<...> Ясный, свежий, совершенно женский ум ее был развит и оснащен необыкновенной образованностью. Европейские литературы были ей знакомы, не исключая и русской. Жуковский <...> узнал ее, оценил, воспевал и остался с нею навсегда в самых дружеских отношениях. <...> Графиня мало показывалась в многолюдных обществах. Она среди общества, среди столиц жила какою-то отдельною жизнью — домашней, келейной; занималась воспитанием сыновей своих, чтеньем, умственной деятельностью; она, так сказать, издали и заочно следила за движениями общественной жизни, но следила с участием и проницательностью. Салон ее был ежедневно открыт по вечерам. Тут находились немногие, но избранные» {Вяземский. Т. 7. С. 223—225). Среди этих «немногих» в салоне Бобринской бывал и Пушкин. О С. Бобринской см.: Востокова Н. Б. Пушкин по архиву Бобринских/ Прометей. Кн. 10. С. 261—273.
С. 281. Мусина-Пушкина Елизавета Федоровна (1759—1835)—двоюродная бабушка Жоржа Дантеса (см. с. 30 наст. изд.).
С. 285. St. Jean Baptiste — Иоанн Креститель, чью голову потребовала у царя Ирода Саломея за свой танец. Т. е. для Е. Н. Гончаровой Дантес— только жертва.
С. 285. Письмо Н. И. Гончаровой ошибочно датировано 1837 г. В действительности оно написано в 1838 г.—в нем упоминается о свадьбе Вани. И. Н. Гончаров женился 10 января 1838 года, «малютка» — дочь Екатерины Николаевны Геккерн (Гончаровой) родилась 7 октября 1837 г. Ошибка в дате этого письма позволила Л. П. Гроссману высказать предположение, что Е. Н. Гончарова была в связи с Дантесом еще до свадьбы (см. Гроссман Л. П. Женитьба Дантеса/Гроссман Л. П. Цех пера. М., 1930. С. 277. Мнение Гроссмана было оспорено Б. В. Казанским, который впервые предположил описку в дате письма: 1837 год вместо 1838 [см.: Казанский Б. В. Разработка биографии Пушкина/ JIH, 1934. Т. 16—18. С. 1147—1148). Так же считал и М. И. Яшин. См.: Яшин. Хроника. N» 8. С. 168—169. Версию Гроссмана в 1974 г. снова поддержала Т. Г. Цявловская в послесловии к указ. выше публикации материалов из архива Бобринских (Прометей. Кн. 10. С. 272—273).
С. 288. Суд над Дантесом был окончен 19 февраля; приговор, по которому Дантес был разжалован в рядовые с лишением прав русского дворянства и подлежал высылке за границу, был утвержден 18 марта; на другой день, 19 марта, Дантес был выслан до границы в сопровождении жандармского унтер-офицера (Военно-судное дело. С. 151; Никольский В. В. Дантес-Геккерен/РС. 1880. No 10. С. 429).
С. 288. К таким «благомыслящим» людям относился и старший сын дружественной Пушкину семьи Андрей Карамзин. Приводим отрывки из его писем к родным из Парижа и Баден-Бадена, содержащие отклики на смерть Пушкина.
«24/12 февраля.
Я получил ваше горестное письмо с убийственным известием, милая, добрая маменька, и до сих пор не могу опомниться!.. Милый, светлый Пушкин, тебя нет!.. Я плачу с Россией, плачу с друзьями его, плачу с несчастными жертвами (виноватыми или нет) ужасного происшествия. Поздравьте от меня петербургское общество, маменька, оно сработало славное дело: пошлыми сплетнями, низкою завистию к гению и к красоте оно довело драму, им сочиненную, к развязке; поздравьте его, оно того стоит. Бедная Россия! Одна звезда за другою гаснет на твоем пустынном небе, и напрасно смотрим, не зажигается ли заря на востоке — темно!
Как пишу вам эти строки, слезы капают из глаз —мне грустно, неизъяснимо грустно. Я не свидетель того, что теперь происходит у вас, но сердце замирает при мысли de la masse de desespoir qui dechire en ce moment le coeur de quelquesuns
Нельзя и грешно искать виноватых в несчастных... бедная, бедная Наталья Николаевна! Сердце заливается кровью при мысли о, ней. Милая маменька, я уверен, что вы ее не оставили. Сидя за столом у Смирновых, мне вручили ваше письмо, я переменился в лице, потому что только четыре дня тому назад, что получил последнее, но, увидя вашу руку и милой Сонюшки, успокоился; прочел, вскрикнул и сообщил Смирновым. Александра Осиповна горько плакала. Вечером собрались у них Соболевский, Платонов (cet homme que vous n’aimez pas, cet homme qui fait parade d’une stolque insensibilite а pleur6 en devorant ses larmes, когда я показал ему ваше письмо) et remplis du sentiment de l’amitie ils ont prononce des anathemes impitoyables... <этот человек, которого вы не любите, человек, щеголяющий своей стоической бесчувственностью, плакал, глотая слезы,* когда я ему показал ваше письмо*, и, полные дружественного негодования, они произносили беспощадные проклятия...>. Бог им прости, я не мог им вторить ни сердцем, ни словами; спорил и ушел, потому что мне стало неприятно, и я уверен, что, если бы великий покойник нас мог слышать, он поблагодарил бы меня; он же сказал: «Что бы ни случилось, ты ни в чем не виновата...». Да будет по словам его. Я не знаю, что сказать о Дантесе... Если правда, что он после свадьбы продолжал говорить о любви Наталье Николаевне, то il est juge, <он осужден>, но я не могу и не хочу верить. Не думают ли о памятнике? Скажите брату Саше, что я ожидаю от него письма, он, как мужчина, мог многое слышать, пусть не поленится. Неужели не откроется змея, написавшая безымянные письма, и клеймо всеобщего презрения не приложится к лицу злодея и не прогонит его на край света. Божеское правосудие должно бы открыть его, и мне кажется, что я бы с наслаждением согласился быть его орудием» (Старина и новизна, 1914. Кн. 17. С. 291—293).
28/16 февраля
«Как я вам благодарен, милая и добрая маменька, и тебе, та сбёге Sophie, <моя милая Софи>, за письмо, полученное сегодня. Я очень желал, но не смел надеяться получить его, потому что это более, нежели сколько было обещано. Но вы знали, что, отчужденный от родины пространством, я не чужд ее печалям и радостям и что с тех пор, как роковое известие достигло меня и русскую братию в Париже, нащи сердца и взоры с тоскою устремились на великого покойника, и мы жадно ожидали подробностей. Если что может здесь утешить друга отечества и друга Пушкина, так это всеобщее сочувствие, возб!ужденное его смертию: оно тронуло и обрадовало меня до слез! Не все же у нас умерло, не все же холодно и бесчувственно! Есть струны, звучные даже и в петербургском народе! Милые, добрые мои сограждане, как я люблю вас! Но с другой стороны, то, что сестра мне пишет о суждениях хорошего общества, высшего круга, гостинной аристократии (черт знает, как эту сволочь назвать), меня нимало не удивило; оно выдержало свой характер: убийца бранит свою жертву,—это должно быть так, это в порядке вещей. Que d’Antesitrouve des defenseurs <что Дантес находит защитников>, по-моему, это справедливо; я первый с чистою совестью и с слезою в глазах о Пушкине протяну ему руку: он вел себя честным и благородным человеком —по крайней мере, так мне кажется, mais que Pouchkine trouve des accusateurs acharnes... Ies miserables!..
В конце письма из Парижа от 16(28) февраля 1837 г. Андрей Карамзин беспокоился о судьбе Дантеса: «Зачем вы мне ничего не говорите о Дантесе и бедной жене его?» (Старина и новизна. Кн. 17. С. 295). Возмущаясь светским обществом, приведшим, по его убеждению, Пушкина к гибели, он склонен был видеть в дуэли только дело чести и потому оправдывал Дантеса. 13/25 марта Александр Карамзин, давая в своем письме убийственную характеристику Дантесу, советовал брату «не протягивать ему руки с такою благородною доверенностью» (Карамзины. С. 190). Андрей Карамзин не последовал этому совету. Вот как он описывает встречу с Дантесом в письме из Бадена от 26 июня/8 июля 1837 г.
«Вечером на гулянии увидел я Дантеса с женою: они оба пристально на меня глядели, но не кланялись, я подошел к ним первый, и тогда Дантес a la lettre <буквально> бросился ко мне и протянул мне руку. Я не могу выразить смешения чувств, которые тогда толпились у меня в сердце при виде этих двух представителей прошедшего, которые так живо напоминали мне и то, что было, и то, чего уже нет и не будет. Обменявшись несколькими обыкновенными фразами, я отошел и пристал к другим, русское чувство боролось у меня с жалостью и каким-то внутренним голосом, говорящим в пользу Дантеса. Я заметил, что Дантес ждет меня, и в самом деле он скоро опять пристал ко мне и, схватив меня за руку, потащил в пустые аллеи. Не прошло двух минут, что он уже рассказывал мне со всеми подробностями свою несчастную историю и с жаром оправдывался в моих обвинениях, которые я дерзко ему высказывал. Он мне показывал копию с страшного пушкинского письма, протокол ответов в военном суде и клялся в совершенной невинности. Всего более и всего сильнее отвергал он малейшее отношение к Наталье Николаевне после обручения с сестрою ее и настаивал на том, что второй вызов a ete comme une tuile qui lui est tombee sur la tete <был словно кирпич, упавший ему на голову>. С слезами на глазах говорил он о поведении вашем (т. е. семейства, а не маменьки, про которую он мне сказал: „А ses yeux je suis coupable, elle m’a tout predit d’avance, si je l’avais vue je n’aurais rien eu a lui repondre“