щурясь против сильного лесного солнца - а только такое солнце львом или фавном вступалов московские оголенные сады.
Чудилось Кавалеру: каждыйвстречный знает о том, что сделал он, вот же, вот, скалит зубы, моргает подплывшимот пьянства глазом, или двое шушукаются на углу, сейчас вся улица обернется и гневноуказав пальцами, завопит, призовет к русскому самосуду-рукосую:
- Рвите его, православные!Он на Пресне Китовраса с Марусей заживо сжёг, он у царя со стола хлеб украл!
Приступят со всех концовмосковские обыватели и разорвут заживо ногтями и зубами. Плотские куски, неразжеванныехрящи и медные пуговицы втопчут в навозную жижу.
А потом отпускало и понималКавалер - никто не знает о содеянном и не разведает правду вовек. Не горела на вискекаинова печать, не шарахались от него дети и кошки в смертной тоске. Раз на Трубнойплощади гадала ему египтянка - молодая, но уже уродливая, с динарами и лентами вкосах, в лоскутном, как ведется у фараонова племени, тряпье. Все ласкала ладонь,приговаривала гортанно: Богатый будешь, счастливый будешь..." Ляжку жирнуюпоказывала из-под юбки, на счастье. Кавалер дал ей рубль. Затряслась вся, схватила,как сорока, и за щеку сунула. Не погнушалась. Значит и вещунья, чертова сестра,фараонка - не знает ничего. Тогда Кавалер молча прижал ее к стене, и больно вырвализ левой косы аленькую ленту. Очень ему та аленькая лента приглянулась. А раз приглянулась- значит моё. Отдай.
Цыганка заголосила, монетувыронила из карзубого рта в талый снег, а он, не обернувшись, зашагал прочь, рассеяннообматывая аленькую краденую ленту вокруг своего запястья. И от атласного ее прикосновенияноги у него подкосились, ласково и смертно свело ягодицы и бедра - еле устоял. Вышенет наслаждения, чем всеобщее неведение.
Все знают, что я сделал.
Никто не знает, что ясделал.
Нет никакой мзды, никакогоурона, ни воздаяния, ни попрека, а даже если бы и были - шлюхи, кошки, псы, бродягибеглые пройди-светы, звонари да юродцы, кто их слушать будет, если князь солжетчистым голосом.
Что ж ты, Господи, медлишь,я ведь даже не захворал, не помрачилось личико чирьем, кудри грузинские не поседели,а на чужой боли, на пепелище чужого убитого и сломанного дома, на обиде невыплаканнойподнялся, расцвел, что ячменный колос на жирной могильной насыпи, а Тебе все мало.
Мало...
Мало ли мужичья на Москвепо пьяному делу горит!
Уголек на пол из печуркивывалился, лучина в паклю обломила горящий конец, и вся недолга - пошел большойпал, порхнула русская душка в рай, мясо на костях испеклось и отпало ломтями отостова.
Да рано или поздно самсгорел бы Китоврас, от огня или от вина, моей вины тут на бровный волосок, на куриныйголосок. Почитай уж сколько месяцев пальцы холеные паленым не пахнут. К любому холуюиз Харитоньева переулка, приступи с ножом к горлу, да спроси - где молодой хозяинбыл в ту заветную ночь, на колени упадет, закрестится, как мельница:
- Спал без просыпу, каку Христа за пазухой.
Подал Ты мне, Господи,убийство без убийства, так подай вдобавок блуд без блуда.
Аленькую ленту Кавалербережно хранил в потайной каморке за спальней, закладывал в молитвенник, иногдадоставал и гладил, наматывал на пальцы то так, то эдак, колыбелькой для кошки, любовалсяалым молитвенным переливом на сгибах.
Он не знал, что тем жевечером, фараонка кухонным ножом оскверненную косу, не расплетая, отрезала под корень,концы до вони, до ожоговых пузырей, опалила головешкой, а рубль утопила в сточнойканаве. И сама никому не могла объяснить - почему сделала так, а не иначе, словноподсказали ей на левое ухо.
Сродники ее, темноглазыеконские барышники, воровки-шутовки и лудильщики на сорок дней объявили ее нечистой,назначили пить и есть из песьей миски и ходить к светлой обедне, не пропуская ниодного дня.
Бродил Кавалер с пристальнымопасным зверьком на левом плече по немощеным уличным дебрям. Змеенышем приподнималголову хорек, стрелял черными булавочками глаз, скалил млечные резцы.
Дряхлой, горбатой, крутолобоймедведицей след в след косолапо преследовала Кавалера Москва.
Тянулись гусиной стаейвсе Спасо-Наливковские, Подколокольные, Петроверигские, Богородица с грошиками,и Богородица с Неупиваемой чашей, митрополичьи белотканного камня палаты, Иван Воини Параскева Пятница, пряха с исколотым спицами древним деревянным лицом - это еёнерадивые девки, которые по пятницам вяжут и ткут, изуродовали. А что уж говоритьо заклятой, нежно памятной церкви Григория Неокесарийского, веселая церковь, Кавалеромизлюбленная, пожаром изразцов исполненная. Бычьей кровью налиты изразцы изнутри,как порченное яйцо, из которого птенцу вылупиться не под силу.
Творил те изразцы мастерпо прозвищу Полубес, он к чужой жене ходил, скосил лужок, замесил блудную кровьчужой женки в изразцы. Выпек Полубес свои изразцы в калачном гончарном жару, и поистечении срока, взошел на колокольню, перекрестился на четыре конца Москвы, какподжег, разбежался кратко и грянулся вниз головой, насмерть.
Запылали хохотом надлихой смертью мастера муравленые, малиновые, каленые изразцы-кровавики.
Выплясывали навстречуКавалеру Старые толмачи и Грузины, сливались в единый городской кулак, спекалиськаплей олова в горниле без памяти.
И не помнил молодой,то ли бегством занят был, то ли бесцельной гульбой. Он на юру людском оставалсяодиноким, под сердце входила кругосветная московская прохлада, запах горячего пуншаи печеного лука из приличного трактира. Слышался девичий смех, щелканье орехов.Купеческие сынки - полумальчики в шалевых поддевках и желтых петушиных сапожкахпровожали раскосыми от зависти зенками тигриную шельмовочку на одно плечико и котовьюиздевательскую походку прохожего.
Всё случилось в ординарнуюсреду.
На пороге кабинета-конторочки,где обычно читал у цветного окна-фонаря, поймала Кавалера мать-москва. Выпросталаруку с оспинками из-под шали, преградила дорогу, облокотясь о дверной косяк. Давноуже сын от рук отбился, гневалась исподволь Татьяна Васильевна, всевластная хозяйкаХаритоньева дома.
Сказала грубо, в нос,по весеннему времени мучила ее простуда, надуло волчью глотку:
- Куда тебя несет, сын?Не пущу на Москву. Переоденься. Гостья у нас. - помедлила и прибавила с насмешкой- Дорогая гостья.
Глава 13
Покорился без сопротивления.
Сидели в столовой обе-две,хозяйка и гостья на низких креслах, попивали зверобойный и ромашковый чаек вприкускус клюквенным сахаром, постничали напоказ.
Лакей козлиным теноркоммладшего сыночка объявил. Заулыбались бабоньки.
Про себя называл Кавалернечастых посетительниц "мамашиными старухами" и в глаза им не смотрел,много их, чертовых перечниц, таскается к матушке на дармовые прянички.
Склонился в дверях масленичнойкуклой, улыбнулся без приязни.
Звякнула японская чашечкао блюдце. Тявкнула болонская собачонка в лукошке.
Куриная сухая лапка вжелтой перчатке - муаретке до локтя - так что вены, оплетшие лучевые кости, выступилипод тканевой канвой - обвела острый раздвоенный подбородок.
Великодушно, зардевшисьоспенным жадным лицом от чайного жара молвила мать-москва.
- Ну что же ты... Подойдик ручке. Вы уж не обессудьте, Любовь Андреевна, он у нас скромник, каких мало. Всегодичится.
- Скро-омник - эхом отозваласьдорогая гостья, и снова по-мусульмански обмела костяной подбородок ладонью. Желчныйчехол перчатки подразнил - и за ним не разобрал Кавалер лица.
Только траурная лиловаякайма на табачном пышном платье всколыхнулась на краю зрения, да скуластый черепныйугол лица из под слоя белил - и то-желтый, как лимонная цедра - нешто переболеластаруха желтухой или другой печеночной хворью - рассеянно подумал Кавалер.
Выпросталась из табачногошелка долгопалая рука - для дежурного поцелуя.
- ЦелУю ручки Ваши ангельские - заученно бросилКавалер и поцеловал горячий песчаный воздух над костяшками старухиных пальцев.
До вечера просидел вгостиной, пил мутный чай из японских скорлупок, и слушал, как матушка мелким бесомперед гостьей рассыпается.
- Любовь Андреевна то,Любовь Андреевна сё...
Сквозь полусон чинногочаепития слышалось Кавалеру искаженное отчество. Не "Андреевна", а"Патрикеевна".
Эка невидаль - Любовь.
Любовь Андреевна-Патрикеевна,несет меня лиса за дальние леса, мерзнет, мерзнет волчий хвост.
Вера, Надежда, Любовь,у мать их, Софья....
Досадно, досадно. Ускользалолицо гостьи. Только желтая сетчатая перчатка, да бугорчатая кость на запястье глазамозолили.
Из пустой беседы понялКавалер, что гостья, матушкина девичья знакомица, почти ровесница, жила без печалив Петербурге, купалась в роскоши, пока не захворал муж богоданный. Продуло его послебани, перхал-перхал, да и слег. Недели не промаялся, сердечный, убрался в могилубезвременно, а уж такой молодой был, бравый, четвертый по счету, или пятый, на старостилет и не упомнишь.
Разменяла честная вдоваЛюбовь Андреевна шестой десяток, и пять лет сверх того, бездетна, безупречна, какснежная куча.
- Еще чаю? - соболезновалаТатьяна Васильевна.
- Соблаговолите - по-старинномуотзывалась Любовь Андреевна, а зрачки ее, точно вязальные крючки - всё замечалии не хочешь - зацепишься.
В иссохшей левой мочкегостьи играла ювелирными гранями тяжкая серьга-флиртовка, на тонкой цепочке, филиграннаявещица, будто узорная капля из переплетенных нитей красного аравийского золота.
- Негоже к трауру носитьсерьгу, пусть и одинарную - ласково попеняла Татьяна Васильевна.
- Ох, что вы, душенька,разве можно, без ведома осуждать - возразила Любовь, расторопно подал ей блюдечкочерный лакей-эфиоп в белом нитяном парике, гостья угостила сдобой, размоченной всливках свою моську.
В правой руке ЛюбовиАндреевны скучал сложенный веер, такой же тошнотворно желтый, как и перчатки ее.
Тут же выяснилось, зачему Любови обновка в левом ухе, тяжеловесная сережка-ковчежец.