Дуэль четырех. Грибоедов — страница 99 из 121

Генерал, склонив тяжёлую голову, устремив на него исподлобья испытующий взгляд, грудным низким голосом громко спросил, точно командовал на плацу:

   — Ну-с, как изволили ехать в наши край?

Он тотчас ответил с какой-то непонятной ему осторожностью, точно разом проник, что с этим имеющим и любящим бесконтрольную власть человеком быть открытым, опасно, опасно весьма, если вовсе не глупо:

   — Дороги сквернейшие, ваше высокопревосходительство, а так ничего.

Генерал улыбнулся неприятной, потому что откровенно притворной улыбкой, механически, как на театре, прираздвинувшей тонкие губы:

   — Величания не люблю, у нас без чинов, просто зовите, Алексеем Петровичем.

Он оживился, предчувствуя счастливую возможность сближения, тонко улыбнулся в ответ:

   — Дороги сквернейшие, Алексей Петрович, да без чинов хорошо.

Генерал нахмурился, раздумчиво проворчал:

   — То-то что скверные, недостойно России, державы единственной, у нас ещё гаже, одна порядочная и есть, сквозь Кавказский хребет, всего двести вёрст, а и то... да вот не в дальнем времени увидите сами. По какой надобности пожаловали сюда?

Он разглядывал это ставшее, оттого что нахмурилось, прекрасным лицо и отозвался легко:

   — Служить, Алексей Петрович, посольская миссия.

Генерал с нетерпением возразил:

   — Что служить доложили, не об том говорю. Моего назначения на Кавказ я всегда желал чрезвычайно, и тогда даже, как по чину не мог иметь на то права.

Он было вставил:

   — Чин и на мне небольшой.

Генерал, должно быть, не слушал его, надобности в том не имея, говорил чётко, раздельно, видать, что славных римлян Цезаря, Тацита[148] много читал, глядел испытующе, прямо в глаза:

   — Государь, постоянно мне благотворящий, мне объяснил, что не решился бы определить меня в Грузию, кабы не имелись свидетельствующие, что я желаю того, ибо сам он думать не мог, чтобы сие назначение могло согласоваться с моими намереньями. Я хоть не государь, однако ж любопытствую знать, на Кавказ назначение согласуется ли с вашим намереньем?

Хитёр, петербургских историй не мог же не знать, он смешался, соображая, что отвечать, поскольку в мнении непосвящённых его намерение лечиться Кавказом выглядело несколько странным, а вдаваться в подробности интимного свойства он не хотел и не мог, так что поневоле пришлось изъясниться неопределённо и по-цезарски кратко:

   — Намерение служить.

Казалось, генерал таким ответом остался чрезвычайно доволен и заговорил веселей:

   — Посольская миссия мне нынче чрезвычайно нужна. До сей поры я был принуждён сам исполнять важную должность посла, мне неприятную. Меня устрашают дела, по роду своему совершенно мне неизвестные. К тому же я наслышан и на своей шкуре изведал хитрость и коварные свойства наших противников, по какой причине отчаялся исполнить с успехом поручение государя. Да и это не всё. Не могу не признать, что так не оскорбляет ничто, по моему мнению, самолюбия, как обманутым быть, а с персиянами я никак не могу надеяться избежать сего поношенья. Надеюсь, вы довольно умны, чтобы самолюбие ваше не пострадало от них.

Он отозвался не дрогнув:

   — Самолюбие ставлю я высоко.

Генерал рассмеялся:

   — Прекрасно. Надо вам знать, что я определил здесь систему медления и, подобно Августу, императору римлян, имею право сказать: «Я медленно спешу». Так надобно поискуснее дипломатничать в Персии, чтобы не мешала нашей осаде Кавказа, осадившего нас нападениями непрестанными на наши посты, караваны и подданных наших, прежних и новых, доброй волей отдавшихся нам, которых обязаны мы защищать. Потому важно, кому намерены служить вы, именно вы: либо Отечеству, либо себе, то есть карьере, разумею сказать.

Осада Кавказа, нас осадившего, — мысль глубочайшая, в особенности нравился этот открытый вопрос, он не колебался, признался открыто:

   — Намерен Отечеству.

И, помедлив, прибавил, вдруг улыбаясь, сверкая очками:

   — Да и карьере не хотел бы чувствительного вреда нанести, чинов не стыжусь.

Генерал пооттаял, в первый раз улыбнулся глазами:

   — Вот и славное дело, это по мне. Мы здесь не для потехи стоим, а единственно для того, чтобы ещё более возвысить Россию успешным замирением целого края, чрезмерно воинственного между собой. А чинов и я не стыжусь, из чего, карьера сама собой на службе Отечеству. Карамзина «Историю» читали, позвольте узнать?

Угадывая, что запрос неспроста, не угадывая, в чём его тайный смысл, поскольку без тайного смысла тут быть никак не могло, он ответил лукаво, то есть усиленно кратко:

   — Читал.

Генерал расставил толстые ноги, одну руку опустил на колено, другой крепко стиснул угол стола и с гневом, с брезгливой складкой заговорил:

   — Я этой «Историей» весьма недоволен, признаться сказать, не знаю, как вы. Я бы желал, чтобы не слащавое, но пламенное перо изобразило переход народа русского из ничтожества доисторической древности к могуществу и славе новейших времён, вплоть до славной победы над Бонапартом, полководцем искусным. Записки Курбского[149] — дело иное, человек мужественный так и виден во всякой строке. «И разсмотрив тамо положения места, поки по лете едином или дву, град тамо превеликий, зело прекрасен, абие поставити повелел на реце Свияге, от Волги за четверть мили, а от великого Казанского места аки миль пять. Так близу приближался». А, каково? А вы с какими авторами беседовали в пути?

Разгадав наконец, что это допрос, он с некоторой хвастливостью отвечал, уже уверенный в том, что придётся генералу по вкусу:

   — С Голикова «Деяниями Петра».

Генерал, однако ж, поморщился:

   — Великолепное чтение, да мне преизвестно давно, а вот новенького не везёте ль чего?

Он признался, дивясь в генерале интересу литературному, даже учёному:

   — Чемодан и без того был тяжёл, а багаж, должно быть, где-то в дороге застрял.

Генерал поморщился в другой раз, кивком головы указывая на стол, обыкновенный, походный, изготовленный для обедов, не для письма, где узнал он Тита Ливия по тиснённому золотом корешку:

   — Скверно, скука смертная, читать жаждется много, а всё, что имею, зачитал наизусть.

Он полюбопытствовал, по-прежнему не доверяя ему, надеясь вывести на чистую воду, петель, мол, не вяжи:

   — Какая же скука в походах?

Генерал огрызнулся, точно ножом полоснул:

   — В походах известное дело: скука ума!

И вдруг, точно выждал момент, в другой форме задал свой прежний вопрос:

   — Да вы присланы к нам или волей своей?

Он вновь уклонился от прямого ответа:

   — И прислан и волей своей.

Генерал тяжело засопел:

   — Отношения на вас оттуда не поступало. Впрочем, Кавказ у нас почитается тёплой Сибирью, разжалованных и сосланных тьма, авось, мол, пули чеченские вольные мысли или бесчестье повыбьют из головы. Выбивают исправно. Я государя просил дать особое положение об их производстве, не то с ними беда, все храбрецы, производства достойны после каждого дела, однако ж храбрость, известно, гораздо лучше, чем ложь. Ваша история с Якубовичем дошла до меня, в сомнении быть не извольте. Якубович прислан ко мне против воли своей. Так вы прямо отрапортуйте: драться пожаловали в наши края?

Он выпрямился:

   — Дело чести, не воля своя.

Генерал покраснел сразу весь, шеей, лицом и ушами, гневно прикрикнул, точно на денщика:

   — Так я вам с Якубовичем драться не дам! Мне живые дипломаты нужны!

Он побледнел:

   — Ваше высокопревосходительство, смею сказать...

Генерал, яростно сузив глаза, перебил:

   — Я твои петербургские вирши читал. По моему пониманию, поэты суть гордость нации, заруби себе на носу, долг велит поэтов пуще дипломатов беречь. Вдвойне заруби: драться не дам. С Богом ступай!

Он вышел как пьяный, с душой, выступавшей из привычных своих берегов. Впечатление переливалось таким свежим, светлым, огромным, что хотелось хоть кому-нибудь его передать. Однако ж Амбургер благодушный только бессмысленно улыбался в ответ. Перед Талызиным было бы изливать своё восхищенье подозрительно или нелепо. Кому бы ещё? Он ощутил, как ужасно он одинок. Тогда, махнувши рукой на приличия, он излился в письме к Мазаровичу, человеку почти ему незнакомому, застрявшему в Грозной чёрт знает зачем:

«Любезный и достойный Семён Иваныч, вот мы и у подножия Кавказа, в сквернейшей дыре, где только и видишь, что грязь да туман, в которых сидим по уши. Было б отчего с ума сойти, если бы приветливость главнокомандующего полностью нас не вознаграждала за все напасти моздокские. Здешний комендант передал мне Ваше письмо, полное любезной заботливости об тех, кого Вам угодно называть Вашими товарищами и кто по существу лишь подчинённые Ваши. Правда, что с тех пор как я состою при Вас в качестве секретаря, я не нахожу уже, чтобы зависимость бедного канцелярского чиновника так была тяжела, как прежде в том был уверен. Вздор истинный, в чём я ещё более убедился в тот день, когда представлялся его превосходительству господину проконсулу Иберии: невозможно быть более обаятельным. Было бы, конечно, безрассудством с моей стороны, если бы за два раза, что я его видел, я вздумал бы выносить оценку его достоинствам, но есть такие качества, которые в человеке необыкновенном видны сразу же, причём в вещах, на вид наименее значительных, например, своя манера особенная смотреть и судить обо всём, с остроумием и изяществом, не поверхностно, но всегда становясь выше предмета, о коем идёт речь; нужно признать также, что говорит он чудесно, так что я часто в беседе с ним не нахожу, что сказать, несмотря на уверенность, внушаемую мне самолюбием.

Что до Вас, любезнейший мой начальник, очень бы хотелось мне пространнее и подробнее изложить здесь всё, что я об Вас думаю, но лучше об этом помолчать, чтобы не заслужить упрёка в пошлости, не принято восхищаться людьми в письмах, к ним обращённых. Я вам скажу только, что мне не терпится поскорее сердечно Вас обнять, зачем же Вы, дипломат, проводите на лагерных бивуаках дни свои, которые должны были бы быть посвящены одному поддержанию мира? Как только будем вместе, расскажу Вам пространно о всех дорожных наших бедствиях: об экипажах, сто раз ломавшихся, сто раз починяемых, о долгих стоянках, всем этим вынужденных, и об огромных расходах, которые довели нас до крайности. Вот рассказ, Вам отложенный до Тифлиса, нынче мы направляемся к Кавказу, в ужасную погоду, и притом верхом. Как часто буду я иметь случай восклицать: «О Коридон, Коридон, какое безумие тебя охватило!..»