Дуэль четырех. Грибоедов — страница 95 из 121

   — Катерину Семёнову, говорю, пожалей.

Князь изумился, припрыгнул на месте, глаза распахнул и широко и скоро моргал:

   — Да что же тут я?

Александр выпрямился, сделался мрачным, строго глядел, внутренне хохоча — что за милый простак, чудеса:

   — Перестань ей делать детей, не то она вовсе погибнет для сцены, а грех на тебе.

Князь высунулся из-за угла своего направо, налево, сглотнул, доверительно зашептал:

   — Да полно, что ты, в рождении последнего я ни при чём, слово чести.

Отступивши на шаг, разглядывая любовника странного с изумлением, почти непритворным, он выдержал паузу и укоризненно покачал головой:

   — А кто же при сем?

Князь остолбенел и рот приоткрыл:

   — Да где же мне знать?

Александр возразил, наивно расширяя глаза:

   — Не Святой же Дух старается за тебя?

Втянувши повинную голову в плечи, князь с тоской безнадёжной вздохнул:

   — Может, и Он.

Александр в самом деле чуть рта не раскрыл, да удержал себя, пригрозил ему пальцем:

   — Ты гляди, такой актрисы трагической дождёмся не скоро.

Князь заспешил его успокоить:

   — Здесь, право, Медведева хороша.

Он отмахнулся:

   — Полно, ваше сиятельство, Медведева балерина.

Князь искоса поглядел, точно почуял подвох:

   — Так и что?

Он помолчал, вываживая его:

   — А и то, что ты прав, она прехорошенькая, в «Сандрильоне» я ей гораздо хлопал вчерась, однако где же ей до Семёновой, и глас и статура не та, уж ты, брат, не шали, молю не за себя одного, за театр.

Точно не слыша его возражений, Гагарин с увлечением подозрительным продолжал расточать похвалы:

   — Здесь нынче позавелись и иные, ты приглядись, приглядись, которых публика вызывает с охотой.

Александр сердился притворно:

   — Полно тебе, здешние готтентоты не аплодируют ничему, точно вперекор петербургским, которые рады, что Господь им ужасные ладони пожаловал из каких-то расчётов своих, неведомых мне, и при всяком случае готовы греметь.

Князь испытующе ещё раз его оглядел:

   — Это же почему?

Тут он и важности подпустил:

   — Да всё потому, что тот, который играет Льва в Петербурге, истинный Росций[142] в сравнении с первейшими здешними неграми, на кого тут прикажешь глядеть?

Князь наконец рассердился, кажется, от души, верно, и тут кое-что завелось — за кулисами гость преисправный:

   — Мочи нет, что ты за глупость несёшь!

Впрочем, не ему бы мешаться в такого рода дела, довольно с него Шереметева, он вздрогнул, некстати вспоминая об нём, выпрямился, напустил на себя чёрт знает что и с комедийной серьёзностью произнёс монолог, хоть на подмостки ступай, лишь бы боль в душе заглушить:

   — Это участь всех умных людей большую часть жизни проводить с дураками, ведь какая их бездна у нас, ты заметь, чуть ли не больше солдат, и этих слишком, на вкус мой, довольно. Возьми хотя Петербург. В Петербурге мужского населения в три раза больше, нежели женского: все полки, брат, полки. И всю дорогу сюда тоже полки да полки.

Гагарин тут рассмеялся, оправился, тоже начал шутить:

   — Так ты по статской нынче вот отчего? Стало быть, из дураков-то в умники норовишь?

Он притворно вздохнул, всё чувствуя в груди точно лёд:

   — Куда мне в умники лезть? Павлов через жену перед Ермоловым берётся хлопотать за меня, не поверишь, сам предложил, она же генералу сестра, а у нас сёстры и от генералов чего не добьются, никакого не надо ума, так если изволит препроводить меня по военной, я и не прочь, выходит, что дважды дурак.

Дома ожидал его новый сюрприз: назавтра матушка приказала парадный обед по случаю назначения в миссию. Он было рот приоткрыл. Она пустила в него наставленье. Он сбежал к себе спать, в этот раз соврав насчёт головы, да в тот же миг пожалел: она чуть новой патки не налепила на лоб, то-то бы он спал хорошо.

Обед, по всему видать, разворачивался сугубо московский, зевотный и чинный, каких он с малых лет не любил, и он опоздал, нарочно без всякого дела шляясь по городу, обновлённому после пожара. Большое общество уже было в сборе, чуть не в десятом колене родство и родство. Матушка с обычным неудовольствием, с живостью, не утерянной с летами, воскликнула на весь зал, точно кричала на тот берег реки многоводной:

   — Александр, как же ты не узнаешь дочь Мироньи Ивановны Лыкошиной?

Помня, что матушка, с удивительным постоянством покрикивая на нерадивость его, с истинной нежностью опекала старших братьев закрасневшей кузины, когда они трактовали об Македонском герое, посещали университет без особенной пользы для себя и Отечества и до седьмого поту прыгали у неё на танцклассе, он С терпением выслушал, как дочь Мироньи Ивановны лепетала с робостью деревенской, и вдруг побледнел до ушей:

   — Вы были, я помню, весёлый и резвый.

Он нехотя улыбнулся:

   — Нынче я постарел, уже не резвлюсь, и что за резвость двадцати восьми лет?

Девица смутилась совсем, затеребила какие-то рюши, долу опустила глаза:

   — Настасья Фёдоровна до того добра ко всем нам, как родная, мы вашу матушку привыкли от младенчества уважать, как родительницу и самого близкого друга. О братьях она имела самое нежное попечение, а с какой горячей любовью, с какой неусыпной, исключительной заботой она об вашем пеклась воспитании и о воспитании Марьи Сергеевны. Я была простая деревенская девушка, и вот она...

Он перебил:

   — А я вам всё же скажу: не любите света, не любите побрякушки его, будьте девушкой деревенской, вы в деревне будете больше любима, а главное, в деревне сама научитесь лучше любить.

Матушка между тем возвещала отчётливо, громко, чтобы слышал весь стол:

   — Я рада за тебя, рада, мой друг, с успехом служи. Отнюдь Катенину не подражай, приятелю твоему, он, может быть, человек, по-твоему, умный, да честностью и прямотой немного взял, а ты на Антона Андреича погляди: подлец он, как знаешь, первостепенный, а всё прёт вперёд да вперёд, а иначе-то как, Сам Господь, кому своими молитвами всё докучаем, страсть как любит Он нас, чтобы мы перед Ним беспрестанно кувырк да кувырк. А стихи твои плохи, в стихах, как в службе, надобно глядеть почаще на тех, кто имеет полный успех.

Он покраснел:

   — Не Кокошкину ли прикажете подражать?

Матушка не щадила его, с намереньем охоту к службе его поддержать, сама не подозревая наносимых обид:

   — И прекрасно! И лучшая мысль! Уж не в самом ли деле ты поумнел? Ему-то и подражай, подражай; Кокошкин, мой друг, предавно генерал!

У него духу недоставало сдержаться, как себе не однажды в дороге твердил, и понеслась карусель, вертеть которую он не хотел, да уж она вертелась сама:

   — Этому низкопоклоннику и дельцу? Панегирики Измайлову и Храповицкому составлять?

   — Оскорблять не смей достойного человека, ещё нос не дорос! Вся Москва уважает его, об людях таких ты ещё молод, слышь, молод судить!

   — Помилуйте, да он совершенно немыслимо перепёр на наш язык «Мизантропа»!

   — В первую голову, как известно тебе, Фёдор Фёдорыч женат на Варваре Ивановне Архаровой, дочери главнокомандующего Москвы и шефа полка своего имени, что редко удаётся кому — на носу себе заруби.

   — Ну, полк Архарова точно славно известен.

   — Не смей, говорю! Помни себя, а я тебе мать! Когда, бывало, при Павле Петровиче, в тогдашние времена, в немилость он впал и был отправлен на жительство в Тулу, так вся Москва провожала его до заставы.

   — Господи, да кого только до заставы за свой век не провожала Москва! Стыд и срам!

   — На дорогу конфекты, пироги привозили корзинами, и наш любезный Николай Михайлыч-то Карамзин самолично учебники привёз для детей.

   — Как он ещё не заплакал при этом, как гувернантка, плакать точно горазд. Вот Кокошкин — Кокошкин речь бы часа на два сказал, все в дубовых стихах!

   — Да ты просто завидуешь ему, как я погляжу!

Амбургер обронил очень тихо, не обращаясь ни к кому, даже, как видно, не обращаясь к нему:

   — Нехорошо, нехорошо.

Александр прощал матушке от души и хотел помолчать, унимая про себя наставленьем свой запальчивый нрав, уж тысячи раз подводивший некстати его, она же своего капризного нрава никогда унять не могла:

   — К Архарову-то и по сию пору езжает всё лучшее общество, стол его всем и каждому без зова открыт, много ли таких людей в Петербурге видал, ты вот что скажи?

Он вынужден был отвечать:

   — К кому это лучшее общество не езжает, одно бы — стол был накрыт от утра до утра.

Она сверкнула гневно глазами:

   — И потом, Фёдор Фёдорыч-то состоит, чай, директором московских театров и оттого, по уму моему, плохо писать не умеет, шалишь, иначе не может и быть, государь-то на что глядел, назначая его, Александр?

Он вскричал, от подобных подлых истин неизменно приходя в исступленье:

   — Стало быть, стихи мои плохи единственно оттого, что я не коллежский асессор?

   — Почти так, повторю, заруби себе на носу.

   — Спору нет, должность директора он исполняет куда как исправно! Баранчеева от его усердия белугой ревёт!

   — Твоя Баранчеева, чай, крепостная раба! Ей и надобно белугой реветь, коли в вине у господ! Я гляжу, совсем перепортил тебя Петербург!

   — В Петербурге, по крайней мере, есть люди, которые глядят на меня с той стороны, с какой я хочу.

   — А я на тебя гляжу, как я хочу, ты мне не указ, и я тебе желаю добра, оттого что люблю, как тебя не любит никто!

В самом деле, матушка была к нему очень привязана, как не был привязан никто отродясь, пусть и не с той стороны, с какой он хотел, и он извергом в своих был бы глазах, когда бы не отплатил ей чем-нибудь, если не такой же страстной любовью, какой не имел. По этой причине в Москве он пробыл неделею долее, чем себе положил, хотя всё ему в старой столице было не по душе, это если помягче сказать.