.
Кокетство было нормой поведения любой светской дамы. Но флирт не должен был выходить за рамки благопристойности, соответствовавшей идеалу поведения замужней дамы. В письме из Болдина Пушкин писал Натали осенью 1833 г.: «…кокетничать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойности, важности — не говорю уже о беспорочности поведения, которое относится не к тону, а к чему-то уже важнейшему»[465]. В другом письме того же периода поэт внушал жене: «Повторяю тебе… что кокетство ни к чему доброму не ведёт; и хоть оно имеет свои приятности, но ничто так скоро не лишает молодой женщины того, без чего нет ни семейного благополучия, ни спокойствия в отношениях к свету: уважения»[466].
Наталье не раз пришлось выслушивать от мужа жестокие нравоучения. Однажды он напомнил ей басню А. Измайлова о красавице-кокетке, Фоме и Кузьме. Баснописец предупреждал кокеток и прелестниц: «Не корчите Фому, не то попасть вам на Кузьму»[467]. Пушкин пояснил суть нравоучения: «Фома накормил Кузьму икрой и селёдкой. Кузьма стал просить пить, а Фома не дал. Кузьма и прибил Фому как каналью». Из этого поэт выводит следующее нравоучение: «Красавицы! не кормите селёдкой, если не хотите пить давать; не то можете наскочить на Кузьму»[468]. Пушкина не усвоила нравоучения, в точности предвосхитившего её будущее.
Наталья не только предавалась флирту, но и считала своим долгом писать подробные отчёты мужу. Поэт шутливо благодарил супругу за то, что она подробно и откровенно описывает ему свою «беспутную жизнь». Но в конце концов он взмолился, прося избавить его от победных реляций: «Радоваться своими победами тебе нечего. […] Жёнка, жёнка! я езжу по большим дорогам, живу по три месяца в степной глуши… — для чего? — для тебя жёнка; чтоб ты была спокойна и блистала себе на здоровье… Побереги же и ты меня»[469].
Пушкин не догадывался, что семья его стоит на пороге крушения, когда писал Нащокину 10 января 1836 г.: «Моё семейство умножается, растёт, шумит около меня. Теперь, кажется, и на жизнь нечего роптать и (первоначально написал „смерти“, но зачеркнул. — Р.С.) старости нечего бояться. Холостяку в свете скучно: ему досадно видеть новые, молодые поколения; один отец семейства смотрит без зависти на молодость, его окружающую. Из этого следует, что мы хорошо сделали, что женились»[470].
Родословная поэта
Отношение Пушкина к истории и предкам было совсем особенным. В его глазах память о прошлом была неотделима от культурного наследия, накопленного народом и составляющего его гордость. Прошедшее поэт рассматривал как достояние каждого человека, основу его самоуважения[471]. В черновых набросках «Романа в письмах» (конец 1829 г.) поэт вложил в уста героя слова: «Я без прискорбия никогда не мог видеть уничижение наших исторических родов. …Прошедшее для нас не существует. Жалкий народ!»[472] В письме к Чаадаеву в 1836 г. поэт писал: «…клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал»[473].
Два чувства дивно близки нам —
В них обретает сердце пищу —
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
Животворящая святыня!
Земля была б без них мертва…
По происхождению Пушкины принадлежали к одной из древнейших дворянских фамилий России. Согласно родословным росписям, их родоначальником считался выходец «из Немец муж честен именем Ратша», прибывший на Русь при Александре Невском[474].
Пушкин серьёзно заинтересовался своей родословной в период работы над исторической трагедией «Борис Годунов». В уста царю Борису он вложил фразу: «Противен мне род Пушкиных мятежный!» Поэта восхищала роль мятежников и бунтарей, которую его предки играли в Смутное время[475].
Со временем родословные разыскания писателя получили новое направление. Пушкин обратился к истории предков, которые помогли Романовым занять трон и преодолеть мятежи.
Водились Пушкины с царями;
Из них был славен не один,
Когда тягался с поляками
Нижегородский мещанин.
Смирив крамолу и коварство
И ярость бранных непогод,
Когда Романовых на царство
Звал в грамоте своей народ,
Мы к оной руку приложили…
В XVII веке род Пушкиных пришёл в упадок, разделив участь многих древних аристократических фамилий. Нынешняя «аристократия, — писал поэт, — с трудом может назвать и своего деда. Древние роды их восходят от Петра и Елизаветы. Денщики, Певчие, Хохлы — вот их родоначальники… У нас нет очарования древностию, благодарности к прошедшему и уважения к нравственным достоинствам… неуважение к предкам есть первый признак дикости и безнравственности»[476].
Осознав себя потомком старинного дворянского рода, Пушкин не побоялся бросить вызов временщикам, новой знати. Князьям Меншиковым он напомнил про торговлю их родоначальника блинами, графам Кутайсовым — их службу в денщиках у Павла I, Разумовским — пение в капелле у Елизаветы. Графам Безбородко и Кочубеям была адресована и вовсе обидная строфа: «В князья не прыгал из хохлов».
Знать не могла простить поэту его выпадов. По авторитетному свидетельству графа Соллогуба, Пушкин «нажил себе в целых семействах, в целых партиях врагов непримиримых»[477].
Александр Чернышёв проявил особое рвение при расправе с декабристами, что позволило ему сделать стремительную карьеру при Николае I. В своём дневнике Пушкин отметил, что военный министр граф Чернышёв был забаллотирован при избрании в Английский клуб. В записке по поводу книги о Пугачёвском бунте, адресованной лично Николаю I, поэт подчеркнул, что в XVIII веке один из Чернышёвых служил в камер-лакеях и пользовался особой милостью Екатерины II.
Смиренный «мещанин» не упускал случая уколоть глаза временщикам, по прихоти самодержцев удостоенным высших государственных постов.
Родов дряхлеющих обломок
(И по несчастью не один),
Бояр старинных я потомок;
Я, братцы, мелкий мещанин.
. . .
И не якшаюсь с новой знатью,
И крови спесь угомонил.
Я грамотей и стихотворец,
Я Пушкин просто, не Мусин,
Я не богач, не царедворец,
Я сам большой: я мещанин.
Эти строки были написаны в то время, когда Пушкин ещё верил, что его талант и литературный труд обеспечат средства к жизни и воочию докажут новой знати, что он сам «большой», без богатств и чинов. Тогда же он писал Бенкендорфу: «Что касается состояния… оно достаточно благодаря его величеству, который дал мне возможность достойно жить своим трудом»[478].
Благоволение царя
После свадьбы Пушкин решил покинуть Москву. Весной 1831 г. он просил Плетнёва подыскать ему «фатерку» в Царском Селе, где семья намеревалась остаться до зимы. В Царском Селе поэт надеялся найти прибежище, где можно жить «будто в глуши деревенской», «потихоньку без тёщи, без экипажа, следственно, без больших расходов…», «в кругу милых воспоминаний и тому подобных удобностей». В Село поэта влекла дешевизна летних квартир: «…дома, вероятно, ныне там недороги: гусаров нет, двора нет — квартер пустых много…» — писал поэт Плетнёву. Предполагалось снять «фатерку», которая бы имела особый кабинет. «Нас будет: мы двое, — пояснял Пушкин другу, — 3 или 4 человека да 3 бабы. […] Садика нам не будет нужно, ибо под боком у нас будет садище. А нужна кухня да сарай, вот и всё»[479].
После свадьбы отношения между молодожёнами были безоблачными. После бала у Пушкиных в Москве А.Я. Булгаков писал: «И он и она прекрасно угощали гостей. Она прелестна, и они как два голубка». Жуковский виделся с Пушкиными в Царском Селе. «Жёнка его, — писал он, — очень милое творение. И он с нею мне нравится. Я более и более за него радуюсь тому, что он женат»[480]. Сестра поэта писала мужу в письме от 4 июня 1831 г., что молодые обожают друг друга; Наташа красавица и умница и при всём том ещё ребёнок[481].
Эпидемия холеры, распространившаяся на Северо-Западе России, привела к тому, что «деревенская глушь» — Царское Село превратилась на время в резиденцию императорской фамилии и двора. Ради безопасности царской фамилии Царское Село было прочно отгорожено от внешнего мира заставами.
В Царском Селе поэт смог общаться с членами царской фамилии. Первая встреча с Николаем I застигла его врасплох. Завидев Пушкина, государь вышел из коляски и затеял дружеский разговор. Расставшись с императором, поэт зашёл к А. Росетти и рассказал ей о встрече. Он не скрыл от неё, что неожиданно ощутил себя верноподданным. «Чёрт возьми, — сказал он, — почувствовал подлость во всех жилах»[482].
Писатели живо ощущали свою зависимость от власти. На большом собрании литераторов у Смирдина в феврале 1832 г. первый тост был тост Греча: «Здравие государя-императора, сочинителя прекрасной книги Устав цензуры!» В ответ раздалось громкое и усердное «Ура!»