Духовидец. Гений. Абеллино, великий разбойник — страница 64 из 79

Поэтому я играл свою роль значительно хуже, чем граф, который безо всяких затруднений выгонял наших овец на пастбище, прикреплял цветы и банты себе на грудь и к шляпе, лежа в тени большой липы, пил свежее молоко, таял от удовольствия, исполняя новую арию на флейте, или, устремив к небу глаза, придумывал трогательнейшие в мире песни. Наше невезение заключалось в том, что стояла поздняя осень и редко можно было обнаружить какой-либо цветок; ни единая человеческая душа не слышала его прекрасную флейту, и вдохновение его, уже окрашенное зимним настроением, необходимо было согревать в кухне у большого очага, чтобы оно способно было породить усладительные стихи, кои навек были потеряны для мира и бессмертия, поскольку им никто не внимал.

Тем временем я хлопотал по хозяйству в доме и в кухне довольствовался обществом двух слуг. Нам троим хороший кусок мяса в горшке и вид сытного ужина казались приятней, чем полдня сочинять стихи в похвалу нашим не столь уж лакомым красавицам. Когда граф возвращался и его слова и мысли вновь становились ему послушны, от чрезмерной чувствительности он принимался рассуждать о грациях сочинительства и о небесном, бессмертном пламени любви; чтение немецких романов, без сомнения, сделало его излишне мечтательным[221], и его фантазиям было свойственно более могильное уныние, нежели знание людей. Я же, Бог знает почему, был настроен как нельзя более деловито. Я сочувствовал графу, но не разделял его мечтательного настроения. Когда выдавалось ясное утро, я бодро, словно белка, вдыхал его свежесть; если в небе сиял месяц, я мог в течение получаса радоваться его мягкому свету, и сладостная печаль посещала меня. Однако, не ударяясь в слезы, брал я вскоре сеть или ружье и отправлялся довольно поздно, при неверном лунном мерцании, прочь из дома — в надежде наловить рыбы или подстрелить нескольких птиц.

Сердце мое, занятое лишь работой, не склонное ни к развлечениям, ни к неге безделья, было столь же здорово тогда, как и мое тело. Я не солгу, сказав, что часто за своими занятиями вспоминал о некой оставшейся в столице даме, но воображал я ее себе всегда радостной и бодрой, без тени печали, и к тому же в сопровождении кого-то третьего. Я весьма мало помышлял о Лючии и о ее родственниках; болтовню графа воспринимал как десерт для улучшения пищеварения после жаркого и думал себе преспокойно втихомолку: «Что, однако, за дурак С—и, надо же так влюбиться! Впрочем, не мешало бы оставить полдеревни с носом».

Рассказав про нашу домашнюю жизнь, я должен поведать и о том, как протекала жизнь всей деревни. Обычно в будни все обитатели ее неустанно трудились, поскольку были бедны и кормились полевой работой, разведением скота, виноградарством, а также изготовлением мутовок и ложек. От скуки я стал учиться делать ложки и так в этом преуспел, что снискал некоторую известность; во всей деревне я изготовлял самые красивые черпаки. Плетению корзин научился я за несколько лет до того в Германии и упражнялся сейчас в том с большим совершенством. Весьма часто, когда я сидел во дворе с прутьями ивы, зажатыми меж колен, у меня становилось светлей на душе; я улыбался приветливо быстротекущим мгновеньям и чувствовал как никогда глубоко: ничто так не делает человеческую жизнь переносимей, как постоянная занятость и работа, не оставляющие времени для размышлений.

Эта склонность постоянно быть занятым, которая лежит в моей натуре, часто приводила к самым нелепым приключениям, делала меня порой упрямым и замкнутым; совсем иное — граф с его поэтической праздностью. Когда он с овцами и коровами вновь возвращался домой из своего пасторального мира[222], настроение его было самым безоблачным, а воображение чрезвычайно живым, как если бы все вокруг было его идеалом. Если ему при этом случалось сочинить красивый стих, поговорить наедине со своей пастушкой и получить от нее в ответ приветливое пожелание доброй ночи, земля становилась ему слишком тесной. Он принимался изводить меня своей болтовней, и, когда вместо ответа я ему показывал искусную мутовку или изящную корзину, которую только что изготовил, он убегал прочь, слонялся по деревне, стучал во все окна, в которых еще горел свет, мешал людям спать, беседовал с ними долго и обстоятельно, повсюду находя здоровое остроумие и большое человеческое понимание вместе с простотой и искренностью. Наконец, он ублажал свою возлюбленную арией времен Генриха IV или Людовика XI[223] и уверял ее, будто он только что эту песенку для нее сочинил. Возвращаясь с сетью или ружьем, я забирал его домой, порой спасая от зубов деревенских собак, которые никак не могли понять, что он делает на улице в столь поздний час.

В делах сердечных он тем временем преуспел, Анетта уже призналась ему в ответной любви и прогнала прочь всех своих ухажеров; не хватало лишь одной мелочи: жениться на ней, чтобы получить от нее все остальное. Но это был тот самый пункт, где граф имел так же мало гражданского мужества, как и я; и на то у него была весомая причина: в большом свете женятся не только для того, чтобы наслаждаться счастьем со своей супругой, но также для того, чтобы постоянно оставаться ею довольным или, по крайней мере, не слышать от нее упреков и вести спокойную жизнь.

Напротив, моя любовь не особенно процветала, и прежде всего по моей собственной вине. Если пылкие красотки требуют, как считается, многого, то с нежными обстоит дело еще сложней. Они с трудом прощают малейшую пренебрежительность, долго помнят о каждой ошибке и размышляют с собой наедине именно о тех ваших словах, которые, по вашему мнению, они уже давно должны были забыть. При всей беспокойности моего характера, основной чертой его всегда была большая любовь к удобствам; и только если сердце мое не увлекалось любовью незаметно и без усилий, тогда ухаживал я за дамами не особенно усердно.

Лючии моя любовь давала не слишком много преимуществ. Порой по вечерам играл я на флейте под ее окном какую-нибудь песенку или танцевал с ней воскресным вечером два танца, когда другие имели честь танцевать со мной всего лишь один раз; или без особых хлопот составлял букет цветов, обвязанный небесно-голубой лентой, и вручал ей, в красивейшей корзинке собственного изготовления. Если она бывала одна и желала меня слушать, тогда говорил я ей, искусно сплетая фразы, что она прекрасна как ангел, что я молюсь на нее и что лишь от нее зависит, позволит ли мне она любить ее вечно. Если же я пребывал полностью в добром настроении, тогда крал я у нее быстрый поцелуй и, когда она сердилась, повторял свою проделку. Но это было все. Далее моя закоренелая флегма не шла. Жар первого вечера был напрочь утерян, и, если б не стоял уже горшок на огне, был бы я всецело сердит на нашу глупую затею.

Итак, я продолжал оставаться в деревне лишь из любезности к графу, ибо любовь тогда казалась мне не чем иным, как занятием для бездельников. Работа, которая столь бодрила меня, также придавала моим мыслям быстрый и здоровый разбег, и, пренебрегая некоторыми преувеличениями, которые всегда неизбежны, когда занимаешься чем-либо новым, сделал я в своей философии жизни много значительных шагов.

Жаль, что это удовольствие не могло длиться долго. Деревня стояла слишком далеко от большой дороги, и всеобщая галантность нации была ей мало знакома. Здесь сначала женились, а уж потом начинали любить. Помимо того слуги не скрывали нашего высокого происхождения, не говоря о том, что уже в первый вечер по нашей же вине все заподозрили неладное. Отец девушек, который искренне рассматривал дочерей как тяжкое бремя, видя, что прежних ухажеров оттеснили, обратился однажды совершенно свободно к графу и спросил, собираемся мы жениться на его дочерях или нет. С—и пытался отвертеться, но крестьянин объяснил ему, что раскусил его уловки; он сказал, что очень хорошо понимает невозможность серьезной связи между нами и его дочерьми, и попросил графа очень вежливо не переступать более порог его дома и не появляться под окнами, если ему не нужны нежелательные последствия.

Мой несчастный друг действительно впал в отчаяние; он не намеревался жениться, но все же был искренне влюблен в свою неумолимую красавицу. Какие только жалобы не зазвучали теперь в ущельях, повторенные отголосками эха! Какие только потоки слез не были освещены звездами и месяцем! К счастью, его негодование и боль были чисто поэтическими. Он слонялся меж скал, углублялся в непроходимые заросли, смотрелся в водопады, забрасывал ручьи листьями и умолял ледяные осенние ветра, кои, сделавшись совершенно нечувствителен к непогоде, принимал за Зефира[224], поведать о его страданиях неверной Филис[225], которая сама по себе уже охладела.

Мне все это было на руку. Если бы девушки приняли нашу сторону, мы не могли бы найти лучшего повода для приключений. Моя здоровая кровь подсказывала мне планы убийства, смертельной схватки, похищения и увода. Сопротивление делало меня предприимчивым. Я бы вырвал обеих из рук их семьи и увел на край света. Но девушки не имели никакой охоты быть похищенными, ни уведенными куда глаза глядят. Под конец я посмеялся и над собой, и над графом и принялся его уговаривать. Это оказалось не такой уж трудной работой. Вскоре он и сам начал над собой подшучивать. Он разделил мои свирепые настроения, и мы принялись играть в глазах всего света обезумевших любовников. Ни одного дня не проходило без перебранки с отцом, ни одной ночи без серенады для девушек. Однажды на нас довольно жестоко набросились, но мы победили силу силой. В деревне началось брожение, жители разделились на партии. Наконец пришла к нам депутация от общины и настоятельно просила покинуть деревню. Ничего иного мы и не хотели. После великодушного согласия на сию просьбу привели мы в порядок наши вещи, продали коров, овец, мутовки и черпаки и заплатили проценты за аренду. Смеясь и балагуря, мы вышли из деревни и отправились в дальний путь.