Шли следом за матушкойстаршие братья - все пятеро мал-мала-меньше, без шапок шли, больше плакать не могли.Апрель звонкой синевой горел. Сквозь солнце снег с дождем колкий сыпался, батюшкабез ума покойнице светлое лицо своей шапкой закрывал, пока не оттащил друг семейныйза плечи. А снег на лицо Наталии новопреставленной падал колкой моросью и не таял.
Младшую Анну на похороныне взяли, рано ей - поставила ее нянька-смоленка на подоконник, научила помахатьматушке на память белым платом в окошко - чтобы последний путь лебяжьим пухом устелить.Махала Анна белым платом, и все озиралась на няньку:
- Скоро ли маму назадпонесут?
Крестилась смоленка,лицо прятала под концы платка.
- Вот затрубит Михайлав золоту трубу с колокольни Ивановой, тогда и понесут назад.
- А когда затрубит?
- Скоро, барышня. В своюпору. Надо ждать.
Уронила Анна из окошкабелый матушкин платок, вымок батистовый лоскут в подталой луже у подножия Шереметьевскогокрепкого дома на Якиманке. Так и попрощалась с матушкой.
Не сгорел в скорби отец.Терпел один. Сынов и дочку младшую на ноги ставил, всему, что знал учил, ничегоне жалел, осталась от Натальюшки светлая память, как по канве заповедный узор вышитый.Пусть не ранит детей шереметьевских злой апрель, злой день Иосифа Песнопевца, шестьдетей осиротивший. Умудрил Бог вдовца Бориса. Пятеро сыновей и дочь - шестая - вкругбатюшки, как плющи обвились. Нежности, разума, хлебосольства, богобоязни, не кичливойпростоты, всего от отца набирались.
Борис Шереметьев растилдочь особым ладом. Не теремную заточницу, не вышивальщицу да сплетницу, а хозяйку,доброму человеку добрую жену. Помнил, что без материнского призора девочка взрослеет,по иностранным городам и весям российским искал для нее наставниц некорыстных ипростых, учителей честных, пусть обучат житейскому и грамоте и языкам и обхождению.
Мечтал Борис, что ещеблеснет Анна в Петербурге, так как еще никогда и никому не выпадало. К воле дочернейприслушивался, но своеволия вздорного ласково не позволял.
Весельем, чистотой илюбовью крепок младший дом Шереметьевский, на Якиманке на две стороны улицы протянувшийся- слева хоромы, справа - потешные сады, стеклянные оранжереи, канареечные домикив аптекарском огороде с целебными пахучими травами - от всех болезней, от тоскиполуночной, от думы полдневной скверной. Только от смерти в саду не было трав.
Устав домашний Анна измладавыучила на зубок.
Жили запросто, по-дедовски.
Дом от века, будто линиина ладошке, родной, все запахи его, все зеркальца да померанцы в анфиладах, намоленныеобраза в домовой церкви... Где какая половица певуча, где печная вьюшка с голландскимвензельком, где на притолоке розы и звери маслом писаны - все знала Анна, все любилавесело.
По осени каштаны в жарупекли с щелком щегольим.
С братьями во дворе всалки бегали. Хороши братья у Аннушки, пуще всех краше - сама Аннушка - дитя кудрявое,то тиха, то шаловлива, как придется на душу. Свои игры тайком от братьев затевала,убегала в сад, плела шалашики из некошенной травы, садилась внутри на корточках,на колени голову клала, думала. А сквозь щели шалашика - небо синее, как из колодезя,звездами сахаристое, облаками перистыми выстланное, уже из дому кличут к ужину протяжно,а ей тихо и укромно, все ждет, когда же своя пора настанет и Михайла затрубит.
На улицу смотрела в угловоеокошко, на подоконнике примостясь. Ходили по улице простые девочки, продавали прохожимленты, букеты да конфекты.
- А ко мне девочки неходят. Нет у нас на дворе девочек и не будет.
Завел батюшка семь кошексиамских. Днем по комнатам расхаживали кошки, как хозяюшки, а ночью привязывалиих к семиножному стулу. Каждая кошка знала свое место. Чуть смеркнется, сами бегут,спинки да шейки к шлейкам протягивают, не фырчат, не возятся, на подушках мостятся.К каждой кошке особая девка приставлена была. Сам Борис Шереметьев, нарекал кошекпо дням недели, чтоб не перепутать.
Басом жаловались кошачьидевки:
- Барин, Середа с Субботкойпоцарапались, в кладовке погром учинили, Вторник с Воскресением в белье плюх наделали,а Понедельник в вашей перине дыру вырыл, натащил клочков, гнездо вьет, неровен часснесется, галчонков выведет. Никакого сладу нет.
Анна маленькая над докладамикошатниц хохотала в голос. Борис Шереметьев только руками разводил, весело объяснялдочке:
- Надо ж и мне, Анна,почудасить на старости лет. У каждого барина своя фантазия, полагается, чтобы обомне говорили на Москве, пусть хоть кошек моих поминают.
Мастерила Анна из шелковинкида пуха "мышку" - носилась с кошками батюшкиными по скользкому паркетубосиком. Шаркали вслед за ней, не поспевая няни, мамы, барские барыни и сенные девки,кто на отсыпе чаю, кофе, перцу и круп состоял, кто на домашней работе и на кухнетрудился - а радостно было глядеть, как куролесит с кошурками барышня-шалунья.
Хорошо поставлен дом:спальни, кабинеты, столовая, детская, девичья, каморы и закуты.
Все уютно, потолки низкиепод теплыми сводами. Печи по углам муравленые, обои штофные с петушками, с венецейскимиразводами и гримасами - все тканое в серебряный накат. Помнил старый барин ШереметьевСтрах Божий да Воеводство.
Повседневно по правуюруку отцову садился обедать приходский поп Мирон Иоаннович, учитель из бедных, астроном,хоть и выпивоха. Приживалы разночинные, цирюльник, домашний аптекарь, просителииз лапотников. Под лавками шуты гоношились, карлы домашние в шелковых радужных париках,со львиными буклями, в жупанах с плеча чужого по колено утопали. Карлы правду прогоспод писклявыми голосами говорили, им за то мазали братья Аннушкины губы горчицей.
По леву руку батюшки- няньки, дети, гувернер-немец, фехтовальщик, мадамка, и семь песочных кошек в черныхчулочках на низенькой лавочке - симеоны неделькой названные.
Ели без важности щи,разварной говяжий край с огурчиками, пироги с грибами, узвар да серый хлеб.
Беседовали за едой интереснои обстоятельно.
После трапезы, помолясь,почитывал Борис печатные ведомости и отписки из деревень, уходил в кабинет письмаписать, отряжал человека за палочкой сургуча в лавку. Мальчиков отсылали на уроки,старшие в гарнизон ехали верхами.
Тепло и тихо становилосьв шереметьевском доме. Пахло березовыми дровами да вареным кофием.
Послеобеденный сон царствовал- почивали мамы и няни в детской на рундуках и скамьях ковровых, дворецкий, истопник,казначейский писарь, форейтора и псари - на войлоках в служебном крыле.
Анна поливала в комнатесвоей на окошке бергамотовое деревце отстоянной коломенской водой. Карликовое деревце- ровесница, посажено матушкой-покойницей в поливной горшок, аккурат в год, когдародилась Аннушка, последняя. Бабка повивальная удивлялась - и в кого такая чернобровада строптива удалась, чистая татарочка. Ввечеру горели сальные свечи, восковые ставилик праздникам.
Все известно было наперед.
Выходила Анна подышатьна черный двор, где конский навоз в соломе птицы клевали, куда едва доносился гулбольшой Москвы, Якиманки тороватой, торговой, говорливой.
А в людской прихожейстарые лакеи на пансионном отдыхе сидели и вязали чулки, пили из глиняных бутылейосенние наливки. Крутились меж квасных, огуречных и яблочных кадей прикормленныесобачки. Прокрадывалась Анна в сени - осклабливались старики, козьи морды куксили,ночные колпаки с перхотных голов стягивали - уважение оказывали.
И в тот день поливаладесятилетняя Анна Шереметьева матушкино деревце.
Вздрогнула, когда подошелсзади батюшка, поцеловал в макушку.
- Ну что ж, Аннушка,сговорили мы тебя с ровесником, помолись, икону поцелуй. Матушку, Наталию Андреевнуприснопамятную назови.
Обхватила Анна отца запояс, припала щекой к поле кафтана.
- Боюсь.
- Молчи, дочь... - началбыло Борис Шереметьев, да осекся - и так молчала.
В десять лет и шестьмесяцев Анну Шереметьеву с Якиманки сговорили с Кавалером Харитоньевским. Пуговкав петельку. Крючочек к вилочке. Младшая к младшему.
Он без отца, она безматери - ударила родня по рукам.
Со старшим братом кавалеровымдоговаривался батюшка - брат-то у самой Императрицы в фаворе числился, да и младшийотличался красотой и кротостью - ему прямая дорога в Петербург - белой скатерью,туда и Анне взлететь, просиять на болотах чухонских новой лебедью, королевишной.
Поникло бергамотовоедеревце.
Поклонилась Аннушка влице земное, как учили.
- Хорошо, батюшка.
Привезли суженого в воскресныйдень. Шел, будто невесело танцевал, вел его дядька угрюмый за плечико.
Нареченная в зеркальномзальце стояла без памяти - руки по сторонам развела, будто завод кончился. Мадамкадогадалась, тиснула ей сложенный веер.
Десять лет обоим - немецкиемарципановые куколки с камина спрыгнули - он да она, злато-серебро.
Одежка новая, к случаюнаспех шитая, в подмышках жмет. Страшно.
Обоим кудри темные напудрили,лица стерли, новые написали по чистому румянами да белилами, навели художество нахорошество, букли взбили, научили что друг другу говорить.
Анну впервые в китовус до хрипа затянули, жесткие подкрылки юбки навесили по бокам - будто корзинкапасхальная, или барыня-на-вате, которой горшки с пуховой кашей согревают. Стыдно.
Встретились, все словапорастеряли.
Кавалер в пол уставился.Аннушка на него.
Разве бывают такими мальчики?Меня ростом ниже, руки снежные, с легкими шрамами, чуть к груди приподняты, шеявысокая, с жилкой, рот маленький, будто улыбнуться хотел, а не позволили. Толькоотметинка над губой, будто нарочно, клеймит Бог шельму.
Зачем мне такого любить?
Полна зала большими людьми,дворня с ног сбилась, все свечи зажжены, парадные комнаты, где хрусталь, софы атласные,антики, позолота, бархат, инкрустации - сегодня отперты и расчехлены, пыль в глазапускаем, передохнуть не даем, у вас купец, у нас - товар, у вас - Содом, у нас