Алексей Петрович наклонился поближе и спросил:
– Лиза, а меня ты помнишь?
Лиза внимательно изучила его лицо и, как показалось Алексею Петровичу, узнала. По крайней мере, в ее пустых глазах промелькнул злобный огонек. Она опустила голову и сказала, что не помнит. Алексей Петрович вызвался довести конвой до Вериной квартиры. Он обрадовался, что ему дается реальный шанс вернуть Веру, ведь это по его приказанию доблестная милиция искала Лизу и нашла. Будут слезы радости, благодарность и счастье. Он уже видел Верочкину пухлую ручку на своей шее и чувствовал приближение горячей волны, прожигающей изнутри панцирь делового костюма, как неожиданно на последнем пролете Лиза тихо шепнула:
«Если ты сейчас со мной зайдешь, то я опять убегу и никто меня не найдет…» Алексей Петрович дальше не пошел. Объяснил милиционеру еще раз, где живет беглянка, извинился, что спешит. Он понял, что этой войны ему не выиграть никогда. Алексей пожалел Веру, крепко пожалел. Это чувство было неожиданным. Ради ее спокойствия он отказывался взять то, что причиталось ему по праву – зря он, что ли, столько денег в нее вбухал! Такое с ним происходило впервые, так он еще не уходил.
Этой женщине он желал покоя и счастья. Он любил ее и готов был пожертвовать их отношениями, чтобы не довести до беды. В тот момент товарищ А.П. Буравчик еще не подозревал, что этим уходом открывает для своей души искупительную возможность удержаться в рамках совести и человеческого достоинства в моменты больших исторических потрясений, которые были не за горами. Он даже не почувствовал тогда, что в утреннюю серость февральского дня ступил, кутаясь в пальто, совершенно другой человек, похожий на прежнего Алексея Петровича только лицом и фигурой.
Впоследствии он довольно легко пережил «перестроечные ужасы», вышел из партии и, уйдя на пенсию, построил дачку на шести сотках. Перевез туда жену, лечил ее народными средствами, добившись почти полного выздоровления. Долгое время он запрещал себе даже приближаться к Вериному дому и магазину, хотя тосковал по ней и ни на минуту не забывал. Когда набрался смелости и решил проведать, ее уже не застал.
После возвращения в дом Лиза притихла, и казалось, что прежняя жизнь наладилась. Алексей Петрович исчез, мама о нем не вспоминала, но возникла другая проблема – Вера Николаевна очень изменилась. Из бойкой и сильной женщины превратилась в парализованную страхом истеричку. Она досаждала Лизе слезливостью, и стоило Лизе где-то задержаться, как мама в тревоге, с трясущимся подбородком и дрожащими руками выбегала из дому и застывала в дверях подъезда. Потом, не выдерживая, неслась на угол к остановке трамвая, потом возвращалась и вышагивала, как часовой, до тех пор, пока силуэт Лизы не вырисовывался в арке ворот. Дворовые ребята, почти все детки артистических родителей, обожали наблюдать этот спектакль. Иногда они, с присущим им наследственным талантом, вовлекались в семейную драму. Заводила компании, пятнадцатилетний Андрей – сын известного кинорежиссера, сыгравший эпизодическую роль в папином фильме и считавший себя в связи с этим будущей звездой, подходил к Вере Николаевне и небрежно вякал что-то вроде: «А вы слышали, что сегодня трамвай сошел с рельсов. Есть жертвы, а еще, что маньяк-убийца сбежал из тюрьмы и его не могут поймать?» Вера сглатывала слюну, провожала его затравленным взглядом и выбегала на улицу. Андрей, ухохатываясь, возвращался на детскую площадку, где на детских качельках раскачивалась подростковая смена, которая по вечерам сменяла малышей, оставляя им в подарок на утро, спрятанные под «горкой» бутылки и затушенные в песочнике бычки. Компания, состоящая из пятерых ребят и трех девчонок, почти одного возраста с Лизой, засекала время, когда «психованная Верка» побежит назад. Обычно она влетала во двор через пару минут, а потом опять убегала как подорванная. Иногда кто-нибудь из компании – либо Генка, сын заслуженного артиста оперетты, либо Нинэль, дочка диктора местного телевидения – разыгрывали сценки «пугалок» с воплями: «Помогите, насилуют!» – и бедная Вера окончательно лишалась самообладания, падая обессиленно на колени при появлении дочери. Лиза злилась, перешагивала через мать и устремлялась в провал темного подъезда под бурные аплодисменты и крики веселой компании: «Браво! Бис!»
Продолжения этих сцен уже никто не видел, но трагизм их был далеко не театральный. Вера, выходившая из состояния ступора, суетливо разогревала еду и смеялась от счастья, что дочь вернулась и сидит в комнате. То, что Лиза не хочет выходить и разговаривать, – не беда, главное – она дома! Понимала ли Вера, что позорит Лизу перед ее сверстниками, что не дает ей продохнуть, терзая истеричной опекой? Конечно, все понимала, но ничего не могла с собой поделать. Страх выедал все внутренности. Лиза замыкалась и глухо ненавидела мать, мечтая опять о побеге или, например, о внезапном исчезновении самой Веры. Она не желала ей смерти, но и жизни тоже. По крайней мере, она уже не представляла эту жизнь в одном с ней пространстве.
Ее собственный кошмар «почтового ящика» как-то сам собой рассосался. В этом неожиданно помог Анисов. Он предложил всем ученикам написать письма бывшему учителю, который наконец определился с местом проживания. Как ни странно, это была не Канада. Семья Хлебниковых дружно поехала в Израиль, и на это были свои причины. Лиза написала пару сухих и сдержанных фраз, присовокупив свой новый адрес. В их почтовый ящик она теперь заглядывала два раза в день – утром и вечером.
Итальянские каникулы для семьи Хлебниковых растянулись почти на полгода. Они ожидали разрешения на выезд в Канаду, но уверенность в том, что их туда пустят, была слабой. Монреальская подруга Муси оказалась в тяжелой депрессии по поводу бракоразводного процесса и гарантом быть отказалась. Эмигрантское сообщество города Ладисполи, собиравшееся ежедневно у местного фонтана, уже зачислило семью Хлебниковых в потенциальные отказники. Получить разрешение на выезд в Канаду без родни и нужной профессии считалось невероятным, тем более на волне отказов, которая день ото дня становилась все круче.
Пока Паша томился ожиданием, его женщины вовлеклись в бурную общественную жизнь, организованную «Сохнутом» для будущих переселенцев. Активисты «Сохнута» старались просветить советских евреев, отказавшихся ехать в Израиль, переманить сомневающихся, и это иногда удавалось. Особенно податлива оказалась теща Нина Антоновна, не утратившая общественный инстинкт, выработанный годами в профкоме музыкальной школы-интерната. Она организовала общественную кассу, а Муся, которая не пропускала ни одного класса по иудаике, неожиданно распознала в себе глубинное еврейство и вместо английского начала упорно изучать иврит. Все началось весной с привлечения ее как музыканта при организации Пуримшпилей – веселых театрализованных представлений, сопровождавших празднование Песаха. Муся носилась из дома в дом, организовывая маскарад, за ней бегал выводок хохочущих и размалеванных детишек. Она почти не выделялась из их окружения. Некоторые подростки были даже повыше и поплотнее своей учительницы музыки. Муся быстро разучила весь необходимый репертуар и удивлялась сходству мелодики еврейских песенок со знаменитыми песнями советских композиторов.
– Пашка, ты мне как композитор ответь, кто у кого крал?
– А что тут красть? Красть нечего – общая местечковая культура. Нашла чему удивляться. У фашистских маршей тоже была схожая с нашей мелодика.
– А я знаю почему, – загорались глаза у Муси. – На самом деле это все написали евреи. Не важно – русские или немецкие… Евреи, они и в Африке евреи. Я балдею! Это у нас в генах, а гены не простые – библейские! Все оттуда…
– Ну, тебе, Муся, мозги засрали!
Она на это не обижалась и убегала в свою любимую школу, где в основном преподавали добровольцы, приехавшие из Израиля. Одной из таких волонтеров была Ривка Слоним – многодетная мать, овдовевшая год назад. Ее муж, вместе с еще двумя десятками пассажиров, был взорван в автобусе палестинским террористом-смертником. Тогда по чистой случайности Ривка не оказалась в автобусе. Она была на сносях и решила остаться дома с детьми, чтобы не растрясло. После известия о смерти мужа начались схватки, и она в этот же день родила девочку. Вот эту годовалую девочку, хорошенькую, плотненькую, со складочками на ручках и ножках, Муся теперь не спускала с рук. На Ривке, кроме школы, была еще забота о семерых, так что желание бездетной Муси сначала просто подержать на руках Фирочку, потом уложить спать, потом переодеть, погулять, накормить – Ривка приняла с радостью. Муся обмирала от счастья, прижимая к груди пахнувшее молоком младенческое чудо.
Муж Ривки был учителем в Иешиве, они познакомились еще в семидесятых, примкнув к молодежному движению «Бней-Акива», потом, поженившись, боролись за права советских евреев, преследуемых на родине. В итальянские лагеря переселенцев они приезжали часто – это стало делом их жизни: помощь тем, кто совершает алию, и тем, кто по незнанию от нее уклоняется. На их счету было много «перевербованных» семей, стремившихся за океан. Паша взрывался всякий раз, когда Муся с пеной у рта рассказывала о героической Ривке.
– Ну как ты не понимаешь, – втолковывал он Мусе, – эту фанатичку не останавливает даже то, что не где-нибудь, а в Израиле погиб ее муж. Куда она всех нас тащит? Туда, где нет и не будет покоя? Подумай сама, чего ради?
– Тебе не понять, – упиралась Муся и с пафосом заявляла о голосе крови. Паша предчувствовал неладное и вскоре получил подтверждение самым плохим прогнозам. Муся заявила, что не желает ехать в Канаду, поскольку Израиль – ее историческая родина, на которой она должна жить, работать и растить детей. Паша на этот пассаж отреагировал жестоко:
– Каких детей, несчастная? Ривкиных, что ли? У тебя нет и не может быть детей, тебе же давно об этом сказали врачи.
– Советские врачи, а в Израиле медицина – лучшая в мире! Там нет бесплодных вообще, понял?! Если женщина хочет, у нее будут дети и сколько угодно! Вот Ривка, тоже никак не могла сначала, а теперь у нее восемь. Она на Мертвом море лечилась в специальной клинике. Если я туда поеду, она мне врача даст и у меня точно будет ребенок, ясно?!