душу удовольствия, как в первый раз, он так и не поймал. А вернуть его, еще раз окунуться в это неописуемое блаженство тянуло непреодолимо. И он решил попробовать что-нибудь другое, покрепче, чтобы проняло до печенок. Надо ли говорить, что деньги разлетались у него из рук, как ужаленные. Однажды он решил пустить пыль в глаза своим бывшим коллегам по «Звездам Москвы» и закатился туда обедать. Хозяин выскочил из-за кухонных кулис и набросился на него как коршун:
— Ты неблагодарная скотина, работал из рук вон, я и так подвергал себя опасности, покрывая нелегала. В Америке надо вкалывать, чтобы выбиться в люди. А наркотиков я в своем заведении не потерплю. Ты уволен!
— Пошел ты, старый хрен, — вяло огрызнулся Герман. — Работать? Еще чего. — И, помахав перед носом оторопевших официантов толстым бумажником, повернулся и вышел, громко хлопнув дверью. «Ты уволен! Каков наглец!» — высокопарно возмутился Герман и гордо двинулся к старому «форду». В горячке наркотических проб он даже забыл о своей давней мечте — «кадиллаке» цвета топленого молока. Он позвонил Саманте, но та уехала проведать подружку на Барбадос и будет только через две недели, ответила ему консьержка. Устала старая ведьма. Ах! Да, она же звала его с собой. Как он мог забыть? Он позвонил Флору, но тот поехал с Барбарой в Лас-Вегас. Он даже Саре позвонил, но ее и вовсе раньше Дня благодарения не ждали. А ее папаша разозлился и сказал, что раз Герман нарушает их договор, то вряд ли он сможет помочь ему с документами, пусть, мол, ищет другого адвоката. Жизнь вдруг обрубила все чахлые корни, которыми он пытался прорасти на каменистой почве новой родины.
Герман разозлился. Ему нужен был допинг. Он знал, что на Хайде можно найти что угодно, и, прыгнув в свой драндулет, помчался как сумасшедший, мысленно представляя себя большой пожарной машиной. Свободных мест на стоянке, как назло, не оказалось. Герман припарковался на инвалидном. А он и есть инвалид. Инвалид советского детства.
…..Тенистый, укрытый даже в жару Хайд принял его и увлек в глубину кварталов, откуда сладко тянуло анашой. Он просто пошел на запах и остался там навсегда. Катиться в бездну было легко и приятно.
Герман выбрался из снятой на скорую руку берлоги только недели через две. Так, прошвырнуться. На лобовом стекле его машины скопилось с десяток уведомлений.
Он смял их и хотел сесть покататься, но двигатель не заводился. Герман пнул своего боевого коня и побрел бесцельно в сторону центра. Неожиданно он оказался на знакомой улице возле городского почтамта. В его боксе лежали целых три письма, последний раз Герман заглядывал в него несколько месяцев назад. Он распечатал первое попавшееся.
Осень. Листья, пожелтевшие от усталости жить, беспомощно льнут к ногам. Утро. Небо серое и плотное надвинулось на город, словно прицеливаясь, как вернее прихлопнуть первых прохожих. На тротуаре застыл ледяной ручеек замерзшей мочи — символ ночного одиночества человека. Я стою в телефонной будке напротив твоего подъезда. Будка бутафорская, без проводов, насквозь продуваемая октябрьским ветром. Еще недавно она красовалась, словно липа в цвету. Провода были ее корнями, а наши разговоры — листьями. Теперь корни подрубили, и полый стеклянный ствол начал заваливаться набок. Листья без живительных токов человеческого голоса в телефонной трубке пожухли и пали. Осталась только недолгая память о прежних беседах — желтая осенняя листва, что беспомощно льнет к ногам ранних прохожих. Но забытое всеми технократическое древо все еще служит мне убежищем, последним форпостом отступающей любви.
И пусть часто холодно и идет дождь, для меня в этом есть своя прелесть, ощущение падающей воды перед твоим окном. А ты, спускаясь по ступенькам лестницы, не ждешь меня за дверью. Но ждешь утра, пусть серого и дождливого, но утра, нового начала.
Второе было еще больнее.
ОНА: Расстанемся. Пока желанье не угасло. Расстанемся. Пока так больно сердцу разлуки гордый профиль угадать. Вот книжка с картинками. Про нас с тобой. Как мы ее прилежно изучали!.. Вначале бережно перебирая, что нитку жемчуга, там каждую страницу. Подолгу пробуя в ней сладость строчек на кончик языка. Мы, как смогли, ее перелистали. Зачем же нам сейчас в тоске смертельной хвататься за последнюю страницу?! Мы не хотим — судьба перевернет. Гневить ли Бога нам упреками за вечность? За то, что навсегда, как в пузыре из солнца, в любви своей едины, мы поплывем по темному тоннелю времени, мерцая всем из глубины потока, как светлячки в ночной прохладе леса. Расстанемся на этой звонкой ноте. Расстанемся, чтоб через годы сердце зашлось внезапно острой, жгучей болью, узнав в толпе похожий силуэт.
ОН: Расстанемся?! Но разве ты не видишь — от слез твоих размылись строчки книги. Белее снега пустота страниц в ней. Остался только аромат бумаги тонкой. А значит — мы вольны чертить на ней свои истории взамен утраченных. Не так искусны будут они, но искренни и нежны. А вечность ? Нет, она меня не утешает. Что значит вечность, когда тепло твоей руки сейчас, в это мгновенье, могу я ощутить…
В третьем была одна записка, но острая и безумная, как лезвие бритвы у горла или на сгибе ладони у самого пульса.
Ликуй. Ликуй. Ведь ты теряешь. Потери слез не стоят. Крики птиц. Вползают по темным веткам Куда-то глубоко и там кричат: «Ликуй!»
Казалось, человек, писавший эти строки, постепенно терял силы, пока кровь все бежала и бежала из растворенной нараспашку вены. Что сделали они со своей жизнью? Впрочем, теперь уже все равно. Не трогайте меня. Он вдруг пришел в бешенство, что эти писульки так его ранили. «Дура! Тоже мне Анна Ахматова. — Его просто душила злоба. — Пошла вон! Пошла вон, гадина!» — топнул он ногой, но Анна все стояла перед ним и не хотела уходить, словно предупреждая о чем-то или зовя куда-то. Он повернулся и бросился бежать обратно в милый сердцу одинокий притон, в чудную пристань вечности, и все боялся обернуться и увидеть, что Анна бежит следом.
Больше он не выбирался из своего убежища. Жратву и наркотики ему поставлял мальчик мексиканец. Пока однажды его толстый от подаяний Саманты бумажник не оказался совершенно пуст. Еще какое-то время неведомые благодетели угощали его в долг. К этому времени он перепробовал почти все, включая «качели», когда кок мешаешь с герычем, но острота первого великолепия, как настоящая дьявольская замануха, так и не повторилась. Никогда.
Развод и девичья фамилия
С появлением Васечки старшая Анна оживилась и расцвела, а младшая продолжила хиреть и чахнуть. Она умирала. Все умирала и умирала родами, хотя ребенок давно уже орал во всю глотку в соседней комнате. Чем жить? Сначала она перестала выходить на улицу, потом одеваться, вслед за этим — причесываться и, как окончательный перигей судьбы, мыть голову. Наконец настал день, когда наша роженица так ослабела, что не смогла заставить себя даже встать с постели. Теперь Анна проводила время в спальне, беспорядочно щелкая пультом телевизора. Империя «НТВ» тогда только набирала силу. Меньше года назад в нее пригласили на царство мужественного красавчика Киселева, и Анна безучастно внимала про ужасы чеченской бойни и грызню вечно похмельного президента с вечно ноющим парламентом, озвученные его бархатистым драматическим баритоном. Внимала, но не могла вникнуть ни в одно слово, словно у комментатора изо рта выскакивали не слова, а скользкие стеклянные шарики. Жизнь вызывала у нее стойкое отвращение, тотальный токсикоз. Сползала с постели Анна только к вечеру, к приходу мужа домой. Николай допоздна теперь пропадал на работе. С режимом экономии было покончено. Он снял роскошный офис. Купил новый «вольвешник», нанял водилу, охрану и стал вести жизнь преуспевающего бизнесмена, совсем скоро забыв, что все это досталось ему в приданое.
— Слушай, ты все пела, это дело. Так пойди-ка попляши, — саркастически говорил он теперь Анне на ее деловые замечания. Они давно перестали не только быть единым целым, но даже делать вид, что это мимолетное единство, пусть даже продиктованное чувством опасности, когда-то было. Фактически сразу, как только Анна узнала, что беременна, она перестала спать с мужем. Николай злился, но не унывал — деловые разборки, пьянка и секретарши отнимали слишком много сил. К тому же как-то само собой получилось, что, заскочив на минутку к прежней жене Верке с подарками для дочери, Николай по привычке остался обедать (Вера потрясающе готовила), выпил и завалился с ней в постель.
Анна же была только рада своему вынужденному целомудрию, а у Николая всегда было чувство неловкости перед женой, несвойственное ему обычно в обращении с женщинами, вернее с телками. Его жена не была телкой, это его нервировало. Но кем именно она была — он не хотел задумываться. Так уже через год их брак превратился в обычный рядовой кошмар.
Однажды, когда он завалился среди ночи пьяный, а недовольная жена не пустила его в спальню, Николай серьезно рассвирепел и впервые с удовольствием матюкнулся. Он страшно маялся, что в доме Анны не признавали площадной брани, и крепился, сколько мог. О! Этот сладостный момент обрушивания заградительной плотины. Свобода! Сейчас он скажет все, что думает об этой холодной курве и ее злобной мамаше. Услышав отборный мат, Анна испугалась и быстро распахнула дверь спальни, ей было стыдно, что мама может услышать его грязные ругательства.
— Молчать! Я тебя башляю, так что замолкни. Тоже мне Жанна Бичевская! Разголосилась! — продолжал накручивать себя Николай, хотя Анна не проронила ни слова. — Да я твою задницу спас. Без меня ты давно б скурвилась. И правильно, не бабское это дело в бизнес соваться.
— Тоже мне защитничек! Угробил двух друзей и в ус не дуешь! — не выдержала Анна.
Он развернулся и наотмашь ударил ее по лицу. Прекрасный ход, когда нет других аргументов. Анна отшатнулась, схватилась за скулу и сначала хотела завизжать на весь дом, броситься с кулаками на обидчика, кричать, плакать и кусаться, но огромным усилием воли сдержалась и юркнула мимо его растопыренных лапищ в детскую, заклинив дверные ручки табуреткой. Впервые за долгие месяцы она осталась с ребенком наедине. Вася спал, раскинув ручки со сжатыми кулачками, и сладко причмокивал во сне. «Вот человечек, который может стать мне другом, защитником, а может, и врагом. — Анна, дрожа от страха, обиды и возбуждения, низко склонилась к колыбели. — Кем он будет, зависит от меня. Страшно. За этого бутуза придется драться. А стоит ли? Есть ли за что? Много ли в нем моего? За него сейчас надо решать, в каком лагере он будет».