Он отпустил мою руку и ушел. О, какие мечтания тут же обступили меня! Я достиг мирного, покойного места, соответствовавшего пределу моих желаний, — здесь пребывал я в отеческих отбъятиях, под покровительством любящего сердца. В этот миг я был столь счастлив, столь доволен своим положением, что ничего не желал знать о будущем; прилепившись к настоящему, предался я волшебству новых надежд, поскольку тут была определенность. Прошлое внезапно перестало для меня существовать, я не мог припомнить ни одной несчастливой минуты. Озаренная рассветом новой, неожиданной радости, жизнь моя, казалось, вся растворилась в лучах ее сияния.
Короткая, спокойная дремота полностью восстановила мои силы, я поднялся, взял лопату и мотыгу, которые хозяин оставил для меня у дверного косяка, и направился к нему по тропе, которую он мне указал. Я нашел его за работой, посреди прекрасной цветочной клумбы; он стоял опершись на лопату и любуясь в самозабвенной радости своим твореньем. Заслышав мои шаги, он взглянул на меня обрадованно и спросил, понимаю ли я в виноградарстве. Я ответил утвердительно, и он указал на раскинувшиеся вблизи виноградники, которые надо было обработать. Мы трудились до самого вечера, и он поглядывал на меня с радостью, примечая мое усердие, и часто хвалил меня; я же ловил его взор и чувствовал себя счастливым.
— Где еще, — повторял он за работой, — можно обрести подлинное блаженство, как не в обществе насажденных собственными руками растений, в беспечальном обхождении с этими нежнейшими, скромнейшими твореньями. Ободренный их примером, их умением терпеть, утешенный высочайшими тайнами их натуры, оживленный их вкушением, часто забывал я посреди них людей и учился любить их. Я исследовал их строение, я стал доверенным розы, которая для меня благоухает, плода, который меня освежает, рощи, которая меня осеняет. Я обрел в них друзей, их жизнь является мне наставленьем, и я позабыл о горе.
Как часто их мирное произрастанье утешало меня в дни моей юности и их золотистое увядание оживляло меня; как часто сопровождали они меня на моем пути к добродетели и высшей мудрости, великие и прекрасные в своей сути, как существа, не зависящие от обстоятельств, ненависти или рукоплесканий. Самое мечтание возвышает душу, если душа вполне им занята, и делает ее счастливой за трудами.
Так беседовал он со мной, пока не наступил вечер. С каким удовольствием, с каким внутренним блаженством взирал я на заходящее солнце. Все вокруг выглядело удовлетворенным, все завораживало. Я любовался прекрасной картиной, в которой все смеялось и радовало взор.
Мы забрали лопаты и мотыги и направились к хижине. У ее дверей мы уселись на свежую дерновую скамью.
— Ты хорошо поработал. За это полагается тебе хорошее вознаграждение.
Он принес фрукты, чудный хлеб и бутыль вина, и мы наслаждались вкушением пищи, беседуя друг с другом, перенесенные в золотой век, пока не погасли последние лучи заката и над нами не заблистали звезды в их величавом спокойствии. Для отдыха он предоставил мне простейшую лежанку, и никогда не спал я так глубоко и сладко и не вставал более бодрым поутру.
Последующие дни протекали так же, как и первый. Они походили друг на друга трудами, покоем и счастьем. Все, что ни говорил хозяин, было руководством к добродетели и предпосылкой к счастью, все, что он ни делал, было подтверждением его слов. Я ложился спать с ощущением большего покоя, нежели тот, с каким поднимался поутру; и поднимался поутру более счастливым, нежели был накануне, ложась в постель. Старец хранил скромное молчание по поводу всего, что относилось к моей истории, — он не расспрашивал меня ни о чем, и я, все еще завороженный настоящим, был не в состоянии вспоминать о прошедшем.
Однажды поздним вечером я уселся на дерновую скамью перед дверью, размышляя о прелестях своего постоя и любуясь красотой ночи. Мой хозяин отправился уже на покой, и я был предоставлен самому себе. Глубоко и таинственно погрузился я в себя, и все же душа моя оставалась открытой очарованию окружавшей меня природы. Я вдыхал аромат изобильных деревьев, любовался прелестью и роскошью расцветших во всем великолепии цветов. Затерявшись в дальней перспективе времени, вечность развертывалась передо мной в ее прекрасной полноте — звучный поток родственных друг другу и щедро вознагражденных лет.
Из глухого молчания творенья возникали таинственнейшие созвучия ночи, как песнь иного мира; содрогания вечернего воздуха, шорохи листвы, пощелкивание жука, замирающие шепоты казались мне звучанием некоего зыблющегося хора духов, который навис, танцуя, над цветами. Красочные сумерки соткали из ароматов ночи и последних бликов дня на склонах горы эфирные созданья, и мерцающий лунный свет, который изливался робко сквозь полупрозрачную листву, окрашивал их бледным красно-желтым призрачным туманом. Все было залито этим всепроникающим сиянием, просочившимся даже в темнейшее ущелье. Пенящийся ручей превратился в гладкую полоску, и его блистание слилось с глубоким ночным покоем. Отдельные кусты и химерически выглядящие скалы бросали еще на его поверхность свои черные тени.
Овеянная дыханием ночи, душа моя, почувствовав свою мощь, перенеслась в дальнюю тьму, высоко за тающие облака, воспарив над Млечным Путем. Звезды то исчезали, то появлялись вновь. Я затерялся в безоблачном царстве собственных грез; я вступил в тот мир, где была жива Эльмира, где она меня ждала и дарила мне светлую радость. Я наслаждался ею, я наслаждался собой, просветленный в ее объятиях, сдержанные страсти умолкли, я сделался лучше и чувствовал себя достойным ее. О, что за миг это был! Сколько тысячелетий жизни воплотилось в нем! Чистые радости велики более, чем связанные с трудами и мечтательностью, если они посвящены милому и дорогому существу.
Я предавался теперь им вполне, соединив с ними свои предчувствия и желания; я вернулся, удовлетворенный, к самому себе, вспомнил о своей лютне и тихо, на цыпочках, прокрался за ней в хижину, нашел ее, снова занял прежнее место у порога и постарался переложить в ее напевы те чувства, избыток которых столь болезненно теснил мне грудь. Вся душа моя излилась в этих искусных мелодиях, самой природе поверил я ее в застенчивых, потаенных излияниях, охваченную священным, всепоглощающим пламенем любви. Весь мир был теперь для меня зеркалом, отражающим мою суть, образом моего собственного — и Эльмириного — блаженства.
Еще никогда не ощущал я с такой несомненностью, как дорога моему сердцу эта небесная женщина, как неотделима она от него сейчас, когда я вновь вижу ее, когда я столь ярко и внечувственно наслаждаюсь ею, созерцая себя в ее добродетели будто в кристальном источнике. Я не только вновь обретал все мои излюбленные идеи, но придал им искусно новую, благороднейшую силу и всеубеждающую красоту. К моему изумлению, к моему несказанному блаженству, чувствовал я, что это не та Эльмира, которую я прежде знал; это был просветленный ангел, освобожденный от всех земных свойств и недостатков. Ее чистая, безупречная красота и очарование, проистекающие из добродетели и разума, включали в себя по-прежнему горячую любовь ко мне. Вы видите здесь пример того, дорогой граф, как мечтательность может с легкостью превзойти все представления, которые обычно столь дороги здравому рассудку. В этой закономерной смене окрыленности и изнеможения изменил я всем представлениям о будущей жизни, на которые мне поначалу указывала философия и в которых меня убедил последующий опыт. Когда-то я брался защищать их против всех притязаний чувств и готов был платить за это своей жизнью. Но теперь радовался я, что Эльмира так близко, и не заботился в сей миг обольстительного волшебства о тех столь сильно от него отличающихся и подобных наваждению праздных, равнодушных часах. Те холодные представления вместе с забытой болью отделились от воспоминаний о былых обстоятельствах и дражайших идеях, которые парили над моей душой, оставив мне лишь одну незамутненную радость.
Вскоре услышал я подле себя шорох, — дверь хижины отворилась, и мой приветливый хозяин вышел за порог. В мечтах представилось мне, как если бы явился некий дружественный дух с сетованиями, что о нем позабыли в этой сцене любви. Но в доверительной беседе с Эльмирой чувствовал я безотчетно к нему, к творцу моего теперешнего счастья, особенную почтительность и детскую нежность.
— Я открываю в тебе с радостью еще одно дарование, — сказал он с улыбкой. — Ты довольно недурно поешь и играешь. Мне было приятно пробуждение ото сна под твою лютню. Но, бедный юноша, из твоих глаз струятся слезы. Давай же посвятим остаток ночи беседе.
С этими словами он уселся подле меня на дерновую скамью; я молча взял его бледную, дрожащую руку и, прижав к своей груди, взглянул в его улыбчивые глаза с благодарностью.
— Тебя тяготит прошлое, — продолжал он, — или же страшит будущее. Но обратись к настоящему: отчего беспокоят тебя горести и радости, которые всего лишь призрак? Что пользы с гордостью угадывать будущее, если нас влечет прелесть настоящего и все, что ему не подобно, выглядит устрашающим?
— Ах нет, отец, я не опечален настоящим и не пекусь о будущем — ты столь хорошо обеспечил для меня и то и другое. Но ты застал меня за беседой с дорогими мне умершими, и слезы эти были слезами радости обрести их вновь...
— Дорогие умершие, сказал ты? Твой взгляд, сын мой, говорит о многих пережитых горестях. Я принимаю в тебе и твоих переживаниях самое нежное участие, ты знаешь меня уже достаточно, чтобы сознавать, насколько мы с тобой близки. Со временем расскажу я тебе свою историю. Если ты желаешь, любезный сын, если ты нуждаешься в совете и в утешенье, поведай мне теперь свою.
Мог ли я противостоять доверительному отеческому настоянию, мог ли замкнуться в ответ на его нежность и участливость? Побуждаемый также расположением духа, который только что возвратился из пределов мира и братского единения, я открыл ему свободно свое сердце, излив обременявшую его скорбь. Я рассказал старцу все — до самого дня нашей встречи — и поведал ему примерно то же, что и вам, дорогой граф.