Лейтенант отошел подальше в лес, повесил шинель на сучок, снял гимнастерку, свитер, нижнюю сорочку и умылся снегом. Снегом он растер руки, шею, грудь, достал из планшета полотенце и насухо вытерся.
Приведя себя в порядок, пошел в оперативный отдел штаба, размещавшийся в большом блиндаже, над которым высился целый холм земли.
«Богато живут, — сказал про себя лейтенант, с уважением рассматривая это инженерное сооружение, — накатов пять будет, не меньше».
В дверь то и дело входили и выходили солдаты и офицеры. У большой ели, шагах в десяти, стояли двое лыжников в маскхалатах. Тут же прохаживался высокий рыжий капитан в валенках и полушубке. Он недовольно хмурился. Ответил на приветствие лейтенанта, смерил его сердитым взглядом, ничего не сказал и продолжал ходить взад и вперед.
Лейтенант решил немного подождать. Ему не хотелось лезть в землянку, когда там и без него хватало народу. Он начал насвистывать что-то, глядя в сторону.
Услышав мотив, который выводил лейтенант, рыжий капитан остановился и начал прислушиваться. Сердитое выражение исчезло с его лица. Он вновь начал было ходить, но потом подошел к лейтенанту, взглянул на него с любопытством.
— Так-так, — сказал он, улыбаясь, — Прилепу и Миловзора вспомнили?
— Чего? — не понял лейтенант.
Капитан смотрел на него и все улыбался. На гладко выбритом румяном лице его было столько радости, словно он получил в подарок что-то очень приятное.
Лейтенант невольно обратил внимание на его высокий лоб, маленький, красивого рисунка рот, твердый, упрямый подбородок. Честное слово, этот рыжий капитан был очень симпатичен.
— Вы о чем это, товарищ капитан? — спросил лейтенант.
— Мотив-то, что вы сейчас насвистывали. Вы разве не знаете, что это такое?
Лейтенант отрицательно покачал головой.
— Ну как же! Ведь это же дуэт Прилепы и Миловзора из «Пиковой дамы»! — Он помолчал и вдруг тихонько пропел:
Мой миленький дружок,
Любезный пастушок…
Затем отвернулся и молча отошел в сторону. Лейтенант уже думал, что разговор можно считать оконченным, но капитан вновь подошел и задумчиво сказал:
— Видите, какое дело, лейтенант…
Он уже не улыбался. А лейтенант смотрел на него и ничего не понимал. Он только смутно чувствовал, что этот простенький сентиментальный мотив, который он неведомо где слышал и который совсем случайно вспомнился ему в это утро, тронул в душе рыжего красавца капитана какую-то сокровенную струну. К сожалению, лейтенант не слушал «Пиковой дамы» и не был знаком с поучительной историей Прилепы и Миловзора. Боясь обнаружить свое невежество, лейтенант деликатно молчал и ждал, что еще скажет капитан.
Но и тот тоже молчал. И лейтенант не знал, что в эту минуту капитан видел перед собой не зимний лес, не бугры землянок, занесенных снегом, а невероятно далекий для него сейчас тихий, мглистый воскресный день ранней осени, улицу, театр, толпу и девушку в красном шерстяном платочке на голове. Они шли рядом. У нее были серые глаза, и она тихо пела:
Мой миленький дружок,
Любезный пастушок…
Но рассказать об этом было невозможно, и капитан молчал.
Из оперативного отдела высунулась голова без шапки с черными всклоченными волосами и крикнула:
— Капитан!
Капитан обернулся на оклик, кивнул с какой-то тенью улыбки на лице лейтенанту и скрылся за дверью землянки.
Лейтенант стоял и слушал, как переговаривались бойцы-лыжники под елью.
— Федь, а вчера в батальоне водку давали.
— Врешь!
— Зачем врать? Точно говорю. Сам видел, старшина ходил с бидоном и спрашивал, где Федька Черкашин. Я, говорит, ему целый литр дам, чтоб у него лапы не мерзли.
— Пошел к черту! Опять начал?
— Федь, а Федь, нет, правда, отчего у тебя ноги так мерзнут? Ты бы их чем-нибудь смазывал.
— Был бы я такой жеребец с копытами, как ты, у меня б тоже не мерзли.
Из землянки быстро вышел капитан.
— Черкашин! — крикнул он. — Маскхалат!
Один из лыжников быстро подбежал к нему, передал маскхалат. Капитан начал натягивать его на себя.
Непосвященным надо при этом сказать, что зимние маскхалаты состояли обычно из брюк и широкой рубахи с капюшоном. Шились они из обыкновенной тонкой белой материи, ну, скажем, из той, что идет на простыни или на наволочки. Новенькие эти маскхалаты всегда придавали бойцам особенный, нарядный, бравый вид.
Но лейтенант, наблюдая, как одевался капитан, подумал почему-то о том, в какой ослепительный цвет красит эту белую ткань человеческая кровь, льющаяся из раны. Он видел, как это бывает.
— Ну, пока, лейтенант, — сказал капитан.
Он стал на лыжи, поданные ему бойцом, махнул на прощание рукой, улыбнулся.
— Не забудете? То был дуэт из «Пиковой дамы».
Сопровождаемый двумя лыжниками, он быстро покатил прочь.
Лейтенант смотрел ему вслед. Он, конечно, не знал, что видел его в первый и последний раз.
— В тот день он был убит, — сказал Николаев.
Мы сидели за столиком в буфете театра. Здесь, во время антракта, он и рассказал мне эту давнюю короткую историю.
— Поздно вечером, в тот же день, — продолжал Николаев, — я был в землянке оперативного отдела, когда в дверь тяжело ввалился Черкашин. Я узнал его. Но он был уже не тот нарядный белый снеговик, как давеча утром. И лицо его, и вся левая сторона маскхалата были совершенно черными. Я знал отчего. Я мог поручиться, что недалеко от него, когда он лежал на снегу, упал снаряд, вырыл яму и, взорвавшись, обдал его черной грязью.
Черкашин пришел в штаб с донесением. Оказывается, отдельный лыжный батальон выполнил задачу и взял деревню на левом фланге дивизии. Но командир батальона был убит во время атаки. Это и был тот самый рыжий капитан, с которым я разговаривал утром.
Все это Черкашин поведал офицерам отдела после того, как вручил измятое, испачканное донесение.
Затем он снял с себя рубаху — верхнюю часть маскхалата, — кое-как расстегнул негнущимися пальцами полушубок, запустил вглубь руку и достал из этого припотевшего солдатского нутра, из кармана своей гимнастерки, небольшую пачку бумаг убитого капитана. Черкашин нерешительно держал их в заскорузлых ладонях, потом медленно произнес:
— Вот документы капитана.
Кто-то из офицеров сказал, что он может оставить их здесь и что потом их передадут в отдел кадров.
Черкашин отрицательно покачал головой.
— Нет, я сам, — сказал он, словно обрадовавшись, что ему еще не надо расставаться с этими бумагами, — раз в отдел кадров, я сам… Я знаю, где…
Ему никто не возражал. Он хотел засунуть бумаги обратно в карман, и тут на стол из пачки выпала фотография. Я машинально протянул к ней руку, но Черкашин успел прикрыть ее ладонью. Он поднял глаза и узнал меня.
— А, это вы, товарищ лейтенант, — сказал он и после некоторого колебания отнял руку. Я взял фотографию.
На меня взглянуло женское лицо, миловидное, простое, задумчивое, с ласковыми глазами Внизу наискось было написано: «Твой миленький дружок» и стояла буква «Н».
Я отдал фотографию Черкашину. С меня было довольно. Он взял ее, вложил в пачку, сунул в карман. Проделывая все это, он, не отрываясь, смотрел на меня. Что-то привлекло его в выражении моего лица.
Все молчали. Черкашин хотел уже встать и выйти, но так и остался сидеть, сощурив веки, устремив черные блестящие глаза на печурку в углу, не в силах побороть охватившей его вдруг дремоты и усталости. Потом он попросил пить и заснул, уронив голову на стол. В руках у него так и осталась зажатой грязная белая рубаха маскхалата.
Я вышел из землянки, и, стоя в темноте, думал о капитане и о женщине на фотографии. Перед глазами стояла короткая фраза, написанная, видимо, ее рукой. Только теперь, с каким-то запоздалым сожалением, я начинал понимать, что происходило в душе капитана давеча утром при разговоре со мной.
Вокруг было очень темно. Между деревьями смутно угадывались бугры землянок. А дальше начинался страшный бесконечный настил. И мне казалось, что я опять бреду по настилу и далеко впереди светится одинокая огненная точка, похожая на дымное пламя нашей доморощенной «молнии» в землянке офицеров связи штадива…
Николаев замолчал, повел глазами вокруг, словно очнувшись, взглянул на меня, усмехнулся смущенно.
Раздался третий звонок, и мы пошли в зал. Я сбоку поглядывал на Николаева. Его лицо было угрюмо. Но, странное дело, оно показалось мне помолодевшим. Его глаза светились мрачным светом, как это, наверное, было давным-давно, когда он носил форму лейтенанта, ел суп из котелка, шагал по настилу в лесах и спал в землянках.
Раздвинулся занавес. И когда Прилепа запела, когда раздались ее наивные слова:
Мой миленький дружок,
Любезный пастушок…
я заметил, что Николаев дернул подбородком, плотно сжал губы и глубоко вздохнул. И я понял, что все по-прежнему живо в нем: и лес в снегу, и морозное утро, и грохот боев, и образ капитана, который пропел ему тогда эту фразу.