Дуэль четырех. Грибоедов — страница 92 из 121

Как было ему не вскипеть? Он вскипел! Экспромтом сочинялась пародия на трагедию Озерова, которую поименовал он «Дмитрий Дрянской». Пародия открывалась военным советом. На военном совете российские патриоты составляли экспозицию битвы, имея в виду изгнание злокозненных немцев, захвативших места, затем, как и следует, ни с того ни с сего, точно Ксения, в университете возникала Аксинья, после чего изготовлялись воители к бою. Вдруг патриоты одерживали полнейшую, однако ж нечаянную победу: на сцену выдвигался профессор Дмитрий Дрянской, конечно, издатель журнала, нападавший на подражание всему иноземному, и принимался вслух читать первый нумер изделия пера своего. И такой замечательной силы была эта чушь, что изумлённые немцы тотчас заснули. Только тем и могла окончиться, по его убеждению, бестолковая битва российских и германских витий.

А всё же Александр был несчастен, ощутительно, глубоко, потому что сердце его оставалось пустым, он никого не любил. Наконец матушка стала примечать угрюмость его одиночества, забросала его запросами глупыми, причитаньями бабьими, не идущими ни к чему. Он молчал. Она волновалась всё пуще. Дядя заприставал к нему вновь с московскими балами, наставляя заботливо, искренно, что в его возрасте пора уж, пора не противиться чарам прекрасного пола. Ничему он противиться не хотел, этот ларчик нетрудно было открыть, имей дядя хоть немного ума: на вкус его, московские барышни были слишком жеманны, слишком глупы, слишком пусты, ни одна не могла завлечь его гордого сердца, одна Элиза своей живостью его занимала, да с этой девочкой двенадцати лет не мог идти он далее прешумных ребяческих игр.

Матушка наконец надоумилась, каким способом заставить его прыгать под музыку. Машенька подрастала, обгоняя Элизу, и тем подала матушке мысль: вечерами, два раза в неделю, устроить в доме своём модный танцкласс с приглашением за немалые деньги знаменитого немца Иогеля и для успеха своего предприятия назвать на свои вечера пол-Москвы ещё неловких, но уже созревающих кавалеров и барышень. Может быть, в соображенье приняв, до чего не терпит он принужденья, она, переломив характер вспыльчивой деспотки, покорившей плясать под свою дудку весь дом, полную свободу предоставила молодёжи, и шаловливая молодёжь скоро превратила танцклассы в весёлые детские балы, до упаду танцевала, веселилась, проказила, и в первых рядах скакал и проказил Володька Лыкошин, кузен, из пустых и несносных, с которым близко сойтись ему не всходило на ум.

Матушкин план завлечь его в светские экивоки таким образом вполне провалился, университет мало чем наполнял его сильный, жаждущий ум. Тем не менее в этой смешной доморощенной катавасии обнаружилось преимущество неоценимое, на его вкус. Характер у него складывался чересчур независимый, верно, матушкин семейственный дар. Принуждением ничего не давалось ему, а тут свобода предоставлялась самая полная, хоть не учись ничему. Подгоняемый своим праведным бешенством, он зарывался в книги с каким-то злобным азартом, его познания углублялись и множились неудержимо день ото дня.

Другая беда и тут подстерегала его: дельных книг почти негде было достать. Русских являлось слишком немного. Хорошие переводы приключались нечасто. Из французских книжные лавки заполнялись большей частью романами. Английских, итальянских, немецких почти невозможно было найти: на них спрос был слишком невелик, чтобы книгопродавцам было выгодно с ними вожжаться. Матушка много читала, однако ж читала вовсе не то, что хотелось ему. Алексей Фёдорыч не пристрастился ни к серьёзному, ни даже к лёгкому чтению, не находя в нём особенной пользы для человека, занявшего достойное положение в обществе, так что библиотека его пополнялась случайно и для Элизина чтения. Вообще серьёзные собрания книг заводились в слишком немногих московских домах. Понемногу голод на книги его доставал.

Между тем многие события быстротекущей общественной жизни твердили ему, что дарование, образованность, ум, наконец, получают признание выше, у самого государя, непреклонно и у всех на глазах отодвигавшего несколько в сторону невежественную, угодливую посредственность.

В особенности кичливое московское барство взбаламутило внезапное возвышенье Сперанского. И в прежние времена, так любимые безвредными отставными фрондёрами, безымянные, бесприметные поднимались до самого верху, однако поднимались законным путём, пролегавшим сквозь просторную опочивальню благодетельной государыни, тогда как этот неугодный семинарист все понятия перевернул и низверг. Сын священника, кадившего в церквушке владимирского сельца, овладел вполне доверием государя! И чем же? Единственно успехами в каких-то нелепых науках! И всё не ползком, не лестью сладких речей! Да разве возможно? Да мы-то что ж, дураки? Или уж последние настают времена?

Алексей Фёдорыч расхаживал порывисто, нервно, заложив руки за спину, глаза беспомощно бегали на привычно важном лице:

   — Куракин-то безродного пригрел и взял в секретари, а всё, брат, за что? Да всё, брат, за то, что деловой, за что же ещё?

Александр задиристо возражал:

   — О Сперанском передают как о человеке приветливом, благородном, просвещённом весьма.

Алексей Фёдорыч сухо смеялся и тряс головой:

   — Сын попа у тебя благородный? Эк ты куда! А просвещеньем-то в службе немного возьмёшь, уж ты мне хоть в этом деле поверь, лямку-то потянул, послужил, мозоли натёр. Востёр, соглашусь, что востёр, да только вот в чём? В толк не возьму, при Обольянинове-то как же удержаться сумел? Обольянинов бешеный, Обольянинову просвещение тьфу. Стало быть, смирением взял, угодлив, стало быть, вот оно что, а ты мне всё свои книги под нос суёшь.

Натурально, за верное никто не знал ничего, однако ж не без опаски передавали друг дружке, будто этот Сперанский, пострел, составляет полный план преобразования государственного устройства, в частях решительно во всех, от государева кабинета до волостного правления, в основание же решился, сукин сын, положить препакостную идею о воле народа, как единственного, истинного источника власти, за что перетревоженный дядя, хотя давно не служил, честил Сперанского то якобинцем, то подлецом, в чём разницы, впрочем, не знал, да и знать не хотел; на его изъяснения возражал, что хрен редьки не слаще, на том и стоял.

Туманные слухи вдруг подтвердились, хотя бы отчасти. Измышленный Сперанским указ потребовал от коллежских асессоров да статских советников либо представить начальству университетский диплом, либо проследовать сквозь испытания по исчисленным в указе предметам, о коих прежде из служащих слыхом никто не слыхал. На время вакаций в университете учредились занятия для приготовления к предуказанным испытаниям. Служилое сословие было возмущено от души. Алексей Фёдорыч прямо негодовал, точно испытания предстояли ему самому:

   — Это что же, равенство хотят завести? Да слыханное ли дело у нас? Матушка Екатерина смолоду об том же старалась, «Городовое положение» приготовила, «Устав благочиния» издала, да и с ней приключился конфуз, а правительница была — нынешним не чета. Вот я случай один расскажу, в толк возьми, в русском характере замечательная черта. Как-то раз посреди эрмитажной приятной беседы изволила она изъяснить, что отныне и самые знатные уравниваются в обязанностях своих перед начальством городовым с наипоследним простолюдином. «Ну, вряд ли, матушка», — Нарышкин ей возразил, Лев Александрыч, головы умнейшей был человек, сын пошёл не в отца, хотя отродясь ничему не учился, даже не припомню, знал ли читать. «Я тебе говорю, это так, и ежели бы люди твои и даже ты сам сделали какую несправедливость или ослушались бы полицию, то и тебе не станется спуску». — «Э, матушка, завтра увидим, — ответствовал Нарышкин на то, — завтра же ввечеру тебе донесу». И вот другим днём, вставши из постели чуть свет, надевает на себя богатейший кафтан со всеми регалиями, пожалованными самой матушкой за усердную службу, а поверху накидывает старенький, изношенный сюртучишко истопника своего, первейшего пьяницы, нахлобучивает дрянную шапчонку и отправляется на торговую площадь пешком, где под навесами продаётся всякая живность, небось не видал. «Господин честной купец, — адресуется к первому же курятнику, какой попал на глаза, — а почём изволишь цыплят продавать? » Ну, дело известное, курятник хамски ему: «Живых, — говорит, — по рублю, а битых по полтине пара». Что же Лев Александрыч? А Лев-то Александрыч и прикажи забить две пары живых и расплатись за них, как за битых, каков? Ну, курятник кричать, так, мол, растак. Лев Александрыч резонно стал изъяснять, что платит верно, поскольку за битых. Курятник сдуру призвал полицейского. Полицейский холуй, тоже естественный хам, чуть не кулак в рожу сует: плати, стало быть, твоя мать. Ну, Лев Александрыч словно бы этак нечаянно и распахни свой драный-то сюртучок. То-то была красота! Полицейский холуй так и кинулся на курятника, в самом деле уже с кулаками, едва в бараний рог не согнул дурака, только что Лев Александрыч хама остановил, заплатил курятнику вчетверо против живых, полицейского холуя за службу благодарил, а ввечеру в Эрмитаже матушке происшествие доложил, как умел докладывать он один, пошучивая да представляя в лицах себя, курятника-хама и полицейского холуя. Все смеялись, а матушка, поразмыслив, сказала: «Завтра же обер-полицейскому доложу, что у них, верно, как прежде: расстегнут — так прав, а застегнут — так кругом виноват». Каково? И до сего дня тот и прав на Руси, у кого вся грудь в орденах, в другом разе для чего ж ордена, а без орденов-то, как ни крути, завсегда виноват. И что ж, нынче кто учился — так прав, а кто не учился — так виноват? Шалишь, этакой злейшей неправды не бывать на Руси!

Александр не смеяться не мог — шутка была в самом деле забавна, однако ж не верить не мог, что время такое настанет, может быть, уже настаёт на Руси, и спешил наивозможно себя просветить.

Слава Богу, судьба его сберегала. В университете он набрёл на Ивана Щербатова, годами четырьмя моложе его, почти ещё мальчика, замечательного не своими вполне обыкновенными дарованиями, а тем, что в родстве состоял с Михаилом Щербатовым