Они целовались допьяна, и эти поцелуи возвращали им украденную юность.
Несмотря на лихорадочное возбуждение от встречи с Анной, в эти дни Герман спал крепко и сладко, как в детстве. Вот и теперь сон был светлым и радостным. Ему грезилось, что он никогда не уезжал из дома, что с его страной не приключилось никакой перестройки и что он стоит на залитой огнями сцене дивного театра и поет легко, полной диафрагмой. А живые звуки его голоса выпархивают у него из груди в зал легкими золотистыми бабочками. Звуки, как в юности, лились из него плавной, широкой рекой. Эта река, этот рой золотистых бархатных бабочек трепетал, зависнув над залом и освещая лица слушателей, которые, запрокинув головы и затаив дыхание, восхищенно следили за этим удивительным полетом. Герман засмеялся во сне, проснулся, разбуженный собственным смехом, и тут же вспомнил, что не один теперь в этом ужасном и холодном мире. Прижавшись к нему, рядом сладко спала Анна. Во сне у нее было нежное девичье выражение лица, только короткие, но глубокие бороздочки морщин на переносице выдавали возраст. Анна часто хмурила брови, когда задумывалась. А думала она теперь о чем-то всегда.
Его любимая походила на невиданной красоты неизвестный музыкальный инструмент, который долго лежал в дорогом бархатном футляре коллекционера редкостей и радовал глаз хозяина чистотой линий, затем был похищен или утерян и целую вечность пылился в лавке старьевщика, где на нем бренчали от нечего делать хозяйские дети. А потом в лавку заглянул бедный музыкант и вывел на нем такие мелодии, что все ахнули. Кому же теперь по праву принадлежит этот инструмент?
Почувствовав во сне, что он на нее смотрит, Анна очнулась и пролепетала, не открывая век:
— Счастье мое! Таких, как ты, не было, нет…
— И не надо! — горько рассмеялся ей в такт Герман.
На следующий день она принесла ему деньги. Долго раздумывала сколько. Решила, что 500 баксов вполне приличная сумма и в то же время не такая большая, чтобы он подумал, что у нее денег куры не клюют. Герман отказывался, тогда она решительно оборвала его:
— Что же мне, встать на колени? — и попыталась. Он ее подхватил, обнял за талию, расцеловал и небрежно принял конверт. Сто долларов он дал сестре, остальное промотал в три дня. На последнюю сотку купил себе роскошный парфюм и дорогой маникюрный набор. Такая беспечность ошеломила и слегка обидела Анну: «Я столько претерпела, чтобы заработать эти деньги, а он в секунду пустил их на ветер». Она начала приглядываться к любимому и обнаружила удивительные вещи.
Он мог купить себе дорогой виноград на последние деньги, не оставив даже трех рублей на метро. Будучи без копья, он закуривал дорогую сигарету за два шага до магазина, в который они направлялись, и, сделав всего пару затяжек, легко выбрасывал почти целую у входа, никогда не задерживаясь докурить. Разжившись немного деньгами, он объедался дорогими пирожными, забыв, что дома нет даже сахара. Так человек, который может позволить себе любые сласти, пьет чай без сахара, а голодранец, дорвавшись до кондитерской, из какого-то злорадного смака выбирает себе самые дорогие сласти, причем иногда совершенно невкусные.
Он был по-прежнему хохмач. Когда она что-то покупала, он демонстративно дергал ее за рукав и капризно вопил: «Мама, купи мне чупа-чупс! Хочу чупа-чупс!» Она от души смеялась над его проделками, но что-то в этом представлении ее смущало. Позже осенило — интонации были слишком искренними.
Герман, конечно, делал слабые попытки искать работу, но она сама их пресекала. Найденная работа означала, что им придется реже встречаться, а она так боялась упустить свое позднее счастье.
— Ты возвращаешь мне Москву, Родину, жизнь. Я приехал совсем в другую страну и ошалел. Ну, расскажи мне, что здесь происходило? Эх! Как жаль, что я не проинтуичил. Но кто знал, что коммуняки завалятся, как карточный домик. Эх! Я бы развернулся!
— Да как жили? Сама не знаю, — уклончиво отвечала Анна. Она не хотела вдаваться в подробности своей жизни, звать его к себе домой, все медлила рассказать о сыне. Боялась разбить эту хрупкую чашу радости. Общение и близость с Германом что-то быстро залатывали в ее порванной жизни. Она боялась не успеть покрыть спасительными заплатками свои многочисленные прорехи и дипломатично помалкивала. Когда он ее гладил, ей казалось, что на каждом кончике его пальцев сидит по маленькому светлячку. И эти живые, вертлявые светящиеся букашки, как маленькие ловкие портные, что-то деловито перелицовывали, зашивали и подлатывали у нее внутри. Анна чувствовала, что быстро и сильно восполняется, что все в ее личности уравновешивается, встает на свои места, пускается в рост и завязывается одно с другим. Словно детский конструктор, который долго хранился просто врассыпную в картонной коробке, теперь легко и споро собирался. Анна следила за этими целительными изменениями с замиранием сердца. Например, зная, что, когда ей бывало плохо, она всегда спала в одежде, Анна теперь стала ловить себя на том, что испытывает огромное желание не только спать голой, но и ходить голой по дому или плавать в бассейне без купальника или не надевать под платье нижнее белье.
Чаще всего они покупали — причем Анна деликатно делала это заранее сама — разные вкусности и заваливались в комнату Германа, в которой Анна быстро обустроила аскетический, но домашний уют. Анне нравилась его пустая брошенная комната в пустующей квартире, из которой остались невыселенными только Герман с сестрой и зятем. Детей сестра отправила на все лето в деревню к Толиной матери, чтобы не мешались при переезде. А сами они паковали скарб, дожидаясь смотровых на новое отдельное жилье. Скоро и у Германа должна была появиться своя однокомнатная квартира, пусть и на окраине.
— Сразу приехала, как дом начали выселять, — мрачно прокомментировал присутствие сестры в Москве, а не во Владивостоке, Герман, легко возводя перед Анной напраслину на сердобольную Светку, — но я на нее не в обиде. Все вы курицы одинаковые, увидела своего петушка и… «ко-ко-ко» помчалась за ним, теперь совесть мучает. Мы с ней дружим, она мне прописку восстановить помогла и паспорт, словно я никуда и не уезжал.
Вообще я ей даже благодарен. Надоело мне в Америке, не смог я среди этих тупых америкосов прижиться. На Родине лучше. Не выношу их. Любимое занятие нации — бейсбол. Пятнадцать минут игры и три часа почесывания и поплевывания игроков. Зато зрители в это время могут с чистой совестью предаваться жрачке. А если бы я про мать не узнал, то не приехал бы. Куда? Все мосты сожжены.
Герман лгал, но это была спасительная ложь. Прежде всего — для него самого. Выдуманная им история возвращения быстро прорастала в него и стала частью его прошлого. Он уже и сам верил, что приехал домой ради умирающей матери, и эта неправда обмывала его спекшиеся раны внутри спасительными струями оправдания. Анна верила всему. Она была так счастлива, что не задумывалась о маленьких несоответствиях в его рассказах. А его изможденный вид с глубокими складками морщин профессионального героинщика на лице говорил ее влюбленному сердцу лишь о горьких переживаниях, выпавших ему на чужбине. Зато его тело, со впалым животом, слишком тонкое и худое для тридцатипятилетнего мужчины, давало ей чудное иллюзорное впечатление, что ее любовник почти мальчик. У Анны каждый раз дух захватывало, когда она видела его обнаженным. Словно она наслаждалась чем-то запретным и сладостным одновременно. Анна вспомнила, что она женщина, и познала такое глубокое, за пределами физиологии, удовольствие и радость бытия, что только сейчас поняла, почему люди часто бывают готовы отдать все на свете за обладание любимым человеком. Наступил май. Анна все перекладывала с недели на неделю возвращение мамы с Васечкой. А новая жизнь потихоньку налаживалась. К ним в гости ходил брошенный жильцами из соседней комнаты старый кот Федор.
— Ты у меня самая лучшая на свете, — говорил Герман и, глядя в ее сияющие глаза, лукаво добавлял: — Ну, в первой тройке.
— В первой тройке? — шутливо возмущалась она. — И кто же на первом месте на твоем пьедестале почета?
— Ты.
— А на втором?
— Кто-кто! Кот Федор, конечно, — сердился он ее бестолковости.
— А на третьем?
— Тоже ты, когда поссоримся.
Ссорились они довольно часто. Герман был вспыльчивым и часто говорил резкости, потом насупливался и, злясь на самого себя, по порочному кругу снова срывал раздражение на Анне. Анна сначала сильно обижалась, но скоро нутром поняла, что Герман сам очень страдает от своих желчных выпадов, и старалась пропускать эти вспышки мимо ушей и глаз, и тем более мимо сердца.
— Хотя ты и злючка, я готова идти с тобой на край света, — говорила ему после таких размолвок Анна.
— Хорошо, край света — это как один большой купон, а можно от него отрезать по кусочку на небольшие прогулки? — смеялся отходчивый Гера, просительно заглядывая в глаза, виновато прижимал ее к себе и нежно дул в уши.
«Женщины, или только русские женщины, всегда любят несчастных и страстно за них борются, отвергая гораздо более достойных, — думала о себе в третьем лице Анна. — Женщинам вообще нравятся неврастеники, психопаты, юродивые, неудавшиеся гении. Вот у Достоевского все носились с князем Мышкиным, и никто не хотел пожалеть Рогожина. А я совсем забыла о своем Гагике».
Нет, не совсем. Она довольно часто заезжала к нему на фирму, советовалась, пила кофе, болтала о жизни, но таилась и ничего не рассказывала о чудесном обретении первой любви. Гагик был привлекательным, но все-таки слишком правильным, слишком безусловным героем. И в квартире, и в жизни у него все сияло безукоризненной чистотой. «У меня даже мухи в тапочках летают», — хвалился он. За этой безупречностью могла скрываться сложность хорошо отлаженного гармоничного внутреннего мира, но могла притаиться и глубоко спрятанная патология или просто холодность, расчетливость натуры. Для южанина он выглядел слишком джентльменом. И потом, он армянин. Это, конечно, не лицо кавка