый Катенин именовал без оглядки глупцом, недоучкой и раболепным педантом, в мгновение ока тоже сделался вдохновенным гонителем иноземцев. Сей подвиг угодничества возмутил кое-кого из благородных людей. Князь Шаликов в гостиных и в клубе грозился прибить прохвоста до полусмерти и до того беднягу перепугал, что бывший ротмистр, сержант и урядник испрашивал защиты московского полицмейстера, потешивши изрядно Москву.
Рассудите, каково уму прямодушному пришлись эти скользкие глупости? Грибоедова бесила несносная скудость некстати воинственных русских наставников, однако ж ещё более сводило с ума, что, русский до мозга костей, он истинных познаний должен был набираться у добросовестных немцев, да ещё принимать сторону горделивых тевтонов против восстания родных идиотов. После этого нечего говорить, что дурацкие склоки и стычки профессоров его доводили до бешенства, и он не прощал, что прочие только хохотали до слёз.
Александр был весёлый, беззлобный, отходчивый, страстный любитель остроумной, но дружеской шутки, а тут поневоле в душе его воспламенялся саркастический жар. Издевательские стихи проливались точно сами собой при всяком новом профессорском скоморошестве. Чернила не просыхали, а он уж громко читал свои ядовитые стрелы на тот миг подвернувшимся слушателям и, кажется, только ими многим становился известен, поскольку мало кого близко к себе подпускал.
И, верно, было уж так суждено, что два безобразия свершились вдруг одно за другим. Первое разразилось на сцене. Была разыграна трагедия Озерова «Дмитрий Донской». В московской публике, тоже не освещённой благодетельной улыбкой Минервы, трагедия имела шумный успех. Между тем интрига, положенная в основу трагедии, представлялась ему неправдоподобной насквозь. Подумайте только, в стане ополчившихся воинов, съединившихся на грозную битву, таскается Ксения, вопреки стародавнему обыкновению русских, державших девиц и жён под домашним арестом в своих теремах. Смешнее всего, что княжна влюблена в князя Дмитрия, женатого человека, мнением летописцев вовсе лишённого сентиментальной чувствительности, и то и дело изводит зрителей монологами, прямо невозможными для разумения русской княжны. И от всего этого вздора приходит в восторг профессор истории Каченовский! В пору благим матом орать.
Затем, уже не на сцене, прогремела баталия между Сохацким, редко соблюдавшим естественные правила трезвости и не всегда на своих ногах державшимся крепко, и Спешневым (с одной стороны русский стан) и Рейтардом, Геймом, Шлёцером и Буле (с другой стороны стан немецкий), причём неслись слухи о том, что двух дураков подзуживал опять-таки прохвост Каченовский, посягавший не мытьём, так катаньем занять приглянувшееся место Буле.