Москва поддакнет, такие хляби всколыхнутся, знай, вычерпывай. Придет твое время,молодой.
Не вечно же тебе, Кавалер,в Харитоньевом доме за бабьими хвостами сидеть.
Тебе многое дано, пущетого спросится. Я готовлю тебя к большому ледоходу. А в полынье, знай, греби саженками,да уворачивайся, чтоб глыбищей башку не сшибло.
Но ты - шалый, ты счастливый,ты выплывешь. Потом еще мою науку вспомнишь добром. Что смотришь? Сызнова, сынок,кому говорю..."
Но не подчинился Кавалерна этот раз, вышел из воды, сел по-турецки рядом с Царствием Небесным на мостках,поймал его руку - залубеневшую от возраста, жилистую, но не поцеловал - так держал,как голодный хлеб на ладони держит прежде чем поделиться.
Заглянул карлику в глаза.Стало хорошо. И тихонько сказал Кавалер Царствию Небесному:
- Вырос я безотцовщиной.Сам знаешь, как мою колыбель в дом поставили, отцов гроб со двора вынесли. Долгиегоды искал тебя, в сновидениях ли, в потаенных мечтах, как дети отца ищут утромна Рождество, когда в окнах белым бело и яблоки между рамами так пахнут... И хвоя,и алые ленты и корка цитронная и кухаркины пироги. А отец там, близко, толкни дверьи увидишь батюшку. Стоит он, большой, медведюшка, голова в потолок, смеется... Хватьв охапку и поднимет к лицу и поцелует не по матерински и по плечу хлопнет, скажет:"Смотри, сынок, снег выпал...
Пойдем на ледяные горыкататься с хохотом, будем покупать глупости на сочельном базаре, вороных запряжемв летучие санки и вдвоем поскачем под снежный свист, в гости цыганской рысью. Сызмалахотел небывалого. Завидовал дальней родне - вот стоит, пыжится чужой мальчик, толькоему скажешь поперек слово - а он - к отцу бежит жаловаться. И я бы побежал, да нек кому. Толкал дверь, а за ней - никого. Отцов портрет овальный в пыльной раме скучает,только в родительскую субботу велят затеплить свечу перед образом страстотерпцаБориса. В годовщину дозволено на могилу уронить гиацинт. И на Пасху яичко раскрошитьи хлебец изюмный подать нищему на помин души.
Няньки приговаривали:мать твоя - из живого мяса, а отец твой - лежачий камень, под него вода не течет.
До тех пор, как не заговорилты со мной, невдомек было, как такое на земле творится, что мать живая, а отец мой- камень. И с недавнего дня, ожил мой камень, потеплел телесно, почудилось что сиротствоотступило, отчество началось...
И теперь говоришь мне,что наставник из тебя дурной.
Неужели ты лгал мне всеэти дни?"
- Лгал, - кивнул ЦарствиеНебесное и улыбнулся, сморщил дубленую щеку. Медленно наползла с востока теснаядождевая туча - косой тенью по пригорку мазнула - низовой ветер зарябил пруд ознобнымиволнами.
- Я лгал, а ты - верил.Не завелся я от сырости в сундуке с отреченными книгами, не учился грамоте вместес твоей бабкой-покойницей. Все было по другому. Я родился в большом доме, в Санкт-Петербурге,третьим сыном записан.
По роду племени не нижетебя стоял, в бархатную книгу род мой записан, в Готский альманах золочеными буквамиврезан. А Готский альманах, это, брат, такая крепкая книга, что плевком не перешибешь,читать не перечитать. Замешивают чернила на розовой турецкой воде и заносят в реестрвсех, кто не просто так из мамки выпал, а все сиятельные, да влиятельные, чтоб импусто было.
Не шутка - дипломатическийи статистический ежегодник, саксен-готский министр Вильгельм фон Ротенберг основал,выполнил желание герцогини Дорофеи, поклонницы Вольтера и всего французского.
Сначала печатали на разворотахсцены из амуретных романов, гравированные на стали лучшими граверами, потом внеслиперечень царственных особ и должностных лиц, читай, холуят титулованных. Ну и насне забыли. На предпоследней странице.
Сестер и братьев у менябыло много, мать с рук не спускала, сама грудью кормила, из деревни баб молочныхне брала, отец в темечко целовал и щекотал пяточку.
До шести лет меня любилибез запроса, ни в чем отказу не знал, рожок для кормления и тот из серебра отлили,стул детский со спинкой и перильцами заказывали в Роттердаме из африканского дерева,а на крышке амуров написал домашний художник.
А потом вышла оказия- нянька приложила меня после бани спиной на высокий порог. Только хрустнуло. Полгодане ходил. Икры и ляжки высохли. Лекари по дому нетопырями метались. Кормили тюрейжеваной из платка. Плохо-бедно выжил. Но начал горб расти, лекаря сказали родителям,что таким и останусь. Голова большая, тельце махонько. Братья с прямой спиной наборзых арабцах скакали, серых зайцев, уточек болотных из ружьев били, сестры в церквипели нежными голосами, кружева плели, замуж вышли, детей родили. А я в дальней комнатесидел, книги читал, горб растил.
Мать перед сном целовалав лоб. Отец обо мне молчал. Зайдет вечером, потреплет по волосам, новые книги вкартонном ящике принесет и на дверь оглянется - как бы не увидела дворня, как онс уродом вечера коротает.
Гостям меня не показывали,приносили с общего стола от морковного пирога горелое дно или ветчинки краешек- пусть уродец попразднует, нас добрым словом помянет.
На двунадесятые и кавалерскиепраздники ходил ко мне поп из Исаакиевского собора, вёл духовные беседы, мол, терпи,коль Бог убил.
Исполнилось мне шестнадцатьлет, пришла пора выбирать.
Или до старости в чуланахсо своим горбом и чирьями хорониться, слушать оханье и сплетни родни, или на большуюводу одному выплывать саженками.
Выбрал, не раздумывая.
Украл у кухарки сахарнуюголову в синей бумажке, черного хлеба и соли в тряпочке, перекрестился, и вон издома.
В шесть утра, по стылымпитерским мостовым, в чем был поковылял, только книги в скатертном узелке волокна горбу. Старуха к ранней обедне ковыляла, у Сампсониева собора, разахалась надомной, сунула медную деньгу. Ну я от рукава оторочку отпорол, сунул за обшлаг пятак- первое мое подаяние.
Ночевал по подвалам вКоломне, потом в Лавре на подворье к нищим прибился Лазаря петь. А после нанялсяв шуты к одному приезжему барину-выскочке, оттуда и во дворец пробрался. Барин-томой с прошением к Императрице на аудиенцию пробился, выпросил деревеньку в тристадуш, и укатил в свой Саратов, а меня в Зимнем под лестницей забыл вместе с левретнойсобачкой. Я не будь дурак, прибился к паркетным шаркунам и дурачкам. Хорошо умелкувыркаться и петухом горланить. Книги свои прятал в дворницкой, а потом выпросилу маскарадной комиссии, есть и такая, в Петербурге, увеселениями дворцовыми ведает,разрешение читать по ночам, пробирался в библиотеку с огарком свечным на полах шляпыи читал запоем тайные фолианты, за каждый можно было уездный город купить. Многослушал, много запоминал, многое совершил.
И как-то раз, на Святкиувидел тебя, как ступаешь ты по половице, будто русалка Невская, щепетной походкой,и серьги в топазовых мочках ушей подрагивают, бисером рукава камзола заплаканы ина пряжках жемчуга речные поблескивают. Много вас, недопесков бисерных, по паркетамхаживало, но такие глаза дикарские, как у рыси или рысака призового у тебя одногобыли.
Я сразу тебя отметил,и не удивился, когда отдалила тебя Императрица от ложа от харчей дворцовых, от орденскихлент за теплые любовные ночи полученных...
Умна старуха. Живуча,а и ей конец придет.
Тебе не на атласных подушкахсуждено валяться, не у колен подагрических мурчать, не белым мясом старость ублажать,а свою тропу по суглинкам протаптывать, вгрызаться в русские мослы молодыми резцами.В тот день подумал я, что, не урони меня тогда чухонка криворукая, был бы я ...на твоем месте. C прямой спиной, с очами огненными, как у царицы цариц Томар.
Оставил я свои дела напреемника, итальяшку Базиля - тот еще смышленей и уродливей меня, а сам поехал наперекладных в Москву, свои дела улаживать, а между тем не спускал с тебя глаз. Затесалсяв кучу ваших домашних шутов, по темным углам шугался - дело привычное. Большие людинавьих людей никогда не замечают всерьез. А уж дальше ты сам знаешь, как вышло.
Не грусти, Кавалер, валеткозырный. Выпущу я тебя в жизнь, все передам, что накопил.
Если сорвешься, помни,как я тебе говорил: Сызнова, сынок, сызнова...
- Сызнова, батюшка...- отозвался Кавалер, сорвал былинку, тиснул меж зубами, завалился на спину, рукипод тяжелую голову подложил крест накрест. Скосил дерзкое синеглазье на карлика.
- Если лгать больше небудешь, скажи мне, откуда вы взялись, навьи люди?
- Хочешь байку, княжич,на десерт?
- Хочу... - отозвалсяКавалер разморенный, потерся о серые мостки живой щекой, повторил с озорством нараспев
- Чего хочу, того незнаю...
- Ну так и быть, - согласилсякарлик, - ты же, почитай, теперь совсем наш, душа горбатая, тело прямое. Хватиттебя за дурака держать.
И вдруг вскинулся, бокаподпер, весь стал как буква "фита", фофаном, горбунком.
Каркнул Царствие Небесноераешным голосом зачин брачной здравицы
- ...Здравствуйте, женившись,дурак и дура...."
Глава 18. Навьи люди.
..."Здравствуйте,женившись, дурак и дура,
Еще блядка дочка, тотаи фигура!
Теперь-то время вам повеселиться,
Теперь-то всячески поезжанам
должно беситься:
Квасник дурак и Бужениноваблядка
Сошлись любовью, но любовьих гадка.
Плешницы, волочайки искверные бляди!
Ах, вижу, как вы теперьради!
Гремите, гудите, брянчите,скачите,
Шалите, кричите, пляшите!"
Свадебный поезд тянулсяпетлями по Петербургским улицам. Морозный парОк повисал над конскими пастями, куролесилив снежной крупке ошалевшие шуты, вертели лоскутными полотнищами, танцорки в пекинскихшелках откалывали антраша, шевелили мускулистыми ножками в розовых трико на движущихсяплатформах итальянские лицедеи.
Парчовые шулера тасоваливеерами крапленые карты с пятью мастями. Ревели до икоты верблюды, шишковатые мордызапакостились желтой пеной, кровавые ноздри разили рваным мясом.
Китайские маски, кривомордые,проказные сменяли, мельтеша, одна другую. На разрыв брякали горсти медных колокольцев