не выдать, как завлечь нежную женщину и усыпить бдительность опасного мужчины.
Штудировал Кавалер святоотеческиесветлые мысли и римских богословов человекоугодные словеса, и четьи-минеи, и толкованиеБиблейское и светские витийства.
Те места, что постигнутьпо слабости ума и молодости не мог, выписывал Кавалер на листы, потом спрашивалу Царствия Небесного.
Черный карла на диворазумен и образован оказался.
Приходил беседовать всумерки, как обещал.
Садился на край постели,желтый левый глазОк его в темноте отблескивал, обещал прощение без напоминания.
Горбун терпеливо объяснялюноше темные места, никогда не высмеивал и не судил попусту.
Иной раз сам строго спрашивал- но не как учитель ученика пытает с ерничеством и кичливой жестокостью, как отецс того света сына пестует во сне, прежде чем выпустить без кормчего в стремнинужития.
Советовал иные книги,выписывал названия, куда придется, хоть на полотняные лоскуты, острым ногтем обмакнутымв чернильницу, хоть на пыль на подоконнике - к утру развеется, но запомнится, ав дальнейшем пригодится.
- Где ты учился грамотноймудрости? - спрашивал Кавалер.
- Везде понемногу, -равнодушно отвечал карлик, - буквы выучил, когда читала покойница вслух "Деяния",сначала повторял за ней, стал по книге следить, сложил буквы в слова, а там уж- сам. Мне без грамоты нельзя, я от века приставлен к сундуку с отреченными книгами.Сундук тот мне мать и батька - меня не родили, я на дне от сырости завелся.
Беззвучно посмеивалсякарла в кулак своей незабавной шутке.
В полдень стучалась мать,назойливо спрашивала.
- Что же ты, как заточникгреческий? Сходил бы на люди, развеялся. Отчего обедать не вышел? Остыло все.
- Потом. Я скоро, - отмахивалсяКавалер. Запоздало жалел мать, но оторваться от занятий своих был не в силах, доизнеможения, до сухости и горечи во рту читал и был счастлив, как никогда прежде.
Белый хорек-фурро обвивалбескостным тельцем, как зимний воротник, шею Кавалера. Подремывал вполглаза.
Кратко отдыхая от чтенияи записей, Кавалер приказывал принести в решете живых не обсохших однодневных цыпленкови сам кормил фурро.
Вьюном из дремы выскальзывалостромордый смышленый зверь, бросался и с хрустом прокусывал птичий черепок, грациозновыпивал мозг, смаковал, играл с уцелевшими птенцами на половицах, а потом убивалих одного за другим ради забавы, капризно трогал носом трупики и снова карабкалсяпо тяжким складкам кнжяеского рукава.
Читать не мешал, каждыйвдох и выдох сторожил с нежностью.
Кавалер хотел проверить,правда ли написана в бестиариях: мол, прежде чем убить, горностай или хорь завораживаетжертву прелестным охотничьим танцем, и та, не в силах отвести глаз от плясуна, умираетв восторге.
Так и не смог подсмотретьгорностаевой пляски.
А имени своему фурроКавалер не давал, чтобы не унижать властью, приучил зверька отзываться на щелчокпальцев и пристальный взгляд.
Когда смеркалось, сноваи снова навещал Царствие Небесное, садился в изголовье, навевал колыбельные слова:
- Ад вначале сладок.Смотри: вот бесовство. Ты не можешь увидеть себя, ты не можешь ответить Господу,что сделал. Пустосуды скажут: ты - мертвая душа, вот он - твой ад, туда и дорога.И нет тебе из преисподней исхода, чем боле времени проходит, тем глубже вязнешь,сначала по лядвея, потом по сосцы, чуть погодя по кадык, и выше лба, тут-то тебемолодцу и славу поют. Омут сперва лучезарен, омут манит, но только нырни с головой,конец - безысходен омут, он давно искал тебя, рыкал трясинным нутром, чтобы поглотить.Но ты пустосудов не слушай, иначе сойдешь с ума. Помни: кто упал и встал, тот крепче,не изведавших падения.
- Кто упал и встал, тоткрепче не изведавших паденья. - накрепко, как по прописям выводил, повторял Кавалери ловил тощую руку Царствия Небесного, но ускользал Царствие от рукопожатия и сухо-сухоцеловал в середину белого лба, шептал на ухо:
- Слушай! Те святые,что были убийцами и злодеями, изрывали себя по куску и бросали заживо псам, а остановитьсяне могли, бежали от людских поселений, несли свою скверну за пазухой. Убить себянельзя, самоубийство грех сугубый, значит, спасаться придется иначе. Но то святые.Совета у меня не спрашивай. Иди, пока живой. Зверь-то, дарёнка мой, тебя любит?
- Любит... - отзывалсяКавалер небывалым для него словом. Ему очень хотелось спать. И горбун по имени ЦарствиеНебесное, соскользнув с постели, отступал, приложив к губам костистый палец.
Ранней весной одолелиКавалера знойные сновидения.
В них он по-скотски отдавалсяединственному человеку - самому себе.
Упирался локтями и коленямив податливые перины, бился запястьями в резное изголовье, закусывал нижнюю губу,с гадливым ужасом осязал хрусткое вторжение снаружи, под копчик. Властно вторгаласьладонь насильника куда надо, и по-сучьи прогибал Кавалер поясницу. Белорыбицей билсяКавалер в соитии, как человечину с кровью грыз, обнаженный, изуродованный содомскиммужским натиском себя самого - двойника, луноликого, полного, как и он сам до краевлиповым медом и колотым хрусталем.
- Оставь, сволочь! Яребенка хочу... Хочу быть отцом наконец... - просил Кавалер самого себя, но взаменналожники кусались, рвали друг друга ногтями в исступлении торжествующего бесплодия,сливались, как две бальзамные тягостные капли, перетекали друг в друга, как огородныеслизни без костей.
Во сне спальня веселогорела, трескались искрами балки потолка в такт самосоитию, шипела и дулась пузырямикраска на образах и десюдепортах.
Среди пожара и кропотливоймуки не было человеческого утоления похоти, извержения семени, что и скоту и господинудоступно.
Оба самодовольных телабыли заперты сами в себе и друг в друге, от алчности великой все копили внутри,задыхались от неутоленной злобы и скорби в замкнутом змеином кольце, распадаласьдуша в подвздошье, одна на двоих.
Опускаясь в скотствовисокосных снов, Кавалер знал, что двойника нельзя оставить в живых, как бы ни былиостры, тесны и сладки его болезненные ласки.
Иногда Кавалер успевалпервым, в последней судороге насилия.
Иногда двойник ломалему шею с капустным хрустом станового, в основании шеи позвонка
На рассвете Кавалер незнал - кто из преисподних близнецов сегодня очнулся в постели один.
- Страшен сон, да милостивБог, - хрипло проговаривал детский оберег юноша, лениво поворачивался с боку набок и ронял слишком белую руку на немецкий столик при кровати, в вазу с турецкимисладостями, нашаривал рядом наощупь стакан с водой и табакерку.
Враз вспомнив похотноевидение, садился, скорчившись, точно зародыш, на горячей постели, больно стукалсялбом в колени. Долго сидел в пустой комнате.
Наутро, коченея от стыда,Кавалер, искал срамные улики излияния семени на простыне, но холостые сновиденияне марали белья. Он оставался чистым.
В оконную четвертушкупроникал украдкой пресноводный жиденький рассвет. Становились ясны окованные меднымистрелками мебельные углы и складки драпировок.
В час шестой Кавалербез милосердия тискал бока и грудь трусливыми пальцами.
Тело его всякий деньменялось к лучшему, как воск на жару, уже провожали его изумленными взглядами домашниеи прохожие: Батюшки, а молодой - то наш до тошноты хорош, дальше уж некуда, а подиж ты...
По утрам маялся с теснойотупевшей до похмельного звона головой, не выносил громких звуков и запаха человеческоготела от прислуги, только к полудню приказывал нагреть бадью воды. Всех выгонял,битый час оттирался мочальной скруткой и пемзой, чтобы ни следа позорного не осталосьна золотистой коже, докрасна, докрасна, пусть мясо с костей слезет. Готов был Кавалеробварить всего себя с ног до головы крутым кипятком, лишь бы никогда больше не видетьво сне манерного изголовья постели с трубящими тритонами и виноградными гроздьями,кафли угловой печи, где на изразцах голландские рыбаки ловят селедку, а Купидо усмиряетльва любовными тенетами. Вся обстановка: стол, печка и постель, свидетели еженощногопадения и кромешной крысиной пытки совокупления.
С каждым днем, как дрожжеваяопара, поднималась в утробе Кавалера алчба, аппетиты и бесстыдные страсти раздиралиизнутри невыносимыми снами и нелегкой явью.
Если бы в кровоточивыенечистые ночи сорокадневного великого поста, спросили Кавалера с небес:
- Чего ты хочешь?
Ответил бы, без рассудка:
- Хочу всего. И больше.И сверх того еще чуть-чуть.
Сам себя уверял Кавалер,что скоромные видения происходят от привычки плотно ужинать перед сном, зарекался,но к вечеру забывал зарок, задремывал сытым и снова видел напротив собственное лицо.Отверстые губы - укус змеиный, щеки, будто крапивой нахлестаны. Страшно, Господи,разве не слышишь моей тишины?
Никому, ни духовнику,ни Царствию Небесному, Кавалер о сонной напасти не рассказывал.
Умница.
Когда невмоготу становилосьчитать и от домашних запахов всерьез мутило, как от постного масла, Кавалер всебросал, и без устали и цели бродил по весенней гулкой Москве, где людно, где торгии работы сочетаются говором барабанным, звоном колокольным, тревога к вечеру томитсяв переулках.
Тиснув зябкие руки врукава шубки-шельмовки из тигриного меха, рассекал пригожий гуляка торговые рядыот Никольской улицы до Ильинской, вставали перед пустыми от тоски глазами торговыеряды, Ножевой, Шапочный, Суконный, Сундучный. Зеркальный, Хрустальный и Скобяной.Торговали всем на свете вперемешку: хер голландский, мыло казанское, гарлемскиекапли, обстоятельные лакейские шинели.
Пробегал с неистовымвоплем молодчик с кадушкой на голове, не разобрать было, что за товар у него подсальной тряпкой: моченые яблочки для сухоядного дня, бычьи почки для азиятцев, чтопоста не блюдут, или никчемный персидский бальзам-клопомор в пузыречках.
Уже не было смысла вбесконечном кружении по городу, но даже смотреть в сторону Пресни Кавалер не решался,