Духов день — страница 16 из 90

да голубятнях, будем вместе коротать безвремение московское.

  Дикая смородина по садамболит, на три цвета гроздочки налились - белей белого, черней черного, красней красного.

  Белая смородина зимойзреет, когда по пьяному делу в сугроб провалишься, да так и застынешь до весеннейполоводицы. Когда мать младенца во сне задавит нечаянно молочной грудью. Когда каменщикили иконописец с лесов сорвется вдребезги. Когда невеста целочкой помрет за деньдо свадьбы, из папоротника нецветного вьют ей венок, кладут в белом холсте в новыйугол кладбища.

  Вот такая смородина белая, младшая сестра.

  А черная смородина, онав ноябре выпадает, как первые грязи оснежатся - и приступает тоска, поутру проснулсямолодец, краткий день промаялся, а о полночи веревку свил или вожжу отстегнул, начердаке через балку перекинул петлю и айда плясать на весу, без креста, без памяти.

  Высота, легота - на двореот немоготы житейской лютая трава. Вот такая смородина черная, средняя сестра.

  На полслове замолчалКавалер, карты потискал тасовочкой, ловкими пальцами стал на досках малый домикгородить - дунь-рассыплется, стены - вальты, дверки - шестеры, крыша - некозырныйтуз-бардадым. Алые узоры на рубашке карточной словно червецы расползлись. Не вытерпелЖурба, утер безносье каляным рукавом гунки кабацкой, а сам просит - не отстает:

  - Говори мне КраснуюСмородину!

  Бережно поднес Кавалер,к тузу бубновому плошку сальную с фитильком. Запалил с четырех концов. Покорежилисьстены домика карточного, завертелись в огне и рассыпались, теряя масти и крап шулерской,завоняли гарью ошметья черные.

  Красная смородина - вкерженском срубе, когда солдатская команда двери рубит, хочет снаружи никоново троеперстиесилой навязать, печать антиеву на лице и десницу каленым железом поставить, а внутримноголюдный вопль стоит "поджигайся, кто в Христа верует!"

  Вот такая она, смородинакрасная, старшая сестра. Слаще ее нет, кто вкусил - тот спасен. После смородиныкрасной болезнь твоя, Журба, сойдет, как вода, недоля да голод не потревожат, небудешь знать ни страха, ни греха, ни покаяния.

  А у меня красной смородины,Журба, полны горсти.

  Сцапал Кавалер Журбуза кулаки драные, как из могилы Хвать-Похвать живое мясо ловит.

  Покривились уста розовые,Кавалер оскалился в броске, да зубами щелкнул пред лицом - гам! Съем!

  И всплыла из оскала голаяулыбка, будто мертвяк из проруби.

  Шарахнулся Журба от жутии тоски. Сжался в ком. Захорошело Кавалеру от чужого страха, мураши спину обожгли,зажеманился, аж кафтан на три пуговки расстегнул, глаза в истоме талой влагой налились.Без промедления все замыслы, как на исповеди с ясной сухостью рассказал, черномуделу научил, в подельники залучил. Велел наказ повторить трижды, как азбуку. Встречуназначил. Швырнул Журбе кошель и откланялся, как не гостил.

  Слишком поздно подошлик калужанину Курёха Кувырок, Омельян Бехмет и Мартынко Гробыляка, поп безместный,сказали:

  - Уноси ноги, калуга- друга, покуда цел, нашел с кем тары-бары растабаривать, нечто заросли глаза -не видишь, кто тебе руки золотит?

  Быком заревел калужанин,деньги рассыпал и из кабака сломя голову выбежал.

  Взмахнули из-за плетнякресты Ваганьковского погоста да маковки убогого дома. Иди к нам, иди к нам, неходи, не ходи.

  Твердо решил Журба покинутьПресню, от Москвы в бега удариться, а там - тайными путями, куда Бог укажет, хотьв схроны смоленские, где беглые холопы озоруют, хоть в город Елец, который всемворам отец, странничать хотел, по святым обителям. Надели Христос по миру идти,головой трясти. Лишь бы подале от старшей сестры, красной смородины.

  Орешину вывернул с комлем,как на посох опираясь, поволокся в тряпье по колеям рыжих, колесами размозжена дорогаглиноземная. Стояла у обочины осинка - дрожинка, брезгливо роняла с тонких веточекостатнюю ржавь. Замер Журба, шмякнул посох в слякоть. Не осинка - давешний другпростоволосый продрог на ветру вполоборота, тонок, одинок, манит к себе ладоньюхоленой - иди - не ходи! Зачурался Наумко, стал по буеракам да хлябищам шарахаться,но куда ни выбредал, во что не вперял глаза кровью заросшие: напускала маны и морокиостуда земная, текли по низам пары болотные, мерещилось нежное, тесное, жаркое,водила осень по горлу перышком, чертила письмена щекотные по живой коже.

  Сто шагов от Пресни сделалЖурба, а уж как под ярмом хрипел, будто стиснуло грудь сыромятным ремнем и назадтянуло без отпуска, издевкой язвило - иди, не ходи.

  Лужица в колее зыблется,а в ней клок небес лазоревых с золотым ободком зрачка укоризной ласковой отражен.В глинистой расступице средь следов собачьих да вороньего поскока - узкого сапожкаслед впечатан щучкой, как ни рыскай, другого нет, будто нарочно сделано.

  На дурной версте, мостокВаганьковский, по которому живые ходят, а мертвых носят, а на том мостке цыганеноксидел горюном, на пальце леска намотана, удил на гнутый гвоздок карасиков. ПодошелЖурба цыганенка черномазого поучить - обрадовался: нехристь, а живая душа, не ложнаяморока, тьфу через плечо. - Дуромеля, разве ж в ручьишке сточном рыба есть? - Есть.- отвечал цыганок бесстрасно, в мутную воду глядя. На сыром ветру чертобесие волоснинечесаной курчавилось. "- Ты на пруды, к мельницам иди" - Иди. ""- Тут всякие шатаются, а ты мал еще, один не ходи..." - Не ходи."Обернул к себе Журба ребенка-нехристя -я с ним по-божьему, а он мне затылок безуважения кажет! - а личико чистое, смеется мальчик, как водица ключевая дрожит,и зубешками мелкими на калужанина - клац! Съем!

  Насмерть бежал Журба.Пена изо рта исторглась. Упал крестом безвыходно. Вздыбились над ним Три Горы Пресни-мачехи,неминучей. Зашумели склоны голыми вербами-ведьмами. Звездной сыпью по желтым листамвыступили первые капли дождя. Обвело Журбу мёртвой рукой - день напролет бежал,а назад вернулся.

  Троедождие обложное паломолотами, все заволокло набело и пропало.


Глава 7

  Тридцатого сентября,в день мученика Зиновия и сестры его Зиновии волки по окраинам Пресни ходили набольных лапах, как детки, никого не трогали, пили воду.

  Утром бабы болтали, чтодело к мору, голоду или к войне. Сыта, здорова, мирна Пресня. Пироги пекли по-домашнему- пахло капустной поджаркой горячо и печально.

  - Не хочу волков, говорилаМаруся, тянула за полы Гришу Китовраса, - Скажи про синичку.

  Зиновий с Зиновией ознобомпо улицам ходили незримо, сыпали дожди из прорехи ризы церковной.

  Запотевали окна изнутри,детские пальцы на патине чертили рожицы.

  - Ну про синичку, такпро синичку - соглашался Китоврас,

  усаживал девочку на лавку,серым платком козьего пуха щипаного укутывал, трогал сухими губами висок, простылане дай Господи? В дождевой бочке вода подернулась первым ледком. Разбивал Китоврасего, чтобы набрать в ковш хрусткое льдистое сальце.

  Знала свое младенчествозима, зеленью медяной подернулись оковки ворот, осела от кислой сырости дверь, каквсегда осенью.

  Сильной проседью бородаКитовраса на груди серебрилась.

  - На Зиновью - Зину,Маруся, Маринька, марево, горе ты мое, знай: у синичек свой праздник есть, немногозинька-синица ест-пьет, а весело живет.

  - Как мы? - спрашивалаМаруся, нахохлясь.

  - Да. И за синичку, птичьюсестричку свои святые молятся.

  Вечерними обычными деламизанимался Китоврас.

  Вышел на двор, покормилпса-первыша одонками от ужина, дно пирога смачное, в масле пряженое положил - пустьпогрызет. Пес цепкой громыхнул к колену приластился, провел Китоврас ладонью попесьей спине, смахнул о портки осевшую желтую шерсть. Линяет.

  Запер на два оборотаворота уличные.

  Вернулся в дом. Марусясидела как прежде, послушная. Скучно кошку Серенькую тискала под пузичко. Серенькая-старухатопорщилась, но позволяла, чуяла подусниками да белыми пуховыми лапочками, что неможется девочке.

  Протянула Маруся СеринькуюГрише за шкирку, болталась Серенькая, мурчала утробкой, улыбалась.

  - Смотри какая! Кошка-матрёшка.Котка. Котофейка. Совсем моя.

  - Твоя, - ответил Китоврас,сел, усталые плечи размял, раздул бедняцкую лампу - вспыхнуло за тусклым немецкимстеклом, расточился кругом свет пасечный, октябрьский, будто фонарь с ворванью.

  Остывая, гончарным звономотзывалась печь, наработалась, напекла Грише с Марусей подовых пирогов - сама неест, а всех кормит.

  На остатках жара погрелКитоврас водицы в тазу, напустил в кувшин лимонной мятки да горчичного порошка.Разул Марусю, поставил ножки попарить, сказал терпеть, всю мокроту из груди вытянет,потом чулки теплые, что баба-церковница подарила натянуть и спать.

  Поджимала пальцы в теплойводе Маруся, морщилась - вот-вот заплачет. Серенькая строго смотрела, на половицескобленой сидя, хвост вокруг задка обернула.

  - Ну-ка, рёва-не реви- сказал Китоврас, - на меня смотри, да на Серенькую. Знаешь, откуда кошки повелись?Из мешка!

  - Хочу про мешок! - отвлекласьМаруся - и слезы то повысохли и пальчики в тазу распустила.

  Тяжело улыбнулся ГригорийКитоврас, слова подобрал, да и занял дитя больное баечкой:

  - Инок обитал на горесербиянской, звали Саввой, скоту первый милостивец, в его честь мы особый летнийпост-савицу держим, не едим ничего, что на четырех ногах ходит. Слепых исцелял,мертвых из тлена животворил, у черта солнце отнял, чтобы всем светило на радость,пиры в деревнях по осени устраивал - сама Богородица Пирогощая его вино вкушалаи хвалила. Знаешь, Маруся, когда Богородица в Египет бежала, у ней молоко в грудяхиссохло от потрясения и жажды, а Савва ее вином из меха напоил, пожалел женщину,и в землю молоко пьяное брызнуло, возрадовался Младенец и насытился. За услугу БогородицаСавве явила чудо: с тех пор Савва мановением рук тучами градобитными повелевал ижеребят на ножки ставил. Вот вернулся Савва в свой монастырь, а там страда -в амбарызерно золотой жилой текло с омолота, а мыши то зерно портили и гадили.

  Нашел Савва мешок пустой,