Каролина отвергала все, что бы я ей ни говорил, подтрунивая надо мной; я же упорствовал в своих признаниях. Мы оба разгорячились. Она краснела все более, несмотря на свою насмешливость; наконец она заговорила о графе. С прямодушной добротой выразив о нем сожаление, она посетовала, что он неизменно грустен и бледен, и спросила меня, не снедает ли его некое тайное горе. Способ и тему разговора она выбирала так, как если бы нарочно хотела привести меня в волнение.
Когда стало прохладней, она сказала, что хочет взять свою накидку, и пообещала потом вернуться. Я попросил позволения принести для нее накидку, но она хотела непременно идти сама. Я считал минуты, с нетерпением дожидаясь ее возвращения. После того как я прождал добрые четверть часа, я вернулся в залу.
Каролина сидела на стуле возле графа, глядя в его карты; иногда она устремляла взор на его опечаленное лицо, еще бледное после болезни, но казавшееся от этого еще прекрасней. Никогда еще он не был столь обворожителен, как тем вечером. Хоть он и выглядел несколько смущенным, непритворная доброта его души сквозила в каждой черте лица. Темные глаза мерцали спокойно и ясно, храня трогательное выражение, приглушенная эмаль губ была подобна едва зарозовевшемуся бутону. Каролина казалась полностью в него углубленной. Она ничего не замечала, кроме него; в ее лице, будто в зеркале, повторялась каждая его мина и каждое движение. Как только граф заметил меня рядом с собой, он попытался затеять разговор меж мной и Каролиной; она же, почти вскочив, воскликнула:
— Ах! Я и забыла, что маркиз остался на балконе.
Она была довольна, что я возвратился в залу, и спокойно села на свой стул.
С того момента, однако, граф стал играть рассеянней; он весьма скупо отвечал на ее вопросы или замечания либо вовсе молчал. Это стало раздражать Каролину и наконец наскучило ей. Она встала, заявив:
— Почему-то игра делает людей несносными, — пожелала графу доброй ночи, направилась в другой конец залы, где стоял рояль, села за него и принялась играть.
Однако ни одна пьеса не пришлась ей по вкусу. Я последовал за ней словно тень и взял скрипку, чтобы сопроводить ее пение. Я наиграл ей некоторые ее любимые арии, но сегодня все казалось ей отвратительным и невыносимым. Каролина впала в дурное настроение; откинувшись на спинку стула, она вздохнула глубоко и закрыла глаза.
Я старался как мог ее развлечь, но напрасно — она отвечала односложно и становилась все холодней. Так продолжалось, пока не убрали игральные столы; за ужином Каролина оказалась между мной и графом, и вскоре к ней вернулось ее обычное оживление.
Но граф оставался неизменен. Сколь ни была с ним Каролина внимательна и предупредительна, сколь ни пыталась составить разговор из оброненных им отдельных фраз и на какие еще только ухищрения ни пускалась — все было напрасно. Целое общество было очаровано ею, не пропуская ни одного слова, слетавшего у нее с губ, один лишь граф сидел, уныло глядя перед собой. О, что это был за упрямец! Небо и ад не могли бы расшевелить его.
Наконец Каролина разозлилась на его холодность. Желая отомстить, она повернулась ко мне. Возможно, она надеялась разжечь в нем ревность, если уж любовь оказалась бессильна. Но это было ошибочной тактикой. Граф не стал оттого более разговорчив, однако и я сделался лаконичней. Я слишком хорошо понимал, отчего она вдруг обратила на меня внимание; гордость не позволяла мне воспользоваться благоприятным положением, и оживление мое от этого не увеличилось. Так закончился тот вечер, для которого было сделано столько приготовлений, чтобы он всем доставил радость. С тех пор виделся я с Каролиной почти что ежедневно; и если этого порой не случалось, то не по моей воле. Граф грустнел день ото дня, часто запирался у себя в кабинете, уезжал как можно раньше домой из различных собраний либо вовсе не принимал в них участия. Свою любовь к уединению он объяснял тем, что еще не вполне здоров; я охотно принимал его извинения. То была невеселая пора, когда чувство благородства умолкло в моем сердце и я равнодушно глядел, как граф борется со своей страстью; воспоминания об этом вызывают у меня теперь вспышку стыда. Граф таял у меня на глазах, а я не находил в себе нисколько сочувствия, чтобы сказать ему хоть слово в утешение. Я настолько переменился, что это бросалось в глаза всем моим остальным друзьям.
Женское сердце тщеславно, и, если оно еще не отдано кому-либо окончательно, навряд ли останется оно равнодушным к усердной осаде. Теперь я очень часто оставался с Каролиной наедине, и прочие соперники, коих я имел, были мне не опасны. Мне действительно показалось, что я добился ее склонности и своевольный граф ею позабыт. С какой безмерной радостью наслаждался я этим маленьким, еще не вполне созревшим счастьем! Но наконец выдался случай, который разрушил все мои воздушные замки. Один из наших друзей пригласил нас к себе в имение на небольшое сельское празднество. Год близился к концу, но осень была достаточно приятной, чтобы заставить на какое-то время забыть городские увеселения. Настало время сбора винограда — во Франции пора наиболее свободной и восхитительной радости. Друг наш сделал в своем поместье всевозможные приготовления, чтобы каждый день сего действа протекал поистине радостно. Не слишком желая подражать празднику роз в Саленси[205], он велел выбрать двух самых добродетельных девушек деревни; при всеобщем собрании они были одарены в церкви венками из белых роз и богато разряжены. Обе добродетельные девушки, хоть и не самые красивые, приняли награду с утонченностью и грацией, но притом со скромной невинностью, которая убедила всякого, что выбор пал на действительно достойных. Такое чарующее сочетание приличия с добродетелями нигде не встречается столь часто, как среди французских крестьянок[206].
Все мы не упустили возможности полюбоваться этими достойными любви юными созданиями, что доставило нам немало удовольствия. Я же пришел при этом к следующим заключениям. Мы, мужчины, все большие или меньшие грешники и охотно променяли бы кокетство и искусство городских дам на наивность этих невинных детей. В них все дышало счастьем и радостной услужливостью; из глубокой почтительности к нашему хозяину мы не оскорбляли своим приближением их добродетель, но изыскивали маленькие и невинные средства, чтобы удовлетворить требования нашей возгоревшейся крови. Танцы и пение, празднества и процессии, фейерверки и пирушки, небольшие комедии и катания на лодках сменялись беспрерывно — ни одно увеселение не было похоже на другое и тем не менее каждое являлось частью единого, приятно упорядоченного действа.
Даже граф принимал участие во всеобщем веселье, хотя и не отдавался ему вполне. Каролина все еще дулась на него или, по крайней мере, делала вид, что сердита. Она постоянно нуждалась в присутствии какого-либо воздыхателя, и потому ей пришлось привыкнуть ко мне. «Маркиз» обязан был всегда сидеть подле нее, нести ее перчатки и веер, как верный рыцарь, а случись мне отойти от Каролины на несколько шагов и заговорить с кем-либо другим, она спрашивала весьма наивно:
— Куда же маркиз запропастился?
Все это привело к тому, что я на самом деле вообразил, будто втайне она испытывает ко мне сердечную склонность, хотя она никогда не поощряла меня, если я заговаривал с ней о любви. Тогда она принимала холодный вид и выглядела как оскорбленная женщина, которой предстоит потерять своего супруга, а ей уже сулят второй брак. Граф понял очень скоро, что она питает ко мне некоторую привязанность, и часто, отвернувшись, незаметно пожимал мне руку. Но мое гордое сердце вскоре усомнилось в ее благосклонности, и сомнение это помимо моей воли открыло мне глаза на истинное положение дел. Однажды Каролина, как обычно, гуляла со мной, любезничая, по саду и не скупилась на шутки. Она была чрезмерно весела, такою я ее еще никогда не видел, и ее кокетство разожгло во мне небывалый огонь. Выглядела она также необычайно мило и была с утонченным вкусом одета. Ее изящное телосложение, гибкость стана, необыкновенно красивые вьющиеся волосы, которые щедро спадали на лоб и грудь, и, наконец, раскованная, упругая походка делали ее идеальной пастушкой. Я упивался ее незамысловатой прелестью и растворялся в роскошном лукавстве ее глаз.
Наконец она утомилась. Большая дерновая скамья находилась поблизости, мирт нависал над ней, суля сладостный отдых. Миртовых веток над нашими головами было так много, что мы стали рвать их и бросать друг другу. Она понуждала меня сорвать еще несколько веток, я сорвал две и хотел было ей уже бросить, как вдруг она отвернулась и взглянула на аллею. Я тоже обернулся. Мы увидели графа, который приближался к нам.
Он был один и погружен в такую глубокую задумчивость, что навряд ли замечал дорогу, по которой ступал. Он шел скрестив руки, низко опустив голову и полузакрыв глаза. Казалось, он забыл обо всем вокруг. Иногда он жестикулировал, как если бы с кем-то беседовал. Порой опускал одну руку, а другую прижимал ко лбу.
Каролина внезапно сделалась серьезной. Я хотел было продолжить наш с ней разговор, но она не слушала меня более. Она не отвечала на мои вопросы и только повторяла:
— Бедный граф, что с ним?
— В самом деле, бедняга граф, — подхватил я, неожиданно растроганный, и она взглядом поблагодарила меня за участие.
Когда он подошел ближе, все еще не замечая нас, я окликнул его. Он очнулся с испугом; но, умея владеть собой, тут же сделал вид, что ему весело. Однако это был переход от одной крайности к другой, и веселость его казалась неестественной. Каролина не позволила себя обмануть и продолжала оставаться серьезной, что было ее обычным настроением. Однако граф еще более повеселел. Я подыграл ему, поскольку мне не осталось ничего другого. Наконец наше веселье сделалось настолько необузданным, что Каролина собралась уже было подняться со скамьи и оставить нас одних.
— Ах, прекрасная Каролина, — заметил граф, — один из нас тут, несомненно, лишний, и боюсь, что я.