Духовидец. Гений. Абеллино, великий разбойник — страница 69 из 79

В конце концов, я слишком далеко нахожусь от Германии, чтобы поддерживать регулярную переписку с моими литературными друзьями и корреспондентами. Поэтому надеюсь, мне простят некоторую небрежность в этом отношении. Также доставляет неуверенность отдаленность большой дороги. Поэтому я прошу Вас впоследствии все письма для меня адресовать господину старшему горному секретарю Шрётеру[230] на Альвенслебен под Магдебургом[231] или господину книгопродавцу Генделю[232] в Галле.

К., маркиз фон Гроссе

Гарровильяс[233], в Эстремадуре[234].

19 марта 1792 года

ЧАСТЬ IV

Предисловие

Этой частью завершается труд[235], который занимал меня непрерывно на протяжении нескольких лет. Не думаю, что мне было по силам дать образец совершенного романа, но гляжу теперь с удовольствием на творение моих сладчайших часов, в которое я вложил всю душу. Я сказал все, что хотел сказать в этом мире, возвел памятник моим дражайшим друзьям, упомянул врагов с наибольшей мягкостью и обрисовал черты собственного характера, возможно, более точно, чем поначалу верилось.

Если взирать на это дело хладнокровно, можно, разумеется, понять трудности, которые мешают совершенству. Прекрасное строение воздвигнуть проще, когда выбираешь материалы по своему вкусу, а не встраиваешь уже готовые части только потому, что они находятся под рукой, не имея возможности их изменить. Многие картины в этой истории срисованы с натуры, и, поскольку я, издавая первую часть, имел совершенно другой план перед глазами, чем тот, к которому меня впоследствии принудило скверное настроение публики, я потерял идеал некой гармонии, которую, хотя бы в общих чертах, набросал первоначально.

Роман «Кинжал»[236] имеет, наверное, при простом воплощении и почти полном отсутствии происшествий, благодаря согласованию характеров, гораздо больше достоинств, чем «Гений»; не желая примешивать ничего чуждого, я создавал части так, как хотел. Они сотворены одной-единственной идеей и должны соответствовать этой проходящей через все действие романа идее больше, чем события и персонажи, чуждые друг другу уже при самом своем возникновении и не связанные прочными родственными либо дружескими узами.

Тем не менее я сделал все, что мог, и бессонные ночи маркиза фон Г**, при записывании его мемуаров, составляют не меньшую часть моей истории. Чтобы описать все те чувства, которые я хотел видеть в своих героях, я должен был часто создавать совершенно новый язык, и все же часто мне не удавалось выразить себя вполне, и я уже почти желал сжечь написанное. Причиной тому, очевидно, недостаток таланта; другие авторы умеют сказать больше, чем чувствуют.

Заблуждается тот, кто думает, что я тут под конец хочу объяснить непонятное через непонятное, даже не позволяя своим читателям усилий самим сравнить сходные вещи и в этом сходстве отыскать ключ. Но редко я столь охотно приходил им на помощь, как, например, в третьем томе (на страницах с 131 по 135[237]), где пытался развить обстоятельства всех событий, как предыдущих, так и последующих, и посему надеюсь, что ничего не упустил и ничего не оставил непроясненным. Я никогда не забывал выражения Вольтера: «Le secret d’ennuyer est le secret de tout dire»[238][239].

Первый отрывок

Мои друзья были изумлены не менее моего. Если бы нас вдруг поразила молния и мы при этом чудом не лишились сознания, то и тогда не могли бы с большим изумлением обмениваться взглядами, чем теперь. Мы были настолько потрясены, что, попытайся Амануэль снова от нас ускользнуть, даже не шевельнулись бы.

С невольным содроганием встретили мы наступление ночи, и окутавшая мир тьма соответствовала нашему состоянию. По небу, меж бледно мерцающих звезд, пробегали сполохи; стояла такая тишина, что можно было слышать биение наших сердец; листва трепетала со столь тихим шорохом, что нам мнилось, будто нас окружает рой духов. Наше существование казалось таким же призрачным.

Дон Бернардо, как наиболее отважный и хладнокровный из всех нас, первым поднял Альфонсо с земли. Граф не дыша наблюдал за этой сценой. На его смертельно бледном лице быстро сменялись всевозможные чувства. Темные подозрения боролись с умершими надеждами. Он был в ярости оттого, что его предали; но в то время как гнев искал выхода, его благородное сердце уже было полно раскаяния; наконец он обнял меня и заплакал у меня на груди.

Альфонсо был тяжело ранен. Помочь ему продержаться еще несколько часов — вот все, что мы могли для него сделать; мы надеялись, что тогда рассеется тьма, разрешатся все загадки и непроницаемая завеса спадет, обнажив каждый мельчайший штрих.

Открыв глаза после долгого обморока, он тут же устремил их на меня. Я стоял достаточно близко от него, чтобы распознать выражение его лица. Это был взгляд умирающего, который неохотно расстается со своим кумиром; взгляд ангела-хранителя, который навсегда покидает своего подопечного, ускользая в иные сферы со сладчайшей надеждой, что величайшее его задание исполнено. Его настроение сообщилось мне и пробудило сцены былых времен; воспоминания нахлынули на меня.

Наконец его внесли в комнату; врачи, которых мы к нему пригласили, объявили его рану смертельной, внутренности его были неисцелимо повреждены. Он спросил о своем состоянии и получил искренний ответ. Его величественная душа прояснилась при этих словах. Мы стояли обступив его постель; он улыбнулся нам, и в улыбке его сквозило надмирное спокойствие. Обернувшись ко мне, он взял мою руку, поцеловал ее и сказал:

— Мой путь пройден, я благодарю вас за все, дон Карлос!

Я не помню уже, что за думы тогда владели мной. Несомненно, они были туманны и исполнены горечи. Альфонсо меня, несомненно, любил, он давал мне это почувствовать при тысяче обстоятельств. Амануэль был мой ангел-хранитель и, по правде сказать, никогда не делал меня несчастным; благодаря его помощи мне бесчисленное множество раз удавалось избежать опасностей, и, если он сопровождал меня по приказу ужасного Союза, я знал его достаточно, чтобы не вменять ему это в преступление. Итак, множество моих представлений за истекшее время должны были измениться; Аделаида также сумела мне показать, что сия возвышенная связь давала мне больше преимуществ, нежели приносила вреда. Все мое существо было охвачено неясной мечтой, я позаимствовал у Союза прекраснейшие идеи, и он был причиной моих сладчайших переживаний, — по крайней мере, он мне их дозволил. Верность и преданность Альфонсо принадлежали мне незаслуженно.

Есть моменты в человеческой жизни, когда мысли сменяют одна другую с особенной поспешностью. Они образовывают тесную взаимосвязь, так что их можно обозреть единым взором. Все сцены прошлого предстали предо мною как единая картина. Никогда после этого не были мои воспоминания столь явственны. В моей душе снова ожила любовь к Эльмире, моей верной, прелестной, незабвенной супруге! Возможно, Альфонсо был причиной моего счастья с нею. По крайней мере, благодаря своей доброй, чувствительной душе, усердию и верности Альфонсо сумел внести свой вклад в мое безмерное счастье. Альфонсо был верным спутником пламенных, всепоглощающих наслаждений моей ранней юности, он присутствовал при восхитительнейших часах ясного домашнего философствования, разделял мои страдания, мои поруганные и обманутые надежды, борьбу, опасности, а также тяготы повседневной жизни. Я видел в нем своего друга; столь искушенное, страстное и чувствительное сердце, как мое, не скоро забывает свои прежние привязанности.

Я обратил внимание на то, как была тронута Аделаида. С самого начала происшествия она следила за нами издали и приблизилась при первом же шуме. Она слышала каждое наше восклицание и, увидев нас, недвижно стоящих возле раненого, поняла остальное. Она заклинала врачей применить все их умение, чтобы продлить жизнь умирающему по крайней мере на несколько часов, и усерднее любого из нас, с твердой решимостью старалась принести утешение этой страждущей душе в ее последние часы. Никто не понимал Аделаиду столь хорошо, как я; из моей истории она узнала о событиях, которые требовали пояснений; обрести их сделалось мечтой ее жизни. Нас не покидала надежда, что Альфонсо придет в себя настолько, чтобы быть в состоянии нам все рассказать; он оглядел нас растроганно и сочувственно, жена моя внимательно всматривалась ему в лицо в преддверии осуществления своих надежд — или их полного крушения. Это заставляло сильней биться ее сердце и сообщало ее чувствам непостижимую подвижность.

Так стояли мы вокруг постели Альфонсо в немом и смутном ожидании. Сверкнула молния, и прежде чем раздался удар грома, каждый ощутил удары своего пульса, замерев, как если бы в присутствии некоторой опасности. Глаза наши были боязливо потуплены, мы прислушивались к таинственным отдаленным звукам, едва смея дышать. Дон Бернардо стоял со скрещенными руками в изголовье больного, пристально наблюдая за ним. С—и обнимал моего тестя, граф положил голову мне на плечо, я смотрел на мою жену, в ожидании склонившуюся над постелью.

В волнении мы позабыли отослать слуг из комнаты. Они стояли вокруг нас, глядя робко, ничего не зная, ни о чем не догадываясь и живописно довершая сцену всеобщей растерянности и испуга. Но едва лишь Альфонсо открыл глаза и пошевелился, дон Бернардо первым делом махнул слугам, чтобы они ступали прочь. Они были рады покинуть комнату, и через миг мы остались одни.

* * *

Альфонсо, придя в себя, приподнялся на постели и окинул нас красноречивым взглядом. Тут же раны его дали о себе знать; терпя муку, он возвел глаза к небу — возвышенный момент! Все выражение лица его переменилось, я едва узнавал его.

— Благодарю вас, мадам, — сказал он, выпустив мою руку и беря руку моей жены, — я благодарю вас за вашу любовь ко мне, за все ваши распоряжения по поводу моей предстоящей кончины, но еще более за нечто другое. Ваш супруг пребывал в заблуждении, я подслушивал все ваши тайные беседы, вы именно та, кто уготовал ему его будущее счастье.

Аделаида молчала. Возможно, она не знала, что ей следует отвечать. Она не могла еще вполне его понять.

— Дни мои сочтены, — продолжил он после некоторого раздумья, — думаю, жить мне осталось совсем недолго. В моих бумагах содержится вся моя история. Эти записки откроют вам многое. Но моя любовь к тебе, Карлос, мое расставание с тобой, моя верность, моя более чем человеческая нежность... Ах, я принял тебя младенцем из рук твоей матери, гений величия и счастья благословил тебя уже в колыбели. Ты никогда не слышал о графе фон М**?

— Милостивый Боже! — только и вырвалось из моих уст, я опустился подле его ложа на колени. — Да, теперь я узнаю вас, вы мой дядя.

— Да, это я, Карлос; баловень судьбы потерял все наслаждения жизни, чтобы в сей низкой оболочке вести своего любимца. Я поклялся моей обожаемой сестре сделаться твоим другом, и я умираю с гордостью, ибо за всю свою жизнь ни на один-единственный миг не нарушил клятвы. Я жил для тебя, Карлос, и теперь умираю ради тебя!

Найдутся ли у меня силы, чтобы описать эту возвышенную сцену? Она была одной из торжественнейших и трогательнейших в моей жизни, ибо не было ни затруднения, ни недостатка для ее выражения. Величие его страсти, стойкость, жертвенность на протяжении долгих лет ради счастья другого человека, его столь проникновенный, столь всеосознающий, столь мощно влияющий дух — это было непостижимо, по ту сторону всяческих человеческих понятий. В лицах всех присутствующих читалось изумление, мне же пришлось глубоко ощутить свое несовершенство. Аделаида плакала безмолвно, дон Бернардо, погруженный в думы, был нем и неподвижен. Граф пребывал в крайнем волнении, а отец Аделаиды и С—и замерли, почти лишившись чувств. Альфонсо устремил на нас взор умирающего, без страсти и без слез, ибо он, терзаемый недугом, приближался к кончине.

— Ты не понял смысла Союза, Карлос, — заговорил он снова, — ведь я стоял у его руководства, я ввел тебя в его сердцевину. Я не намеревался сделать тебя великим, лишив счастья. Я оставался хозяином обстоятельств, но ничего не мог поделать со случайностями. Случайность не зависела от меня. Не вини меня за то, что причиной разногласия меж нами стал ты; я спас Эльмиру и подготовил нападение на похожую на нее обманщицу, которую к тебе подослали против моей воли. Я держал тебя вдали от Испании, как только увидел, что большинство против меня. Розалия поклялась тебя извести, она начала с Франциски, граф фон С** присутствовал при расправе с нею. Дон Педро предал всех нас, я не мог ему помешать. Я руководил твоей жизнью и счастьем и теперь приблизил тебя снова к Союзу, поскольку опять все объединились. Карлос, у меня есть перед тобой заслуги!

— Мой дорогой дядя!

Рыдания сдавили мою грудь, но я не мог плакать.

— Все, кто вокруг тебя сейчас собрались, Карлос, все они — твои верные друзья.

Ознакомь их с деятельностью и ценностями Союза, если ты его признаешь, пусть они заменят тебе меня. Я шел ради тебя трудным путем, но мне не удалось пройти его до конца. Ты был смыслом моего существования, и вот теперь вынужден я отпустить тебя без провожатого. Твой Гений отлетает в иную жизнь, но у тебя есть верные друзья. Я хочу указать тебе на одного надежного человека, который всей душой постиг цель нашего Союза.

Он взял руку дона Бернардо и вложил ее в мою. Этот неколебимо твердый человек разразился слезами и вздохами. Грудь его стеснилась.

— Я понял тебя, мой брат, — сказал он, обнимая моего дядю. — Моя присяга в этой руке, которую ты только что дал твоему Карлосу.

— Благодарю небеса! Лишь немногие способны нас понять. Покрывало природы прячет от сторонних глаз свои возвышеннейшие создания[240]. Сколь прекрасно и величественно — быть ничем, но влиять на все! Но еще прекрасней, умирая, видеть замыслы воплощенными. Мое дыхание отлетает прежде, чем я этого достиг, иначе бы и я сделался совершенным. Но теперь я наказан за то, что не осуществил свою задачу.

— Ты дал моему Карлосу доверенного и вожатого, — сказала Аделаида, — а мне ты не придаешь значения, Альфонсо?

— Я считаю тебя одним из его любимейших и пылких друзей. Не занимаешь ли ты в его сердце первое место? Разве не тебя выбрал я ему в жены, как участницу в его будущем счастье? Ты будешь первой изо всех разделять с ним славу, ободрять при зарождении каждой высокой мысли, что и надлежит благородной женщине.

— Я буду этим гордиться, Альфонсо!

— Объединитесь и обнимитесь еще раз все перед моими глазами!

Мы сплели над ним руки. Он простер свои слабые руки над нашими, стремясь к теплейшему объединению.

— Будьте же вечно друзьями моего Карлоса, идите всегда путем добродетели и величия, никакие узы не скрепляют сердца столь неразрывно, как одна великая цель; торопитесь к ней неустанно, объединяйте ваши силы, ваше счастье и ваши жизни; думайте всегда о том, что слезы радости ваших братьев — то, ради чего вы живете; ищите лишь благороднейшего и возвышеннейшего в Союзе[241] и будьте его достойны. Ангел мира да витает над вами! Мой дух не покинет вас никогда. Тишайшее движение воздуха, волна сладчайшего, неуловимого аромата, таинственные веяния и шорохи да возвестят вам мое присутствие и призовут к решимости, в коей вы мне сейчас в тишине клянетесь. Прощайте! Пелена заволакивает мне глаза — свет гаснет, я не вижу ничего более; дай мне еще раз твою руку, Карлос, я оставляю тебе всю мою душу... Я умираю...

Он притянул меня к себе, к своим холодным губам, и испустил последний прерывистый вздох. Мы все стеснились над ним и принесли клятву над его священным прахом.

* * *

Ни на кого эта картина не произвела такого сильного впечатления, как на мою супругу. Она столь долго и усердно размышляла над прекрасной сценой расставания с Альфонсо, что пришла к самым серьезным заключениям. Ее душа, тяготеющая ко всему возвышенному, жаждущая свершений, богатая думами и всегда деятельная, нашла во вновь явившихся мечтах обильную пищу для своих склонностей. Аделаида чувствовала, что пока еще дремлет, но она была полная владычица своих волшебных снов.

— О, милый Карлос! — сказала она мне однажды. — Как же ты был слеп!

— Но как мог я не быть слепым? Меня не только оставили блуждать в потемках, нет — мои мысли нарочно запутывали, я никогда не знал, где бы мог укрыться; Альфонсо всегда читал в моей душе! Едва я намеревался что-либо предпринять, как новые обстоятельства нарушали все мои планы, меня начинали мучить сомнения, и с самого начала я был обречен видеть, как всякий мой замысел рушится.

— Кто-либо другой под влиянием этих впечатлений стал бы менее доверять самому себе и собственному разуму, ты же все более погрязал в неопределенности. Великий Союз распростер для тебя свои любящие объятия, ты видел в нем средоточие некой всеобъемлющей власти и все же был настолько робок, что счел его способным на деяние, которого устыдился бы даже заурядный преступник.

— Ты имеешь в виду убийство короля[242], в котором я их обвинил и которое отвратило меня от связи с ними? Вспомни, однако, их слова при моем посвящении, о котором я тебе столь часто и подробно рассказывал: «Великий и добрый человек да будет свободным при всякой форме правления!» Привыкши доверчиво воспринимать все выражения в их собственном смысле, лишь к этому мгновению привязываться и рассматривать непринужденность как свободу, мог ли я думать иначе?

— Признаюсь тебе, Карлос, что перестаю быть женщиной, когда размышляю над всеми обстоятельствами твоей истории. В этом присутствует нечто столь сверхчеловеческое, что я воспаряю над всеми моими прежними думами в некий новый мир представлений и желаний.

— Ты разожгла во мне нетерпение прочесть бумаги покойного. Но погоди немного, моя милая жена. Париж — не место для их изучения; ближайшей же весной мы привезем их в поместье и тогда прочтем вместе.

— У нас и сейчас достаточно времени; однако, вне всяких сомнений, со смертью Альфонсо мы потеряли всякую непосредственную связь с Обществом.

— Это всего лишь предположение, Аделаида. Я пережил столько неожиданностей, что ничего не могу утверждать наверняка. Мне вспомнилось прощание с Амануэлем, он назвал дона Бернардо своим братом, соединил его руку с рукой моей обожаемой жены, чтобы затем назвать его моим вернейшим другом.

— Ты прав. Об этом я и не подумала. Наверное, дон Бернардо именно тот человек, чья великая душа сродни Союзу. В его обычно сухих глазах при расставании стояли слезы; но это, несомненно, случилось с ним впервые в жизни.

— Почему ты так думаешь, моя дорогая жена?

— Мне знаком этот горделивый дух, который особняком стоит в мире, эта одинокая тропа, ведущая к добродетели; во всем обязанный лишь себе самому и застрахованный против всех соблазнов собственным опытом, он идет своим путем, подобный Богу. Наверное, он посвящен в некоторые обстоятельства; но последнее происшествие показывает тебе определенно, что он ничего не знал об Амануэле.

— Я понял это, но любовь графа фон С** выше моего разумения.

— Она мне не кажется столь загадочной. Твоя предыдущая история уже давно заставила меня думать, что он мог бы помешать Союзу. Как часто вас пытались разлучить, как часто уничтожалась ваша переписка, и планы твои не удавались никогда, если ты намеревался осуществить их вместе с ним. Уже однажды его жизнь подвергли смертельной опасности, и, что ужаснее всего, он должен был умереть, вероятно, от твоей руки. Это обстоятельство, безусловно, позволило бы Союзу без помех обладать тобой.

— Наверное, ты в чем-то права, милая женушка. Все обстоятельства подтверждают твои догадки и делают их весьма вероятными. К тому же любовь к тебе, возможно, вспыхнула благодаря неким поддельным объяснениям, которые ему были тайно доставлены, потому что записка, которую ты мне передала, намекает на некое письмо, якобы тобою написанное.

Многие явления моей жизни объяснились через это предположение Аделаиды. Но кое-что еще оставалось непроясненным, пока не произошло еще несколько событий. Я теперь был заодно со своею женой и более испытывал благосклонность к Союзу, нежели отвращался от него. Мы решили, что нам стоит заручиться поддержкой дона Бернардо. Необходимо было это сделать, поскольку он играл главную роль, и в его дружбе, благословленной Альфонсо, видели мы тысячекратно способ достигнуть цели, которой было теперь посвящено все наше существование.

* * *

Зима тянулась медленнее обычного — отчасти оттого, что мы с нетерпением дожидались наступления весны, отчасти оттого, что каждый день приносил новое открытие.

Догадки моей жены оказались тем не менее весьма верными. Дон Бернардо был в Союзе новичок. Зная его характер, ему дали незадолго до смерти Альфонсо некую рукопись, которая осветила ему многие обстоятельства, побудила к размышлениям и, возможно, несколько растопила его обледенелое сердце. Он ненавидел и презирал людей, однако тем скорее им помогал; невзирая на слезы и страдания, шагал он через обломки и трупы к своей великой цели совершенства. Это было основой Союза. Не узнали ли Братья в доне Бернардо родственную душу?

Смерть Альфонсо дала его мерзнувшей в жилах крови некоторый новый разбег. Он сразу же принялся за чтение записок Альфонсо; проглотив их на одном дыхании, он начал ревностно их штудировать, дабы постичь дух Ордена и усвоить по возможности все, что он там для себя открыл. Никогда не был он столь холоден и немногословен, как в это время; когда просил я его отдать мне записки, он отвечал неизменно:

— Я должен их теперь переварить, позвольте мне сначала привести мою систему в порядок.

Некоторое время спустя дон Бернардо сделался более веселым, его визиты к нам участились, и когда он заставал лишь меня и Аделаиду, то вел непринужденный разговор о наших открытиях. Из его высказываний можно было понять, что он позаимствовал некоторые идеи, в которых все более и более утверждался. Мы знали его склонность вечно во всем сомневаться и все обдумывать, и теперь нам было ясно, что он наконец все испытал.

Граф фон С** уверился, что Альфонсо его провел. Подозревая истину более, чем мы поначалу могли себе представить, он несколько отдалился от моей супруги. Но его пылкое сердце боролось против отточенного ума, и исход борьбы был все еще не ясен; прося у Аделаиды прощения, он поклялся ей на коленях в нерушимой дружбе, что показалось мне весьма подозрительным: моя жена уже научила меня наблюдать графа под иным углом. Я был все еще его искренний, пылкий друг, но не доверял его порывистой страстности; он был несчастлив как разочарованный любовник и недоволен мной, чего я уж никак не заслужил. Нельзя было предвидеть, на что он окажется способен с течением времени.

С—и и мой тесть, казалось, позабыли начисто все неприятные впечатления прошлого. Никогда еще двое людей, разделенных возрастом, не сходились столь неразлучно вместе; еще ни один закоренелый человеконенавистник не обращался так быстро в веселящегося сладострастника, чем старый барон. Они неустанно делали выходы, и не было сомнений, никто еще не имел в Париже более обширного круга знакомых, чем эти двое. Собственно, их были готовы носить на руках.

Помимо нашей воли они втянули нас в водоворот развлечений. Мы должны были участвовать в бесчисленных визитах, пиршествах, ассамблеях и посещать всевозможные игорные общества. Мы не могли этому противостоять и потому, сделав хорошую мину при плохой игре, позволяли вести нас, куда им было угодно. Аделаида повсюду обнаруживала свой талант; она блистала во всем, за что бы ни принималась, и всегда становилась против воли первой персоной; дон Бернардо, по моим наблюдениям, выглядел значительно смягчившимся, и потому я без забот предался развлечениям.

Собирались в основном у герцогини Б—у, в то время модной красавицы Парижа. Каждый вечер сходились мы за ужином; у каждого имелось что-либо рассказать, за столом можно было увидеть гостей из самых разных стран и сделать множество забавных наблюдений.

Например, там были два странных помещика, лорд Т—д из Дербишира[243] и господин фон Р*** из Маркграфства[244]; оба представляли собой редчайшие карикатуры, неотесанные, но чересчур ученые и, возможно, по этой причине не слишком разумные.

Последний из них вскоре сделался примечателен благодаря случаю, который заставил смеяться пол-Парижа; мне известна эта история, поскольку она началась с того, что фон Р*** принялся ухаживать за моей Аделаидой.

Аделаида, не желая лишить нас возможности позабавиться, не старалась его отпугнуть; напротив, она обращалась с ним с тонким кокетством, которое нам постоянно подавало пищу к новым шуткам. Он писал ей стихи как утонченный любовник, почитал даже меня достойными удивления виршами. Мы не сговариваясь платили ему одной и той же монетой: я не читал его стихов, а Аделаида над ними смеялась. Наконец сделался он слишком назойлив и стал в тягость всему обществу. Граф фон С**, который все еще оставался неравнодушен к Аделаиде, стал к нему ревновать и, желая отделаться от него, придумал, как заставить соперника навсегда покинуть Париж.

Господин фон Р*** имел обыкновение посещать одну книжную лавку, где он целый день проводил за болтовней, а также просматривал названия всех находившихся там книг, ища анекдоты. Однажды следом за ним в лавку вошла пожилая дама[245] вполне обычной наружности, поздоровалась с ним доверительно и сказала, что должна перемолвиться с ним с глазу на глаз парой слов.

Бедный господин фон Р***, мечтатель по натуре, самовлюбленный франт и к тому же еще незадачливый стихоплет, уже мнил себя на седьмом небе. Его воображение полностью возобладало над крохами благоразумия, и он принялся фантазировать, что некая молодая особа сгорает от любви к нему. Не будь она дамой, он не приблизился бы к ней ни на шаг даже ради спасения ее жизни, ибо господин фон Р***, хотя его подлинный отец был неизвестен, ничем иным не гордился так, как своими предками.

Итак, он откликнулся на ее предложение с превеликой готовностью и выразил желание следовать за ней, куда бы она его ни повела. Одна улица сменяла другую, и через некоторое время господин фон Р*** полностью перестал понимать, в какой части города он находится. Наконец достигли они переулка, грязнейшего в Париже.

По природе своей не слишком отважный, он робел все более и более, углубляясь в лабиринт переулков; но несмотря на то, что от страха его уже прошиб холодный пот, он уверенным голосом отвечал подбадривающей его матроне, что ничего не боится.

Господин фон Р*** обладал счастливейшей способностью все находить само собой разумеющимся, что прочим честным людям, вероятно, очень нравилось. Уже за несколько улиц перед той, которая пользовалась дурной славой и к которой он теперь приближался, все прохожие наблюдали за ним с очевидным удивлением; и едва он свернул в небезызвестный переулок, как все окна открылись и множество молодых дам стали глядеть на него, шепчась за веерами, и иные даже разглядывали его в бинокль; те же, что стояли в дверях и были несколько постарше, улыбались ему с приятнейшей миной, покашливали и кланялись, когда он проходил мимо. Однако это не заставило господина Р*** задуматься, не лгали ли ему зеркала, ибо он понимал, что не может сделаться большим красавцем, нежели был, по его мнению, прежде.

Ему уже не терпелось говорить учтивости, поскольку сладостные надежды переполняли его, — от сомнений не осталось и следа. Когда они приблизились к небольшому дому, который выглядел довольно красиво и опрятно, господин фон Р*** вполне уже воспрял духом. Старуха отомкнула дверь бывшим при ней ключом, и они вошли. Они поднялись на несколько ступеней к небольшой площадке, там их поджидала уже какая-то женщина. Она вдруг обняла господина фон Р***, прижала его к себе и, бурно вздыхая, покрыла его лицо жаркими поцелуями. Плача, она повторяла по-немецки:

— О, мой брат, мой дорогой брат!

Р*** хоть и был неотесан, но чрезвычайно гордился тем, что он немец, считая это за некую честь; речь молодой особы прозвучала для него сладкозвучно, словно песнь барда[246]. Он хоть и не помнил, чтобы у него когда-либо была сестра, но решил все же принять на веру эти бесхитростные излияния невинного существа. Он прижал ее с ответным трепетом к груди и поднялся с ней еще на несколько ступеней, чувствуя себя счастливым оттого, что впервые в жизни встретил девушку, которая расточает ему свои ласки и терпит его нежности.

Они вошли в комнату, изящная обстановка которой говорила о хорошем вкусе и достатке. Повсюду можно было видеть серебряные приборы, расставленные довольно безыскусно; богатые ковры и безделушки, гравюры и живопись, наконец, роскошные платья, оставленные там и сям. Большинство из них граф фон С** приказал доставить сюда за несколько дней (потом он раздал их своим слугам). Случайно нашлась одна немецкая девушка в Париже, которую он посвятил во все семейные обстоятельства господина фон Р***; роль свою ей удалось сыграть блестяще.

После того как «сестра», держа господина Р*** за руку, провела его к софе и усадила, она принялась вновь его обнимать. Слезы радости обильно струились из ее прекрасных глаз, орошая еще более прекрасные щеки, алый, как цветущая роза, рот словно приклеился к устам ее вновь обретенного брата. Она так умело разыгрывала волнение, для выражения которого ей, казалось, не хватает слов, что бедный шельмец сам принялся всхлипывать.

После того как первые излияния этой немой сцены счастливо закончились, господин фон Р*** отважился спросить у молодой дамы, каким образом он удостоен чести быть принятым как ее брат. Она поначалу горячо убеждала его, что никто не имеет больше прав называться его сестрой, нежели она. Вместо того чтобы заподозрить неладное, он подумал, что красавица, вероятно, пребывает в заблуждении. Она же, с большой смышленостью используя его растроганность, доказательно изложила все сведения, которые узнала от своего покровителя, и под конец господину Р*** стало ясно как день, что отец его, останавливаясь в Б** в течение нескольких лет для улаживания некоторых дел, познакомился там с будущей матерью Юлии (этим именем назвалась девица), соблазнил ее, зачал с ней дочь и, наконец, предательски покинул обеих.

Несмотря на то что подобные происшествия случаются повсеместно и не являются чем-либо необычным, Юлия была повергнута в отчаяние; она верила, что сын предателя отца будет также предателем, и засыпала господина Р*** всевозможными упреками. Искусная актриса от природы, она так убедительно плакала и вздыхала, что бедняга Р***, который сидел словно на угольях, то и дело вынужден был просить у нее прощения за своего злосчастного родителя и наконец принялся уверять ее, что сделает все возможное, чтобы вернуть ей утраченную честь.

Собственно говоря, для этого был необходим совершенно иной человек, а отнюдь не безумный барон. Девушка не удовольствовалась его заверениями и поклялась, что приехала в Париж отомстить своему предателю брату за себя и свою мать. С этими словами достала она из-за диванной подушки огромный нож и занесла его над бароном.

При одном только виде сего режущего инструмента барон чуть было не лишился чувств. Ни разу в жизни не отваживался он даже взять в руку пистолет со взведенным курком — из опасения, как бы он не выстрелил самопроизвольно. Представьте же себе его душевное состояние в такую минуту! Господин Р*** съежился от ужаса в комок. Однако спрятаться было невозможно, и потому не оставалось ничего другого, как только вопить о помощи и молить о пощаде.

Как всякий благородный человек, он сам носил на боку большую шпагу, но перед ней он испытывал еще больший страх, чем перед кинжалом Юлии. Девушка, однако, хорошо понимала, что некоторые люди от испуга могут совершить удивительные подвиги, и это несколько смягчило ее горячность. Она сделала вид, что тронута его просьбами, слезами и обещаниями и примирилась со своим любезным, вновь обретенным братом.

Господин Р*** вскоре развеселился и забыл о неприятной сцене. Р*** легко поддавался очарованию, стоило с ним немного пошутить, и он чувствовал себя счастливейшим человеком в мире. Все подколы принимал он за искреннейшие комплименты и в любом общении находил нечто лестное для прирожденной чести своего имени.

Юлия к тому же была очень красива и еще весьма свежа, что же касается господина Р***, то было бы чудом, если бы он не имел в своей благородной крови некоторую неблагородную примесь. Он желал все больше, чтобы Юлия не была его сестрой. Это сомнение, это слабое подозрение придавало его обращению с красавицей такую теплоту, что вскоре она почти обернулась невоздержанностью.

Девушка превзошла сама себя в неизбывном остроумии. Было видно, что, побывав во многих руках, она превратилась в настоящую француженку. Ее неиссякаемая веселость, подлинной причиной которой, возможно, были подарки и обещания графа, расшевелила медлительного Р***, и они проболтали и прохохотали до позднего вечера. Юлия рассказала своему новоявленному брату тысячи семейных анекдотов, и он все больше убеждался, что она действительно приходится ему сестрой, которую ему должно любить и превозносить.

Изящно сервированный ужин, для чего пригодилась серебряная посуда графа, также немало способствовал прекрасному настроению. Изысканно приготовленные блюда, изобилие припасенных графом вин, которые искрились в хрустальных бокалах, дополняли впечатление, полученное господином Р*** о положении и богатстве своей сестры. Она не только не требовала у него денег, что повергло бы его в превеликое замешательство, но и предложила ему сама, в случае если он будет нуждаться, свой кошелек; он подумывал уже, что впоследствии, когда получше ее узнает, сможет воспользоваться ее предложением.

Ужин затянулся до двенадцати часов. Хоть и стояла светлая летняя ночь и на улице было полно прохожих, Юлия убедила брата, что было бы опасно возвращаться домой в столь поздний час сквозь все эти извилистые, пользующиеся дурной славой переулки, и потому он решил остаться на ночь у нее, в специально отведенной для него комнате. Даже его обостреннейшее чувство чести ничего не могло возразить против подобного предложения.

На том господин Р*** успокоился и снова принялся пить. Вино произвело ожидаемое действие. В два часа, когда на улице все стихло, он решил, что остаток ночи лучше провести растянувшись в кровати, нежели сидя на стуле. От усталости Р*** не мог шевельнуть ни одним членом, и когда он с усилием открывал один глаз, то другой закрывался поневоле. Короче, Юлия, которая искусала себе язык, чтобы не расхохотаться, сказала, что он нуждается в сне, и предложила ему проследовать за ней в приготовленную для него спальню.

И в самом деле отвела она его в отдаленный покой, окно которого выходило на боковую улицу, указала ему кровать, сама взбила подушку, ознакомила со всем, что могло ему потребоваться для удобства, обняла своего милого брата еще раз и, со сладостным поцелуем пожелав ему спокойной ночи, затворила за собой дверь.

Как только Р*** оказался один, он принялся непринужденно раздеваться. Поскольку ему пришлось это делать самому, без слуг, сие занятие показалось ему утомительным. В комнате было очень жарко. Господин Р*** отворил окно и, раздевшись до сорочки, приблизился к нему без чулок и прочего нижнего одеяния, чтобы насладиться ветерком, который приятно его овевал. Вокруг царила мертвая тишина, и ничто не препятствовало ему спокойно обдумать столь необычайную встречу. Он не солгал бы, сказав, что во всем этом кроется нечто невероятное, особенно не мог он понять, каким образом сестра разыскала его в Париже. Наконец Р*** почувствовал себя настолько сонным, что вынужден был лечь в постель. Придя к определенным заключениям, которые показались ему, как всегда, разумными, он затворил окно и направился к кровати.

По пути пришло ему в голову, что он должен еще уладить некое малое дело, к чему он перед сном имел привычку. Он вспомнил, что перед этим Юлия указала ему определенное место, открыл дверь потаенной комнаты, поднял край рубахи и хотел уже усесться, как вдруг с сиденьем и всеми досками со страшным грохотом провалился на улицу.

Поскольку никто не намеревался причинить ему какой-либо вред, в переулок нанесли всевозможный мусор, какой только можно было собрать второпях, и потому господин Р*** приземлился исключительно мягко. Но так как он, к несчастью, перекувырнулся в воздухе и воткнулся в груду мусора головой, он не имел возможности освободиться, одновременно соблюдая хорошие манеры. Наконец ему это удалось, он выпрямился и заметил себя в окружении таких запахов, что понял всю плачевность своего положения.

Поначалу господин Р*** принялся клясть свою несчастную судьбу, но, поскольку он еще не до конца понял истинную причину сего приключения, он поднялся со своим обычным спокойствием из кучи мусора, полагая, что, прежде чем ему отворят дверь, опасаться ему следует лишь возможности получить насморк.

Он принялся поспешно стучаться, но, казалось, в доме все вымерло, с первого до последнего этажа. Господин Р*** стал стучаться еще сильней — никакого ответа. Можно вообразить себе его отчаяние! Ночной ветер охлаждал своими ужасными порывами его икры, и не было ничего верней того, что он получит простуду, с которой должен будет пролежать по крайней мере восемь дней в постели.

Он принялся стучаться вновь, все настойчивей и бесстыдней; наконец отворилось окно и незнакомый ему женский голос прокричал:

— Что за дьявольский шум у двери? Чего вы хотите? Чего здесь ищете в столь неподходящий час?

— Откройте! — сказал господин фон Р***. — Иначе у меня от холода разболятся зубы. Откройте, говорю я вам.

— Но кто вы такой?

— Я господин Р***, благородный дворянин из Марки, и хочу к Юлии, моей родной сестре.

— Парень пьян, — услышал он другой голос, по которому узнал женщину, что привела его сюда. — Кто тут, к черту, хоть однажды слышал о благородных дворянах из Марки? Вылей ему что-нибудь на голову, Лотта.

Ничто не могло повергнуть шельмеца в больший ужас, как эта угроза; он отскочил на несколько шагов назад, на середину улицы, дабы не быть облитым, и принялся кричать, размахивая руками и топая ногами:

— Но ради Бога, крошки! Неужто вы меня не узнаете? Я в самом деле господин Р***

— Мы никогда не слыхали такого имени. Ступай прочь, дружище, и выспись; а когда наутро протрезвишься, приходи снова.

Шум и стук в дверь привлекли внимание прочих милосердных сестер, и вскоре во всех окнах показались головы в чепчиках. Поскольку дело касалось покоя и чести одной из них, они дружно заняли оборону, осыпая полуголого господина Р*** всевозможными ругательствами, бросая в него камнями и прочими предметами и угрожая, что спустятся к нему вниз, если он не успокоится и вновь нарушит их сон.

Господин Р*** осознал свое страннейшее положение. Оказаться ночью на улице без штанов и чулок, под холодным ветром — такое испытание явно не для каждого. Господин Р*** готов был уже из кожи вон вылезти, он собрал все свое мужество и стал вновь изо всех сил колотить в дверь.

Но в этот миг отворилось над ним маленькое оконце, из коего высунулась грубая смоляно-черная мужская голова с чудовищными усами и прорычала так грозно, что это заставило бы задрожать даже льва:

— Кто ты такой? Откуда ты? Чего тебе нужно?

Р*** так и застыл, неподвижно, оцепенело, но весьма выразительно глядя на ужаснейшую голову в колпаке над ним.

— Чего тебе тут нужно, пес? — повторил громила. — Сейчас, погоди вот, я к тебе спущусь.

С этими словами он захлопнул окно, делая вид, что собирается сойти вниз. Неизвестно, хотел ли он в самом деле исполнить свое намерение, поскольку господин Р*** положился на свои хоть и промерзшие, но, впрочем, довольно резвые ноги и помчался прочь, прежде чем противник смог достигнуть лестницы.

Когда господин Р*** оказался на следующей улице, он попался, к несчастью, стражникам, которые отвели его к полицейскому лейтенанту. Тому поведал он свою несчастливую историю, и через полдня в каждом уголке Парижа все знали и повторяли ее, вероятно с большими прибавлениями.

* * *

Зима миновала. Аделаида пресытилась и устала от забав и развлечений столицы. Она искренне тосковала по сельской жизни и, возможно, также по отеческим нивам. Мы четверо — отец Аделаиды, С—и, она и я — вновь обосновались в поместье тестя, и счастье мое сделалось для меня еще дороже.

Не то чтобы мы хотели похоронить себя в глуши, напротив, мы разработали приятнейший план всевозможных предприятий, служащих к нашему развлечению и пользе. Дон Бернардо, довереннейший друг Аделаиды, поддерживал с ней переписку касательно ее новых и еще находящихся в развитии идей; он обещал приехать к нам во второй половине лета, и мы решили отложить до той поры наши философские углубленные исследования и наслаждаться невинными радостями сельской жизни и сопутствующим ей свободным и нерушимым душевным согласием, думать поменьше о будущем, никогда о нем не говорить и поддерживать непринужденные и оживленные взаимоотношения с нашими соседями.

Среди них ближайший к нам был молодой человек по имени Г**, который жил в уединении с более чем достойной любви супругой. Он много путешествовал и многое испытал. Теперь он утешался тем, что в лоне своей семьи мог позабыть о неисполнившихся желаниях, и был счастлив оттого, что живет не думая о прочем мире, богат, хотя и в меру, и доволен, несмотря на отдаленность привычных увеселений. Его характеру была присуща ясная философия, очевидное непопечение обо всем, что происходило вне его, и именно это делало для нас общение с ним столь привлекательным и желанным.

Его супруга была очень знатна, и так как без нее он чувствовал бы себя чрезмерно несчастным, заключив брачный союз, они покинули навсегда свое отечество. Он оставил прежних друзей, но страждущее сердце, если оно не разбито, всегда умеет найти себе новых. Он успокаивал себя насчет своего неравного брака сознанием, что никому, кроме себя самого, не нанес вреда, был счастлив со своей благородной супругой, доволен и покоен.

Он владел небольшим поместьем, что давало ему независимость и возможность беспрепятственно заниматься литературным трудом[247]. Я тоже был не чужд сочинительства и с удовольствием отмечал, как фантазии из иного и лучшего мира оказывали ободряющее влияние на его умонастроение. Супруга его в заботливых и нежных руках своего мужа потеряла все сословные предрассудки и была ему благодарна за то, что он претерпел ради нее пересуды молвы и разлуку с друзьями — жертвы, которые ему пришлось принести ради нее. Она обладала умением приспособиться к любому положению и относилась к нам, как если бы знала нас всегда.

Благодаря Г** я более подробно ознакомился с литературой. В ее суждениях и ее твореньях приобретаешь познание человеческого сердца, так как слабости и чудачества пишущего присущи всему человеческому роду. Мы все видим и понимаем нашу схожесть, и поэтому существует больше совпадений, чем различий, которые поднимают одного-единственного надо всеми.

— Итак, вы обособлены здесь от всего мира, Г**, — сказал я ему, — слава вас не привлекает; но почему же тогда вы пишете и отчего пишете вы так много?

— Я не так уж обособлен от остального мира, как вам это видится, — ответил Г**. — У меня есть еще друзья, которые вспоминают обо мне с нежностью и прощают мне то, что лишь в их сердцах ищу я оправдания; они принимают участие в моих тихих домашних наслаждениях, радуются, если другие относятся ко мне с почтением и служат мне. Я знаком с С**, молодым благородным человеком, который с нежной добротой родственника сочетает строжайшие обязанности дружбы. Настроение моих читателей, правда, остается для меня неизвестным, но мои друзья судят с великодушием о моих удачах.

— Но повторю свой первый вопрос, милый Г**: почему вы пишете так много, вместо того чтобы тщательней оттачивать написанное, хотя это и потребовало бы больше времени?

— Я бы стал так делать, если бы посвятил себя другой области литературы — той, что связана с серьезными исследованиями. Но мой предмет составляют порождения безграничной испытанной фантазии, к которой речь льнет непринужденно. Первый набросок всегда наиболее удачен. Я наблюдаю все, что вокруг меня происходит, так много, как я только могу, но я наблюдаю еще точнее силу моего воображения, и в моем случае лучше избыточная неполнота, чем бесплодная скаредность.

Я нахожу сочинительство настолько неприятным, что воздерживаюсь делать заключения или выносить приговор.

— Неприятного не так уж и много, как вы, возможно, полагаете, маркиз; особенно в том положении, каковым является мое. Я мало воспринимаю похвалу или брань, но из того, что слышу, стараюсь извлечь для себя наибольшую пользу. Часто кажется мне, когда обо мне судят, что речь идет о ком-то другом, и я привык учиться на каждой своей ошибке. Я совершенно хладнокровно отношусь к тому, что происходит, как если бы для меня все было необходимо. Так постоянно учишься писать лучше, любезный маркиз, даже если завистники и враги оскорблены при сознании, что способствуют против воли нашему совершенствованию.

— Я удивляюсь вашему мужеству, дорогой Г**, которое может противостоять всеобщим слухам, служащим, как вы знаете, не к вашей пользе. У вас есть причины замкнуться в домашнем кругу, и все же открытость для общества могла бы оправдать в его глазах ваш характер.

— Знаете ли вы, чем я утешаю себя за это маленькое неудобство? Моим покоем, счастьем с любимой женщиной, независимостью и убеждением, что всякая точка зрения по-своему правдива и правда эта себя обязательно обнаружит, если даже ее из предусмотрительности какое-то время скрывали.

* * *

Мы жили в высшей мере счастливо. Чего мы могли еще желать? Барон С—и, Г**, я, обе наши супруги находили общество друг друга все более привлекательным, у нас не было никаких иных забот, как только жить в свое удовольствие, и мы сделали эту необходимость настолько сладостной, насколько только было возможно.

Замок В—л является замечательным местом для отдыха и обладает всеми преимуществами, придающими сельской жизни неповторимое очарование. Аделаида и супруга Г** были большими любительницами рыбной ловли, В—л и С—и — заядлые охотники, я любил полеводство, а Г** сочинял для нас тем временем истории, которые через свою мораль и свои образы полезно и занимательно представляли нам сцены из нашей жизни, полные верных наблюдений над нашими характерами. Сами мы ленились писать, но любили обсуждать его сочинения; порой возникали небольшие дружеские перепалки, он изменял написанное или спорил с нами, однако не переставал утверждать, что неизменно выигрывает благодаря нашим замечаниям, и особенно тем, которые делали дамы. Лишь женскому уху дано так тонко уловить беглость и изящность стиля.

В середине лета приехал к нам наконец дон Бернардо, и присутствие этого человека несколько изменило характер наших развлечений, к которым нас приучили радость вновь проснувшейся природы, свобода и горячность крови. Неохотно смирился я с тем, что вместо непринужденного обмена мыслями через общество дона Бернардо я обратился к более серьезным и глубоким размышлениям, и замечал, что другие чувствуют себя так же. Даже Аделаида с ее склонностью к унынию и глубокомыслию пребывала до этого самого времени весела и беззаботна, увлеченно участвовала во всех наших забавах и придавала нашим маленьким праздникам прелестную мечтательность. Но перемена была необходима; рано или поздно нам пришлось бы оставить сладостные мечтания, но тогда разочарование наше стало бы еще более болезненным. Не так уж и плохо, что дон Бернардо нас несколько встряхнул и возвратил душам былую сосредоточенность.

Его дух был исполнен тем временем большой решимости осуществить свои намерения, однако его неизменная серьезность, которой он был обязан своими достижениями, должна была смягчиться в постоянном общении с себе подобными. Он принял в наших развлечениях самое теплое участие, однако то и дело находил возможность вытеснить их из наших душ.

Можно себе представить, как часто Союз становился предметом наших разговоров. Г** знал о нем мало, казалось, сей предмет не пробуждал в нем никаких чувств, но при том, что он понимал возвышенность Союза, спокойное, гордое равнодушие дона Бернардо уязвляло его более, чем самая решительная враждебность. Долгое время открытый спор не возникал. Вначале, по крайней мере, было неизвестно, на чьей стороне окажется победа. Наконец мы почувствовали, что дон Бернардо одержал верх, так как верил в правоту своего дела, был хладнокровен и не столь рассеян, как Г**, для которого основами всегда оставались его собственное счастье и покой.

— К чему все это, — спрашивал он, — к чему жертвовать испытанными радостями ради счастья, которое еще весьма отдаленно и, возможно, для нас никогда недостижимо?

— Так полагаете вы, — отвечал дон Бернардо, — оттого что вы привыкли находиться в узком семейном кругу, то и мыслите так, а не иначе. Думается, в этих словах выражена вся ваша система.

— Вы считаете, что необходимо привыкнуть к домашнему кругу, чтобы так мыслить, поскольку сам образ жизни настраивает на особый лад? Но клянусь вам, дон Бернардо, я всегда был склонен рассматривать всю мою жизнь как плавание меж рифов, которое наконец должно привести в тихую гавань; однако во время сего плавания я совершенно не испытывал того возвышенного состояния души, которое, не отрицаю, присуще вам. Отсюда я заключаю: если вы признаете во мне некую способность и чувствительность, вы должны также признать: даже при сходных данных возникают совершенно различные настроения и побуждения.

— Следовательно, ваше дело — украшать единственную комнату в большом здании, а я пекусь о перестройке здания в целом.

— Совершенно верно. Но я не утверждаю, что я не выйду из своей комнаты после того, как приведу ее в порядок.

— Здесь можно видеть разницу между нами. Вы имеете талант к единственному, а я — ко всеобщему. Но речь идет о том, какое устремление для человечества важнее и какое из внутренних побуждений по большей части приводит к деятельности.

Принимая во внимание последнее — несомненно тяготение ко всеобщему. Но принимая во внимание первое — точно так же несомненно тяготение к единичному. Человек родился для великой цели и, чувствуя в себе непомерную силу ставить ограничения над людьми, стремится к этому; однако такой человек не способен понять, что, если каждый по своим возможностям займет отведенное ему место, это образует гармоническое целое.

— Совершенно верно, сейчас, сами того не желая, вы доказали основательность моей системы, и даже лучше, чем смог бы я сам. Если бы каждый занял правильно свое место, мир сделался бы совершенен. Но как каждый может распознать, какое место должен занять он? Тут заключена вся трудность, и для решения этой задачи существуем мы.

— И по какому праву?

— На основании большего права, чем то, какое глубокомысленный моралист предписывает человечеству. Это право того — я прибегну к новому сравнению, — кто, стоя на возвышенности, обозревает в целом передвижение войск внизу. Вот то право, на которое мы претендуем! Разве не является первой заповедью нашего Общества, что титулы, ордена и слава — лишь игрушка для глупцов и что первый наш шаг к совершенству — незаметно и неслышно, с легкостью прийти к удовлетворению потребностей? И на что обращаем мы эту нами самими избранную независимость, как не на изучение человека, которого мы, даже против его воли, намереваемся привести к счастью?[248] Приобретенный через долгую непрерывную деятельность опыт, круг влияния, через который можно изменить каждый момент человеческой жизни, распространенная по всему миру благородная семья, на которую можно опереться, определенное и, по крайней мере при дружных усилиях с нашей стороны, не зависящее от превратностей судьбы будущее — все это должно пробудить к деятельности даже самый медлительный дух. Прибавьте к тому таланты, которые человек в себе чувствует, силу, которую человек опробует, предприятия, которые человеку удаются. И признайте наконец, дорогой Г**, сколь велика разница — строить себе дом на взгорье, под облаками, или в узкой долине, где каждый обломок скалы являет собой опасность.

* * *

С наступлением осени дон Бернардо предложил нам вновь возвратиться в Испанию. С—и принимал в наших сходках живейшее участие до тех пор, пока можно было ограничиваться какой-то одной ролью. Теперь же он нашел тысячу предлогов, чтобы остаться со старым бароном В—л. Также граф фон С**, которого ради приличия пригласили отправиться с нами в Испанию, ответил (и ответ его мы с Аделаидой знали заранее), что примирился с Каролиной и не может оставить ее одну. Итак, в путь отправились дон Бернардо, Аделаида и я.

Мы прибыли в Алькантару, остановились у моей матери, лучшей и нежнейшей женщины в целом свете. О смерти ее брата написал я ей заранее, и наши слезы смешались при воспоминании о нем. Ее грудь была полна чувств ко мне, которых я едва ли заслужил. Ах! Как же сладостно — любить мать и быть ею любимым!

Аделаида вскоре сделалась избранницей ее души. Моей жене удавалось овладевать сердцами. Ее тихая серьезность, ее меланхоличная чувствительность, открытая для любого несчастья и тем скорее стремящаяся утешить и помочь, ее привязанность ко всему, что касалось меня и принадлежало мне, делали ее с каждым днем для меня дороже. Я делился с ней всеми своими мыслями и, несомненно, покинул бы Союз с его великими планами, если бы Аделаида была в том со мной согласна. Но дон Бернардо успокаивал нас своими пояснениями и, казалось, был прав. Он работал в тиши, и нельзя было даже заподозрить, что он работает.

С какой радостью знакомил я теперь мою дорогую жену со сценой, где разворачивались мои минувшие радости и горести! Но за мое короткое отсутствие время безжалостно разрушило декорации. Со смертью дона Антонио, друга моей юности, замок пришел в запустение. Он обветшал, и развалившиеся стены открыли мне тайные ходы, которые наверняка использовал Альфонсо. Здание, властвовавшее над моими обстоятельствами, явило мне наглядно свой костяк, но теперь, когда все покровы были сброшены, прошлое утратило свои красивые, обманчивые очертания. Замок дона Педро с его исчезновением превратился в руины, и нигде не находил я памятников былого счастья. Ни следа моих слез, ни одной беседки, где я столь сладостно предавался размышлениям и где мысли мои были либо стеснены, либо ясны; даже ручей, куда я бросал лепестки, пересох.

Все как будто подготавливало меня к грядущим событиям. Я погрузился в свою прежнюю меланхолию, Аделаида была склонна к меланхолии еще более, чем я, и ее раздумья объединялись с моими; но сколько бы мы ни мечтали, то всё были мечты, которые открывают духу возвышеннейшие надежды.

Дон Бернардо посещал нас, и вскоре наши разговоры свелись к одному-единственному предмету. Все вокруг словно наполнилось неведомым светом, но и сами себе мы казались неведомы.

Дон Бернардо на некоторое время исчез и потом вдруг явился к нам однажды утром сразу после своей поездки, в более веселом, чем обычно, настроении.

— Завтра вечером, Карлос! — сообщил он приветливо. — Завтра вечером, Аделаида!

Так как мы поручили ему все уладить, нам сразу стало понятно, о чем идет речь. Силы покинули мою нежную супругу; подхватив ее, я заметил, как трепещет ее тело. Нежная краска залила ее взволнованное лицо; в полуприкрытых глазах мерцала радость при виде новой занимающейся зари.

Вечером следующего дня мы отправились в путь верхом. Старый одичавший лес встретил нас вновь своими ужасами. Я указал своей супруге на хижину Якоба. Все прошедшие события живо предстали передо мной, но в них уже не было ничего, что порождало бы во мне страх.

Дон Бернардо вел нас более удобным путем, чем тот, по которому шли мы со стариком. Алое солнце погружалось в разбросанные повсюду кустарники, оставляя после себя мягкий сумрак, который, смешиваясь с удлиняющимися тенями меж серых обломков скал, замшелыми каменными дубами, колоннадами елей и сосен, развалинами старых зданий и запущенными парками, придавал всем предметам и нам вместе с ними некое возвышенное величие. Чем менее отчетливым виделось нам мирозданье, чем более пустым и отдаленным становилось пространство, тем быстрее возрастала наша душа, чтобы вместить самое себя.

Аделаида была наделена мужественным духом; однако при этом она не теряла женственности и оттого не могла хладнокровно идти навстречу событию, о котором еще недавно она не могла думать без трепета. Хотя мы и подбадривали ее, но сердце ее билось все чаще, и она то краснела, то бледнела по нескольку раз за минуту, не могла прямо сидеть на лошади, и было заметно, как поводья дрожат в ее руках.

Наступила ночь, мы спешились. Лошадей пришлось привязать к деревьям. Я взял свою жену под руку, и мы последовали за доном Бернардо, который, после недолгих поисков, нашел узкую тропку. Вокруг стояла тишина, ветер веял почти неслышно, и едва слышно было наше затаенное дыхание и глухой стук сердец. Только вдали раздавался тихий рокот, похожий на сдержанную речь, и в кустах тут и там вспыхивали огни. Все напомнило мне о моем первом смятении в этих ужасающих окрестностях.

Сцена переменилась, и мысли мои возвратились незаметно к истории графа фон С**. Я узнал кусты, которые он мне столь живо описал; лесной ручей тек по старому каменистому ложу, возбужденная, разыгравшаяся фантазия заставляла меня в каждом светлом пятне видеть лающую левретку. Наконец достигли мы небезызвестной лужайки, пересекли ее и вошли в темную беседку.

Аделаида чувствовала, как сильно бьется мое сердце под ее рукой.

— Что с тобой, милый Карлос? — ласково спросила она.

Я успокоил ее, но воспоминания о Франциске мучили меня, и — ах! — пламенный поцелуй, которым она наградила графа, горел на моих устах.

Внезапно всполохи пламени осветили беседку. Мы увидели, что стоим перед входом в аллею. Там толпилось множество людей, одетых с небывалой роскошью. Глухой, величественный напев слившихся воедино голосов нарушил жуткую тишину, тьма внезапно ожила. Это было празднество Элевсинских мистерий[249].

Шествие жрецов и жриц медленно потянулось из теснящейся толпы. Они были облачены в длинные белые одеяния, волосы, украшенные венками, спадали волнами безыскусных локонов. Я узнал большинство знакомых мне апостольских лиц, которым я дивился при моем первом приеме. Все приветствовали меня весело небесными улыбками, небесным смехом, проходя мимо с факелами. То были мои братья, которые с восторгом праздновали мое возвращение.

Меж жрецами, несшими таинственно прикрытые корзины, сразу же заметил я Розалию. Она взглянула на меня, зардевшись нежным румянцем, и слезы залили ее лицо. Примирительно взглянула она на мою супругу. Аделаида понимающе сжала мне руку и шепнула тихо:

— Это она?

Наконец к шествию присоединился дон Бернардо. Мы доверительно последовали за ним; вдали показался замок. Я все узнавал на своих прежних местах. Мы прошли по длинному коридору и, пока я подбадривал трепещущую Аделаиду, вступили в залитый светом зеркальный зал.

Вновь были заняты места на стоящих на возвышении стульях. Почтенный старец обнял меня, и все мои братья обняли и расцеловали меня за ним вослед. Дон Бернардо и моя супруга принесли клятву. Смешались слезы и кровь. Никогда и никому не доводилось слышать бессмертные слова, подобные тем, что говорились здесь! Мы потупили глаза свои в землю, и едва вновь подняли взор, как покровы спали. Мы увидели вещи непостижимые и несказанные; музыка доносилась до нас из иного мира, небесные лица проплывали мимо нас, все чаяния сбылись, и самые смелые надежды заставили действительность умолкнуть.

Второй отрывок

Вновь я должен взяться за перо, которое, завершив последний отрывок мемуаров, отложил уже было навсегда. Казалось, все закончилось тогда столь счастливо. Я, обладатель самой верной и прелестной из жен, множества примечательных, единодушных, преданных друзей, находился у чистого источника возвышенных идей, у цели всех моих желаний. Ничто, мнилось мне, не изменит вновь мою судьбу, человеческое счастье будто бы в первый раз пустило прочные, недвижные корни. Но как раз когда я вознамерился наслаждаться своим счастьем, предательское время уготовило в тишине новые испытания.

Есть люди, чья жизнь никогда не пребывает долго в покое. Если приходят иногда часы наслаждения или довольства в помощь истощенным силам, то лишь затем, чтобы подкрепить их для противостояния новым ударам. Некая невидимая рука не слишком щедро рассыпает повсюду цветы и предоставляет случаю их распределять.

Мои обстоятельства были именно таковы. Часто казалось, что власть судьбы истощилась, но всегда возникало опять нечто новое и неожиданное. Нередко я полагал, что уже лишился всего имущества; но вскоре следовал случай, который хотя и не возвращал мне его, однако позволял найти новые средства, которые еще не были использованы. Бывает, что и несчастье приносит пользу. Оно учит познавать себя, и тот, кто обучен в тяжелой болезни, даже в солнечном сиянии уже не слишком полагается на свое здоровье; все изменчиво, но имеет свою пользу, так уж заведено. Назвать человеческую жизнь романом значило бы сказать о ней недостаточно; скорее можно назвать ее волшебной сказкой или сном в летнюю ночь[250].

* * *

Всю ночь провели мы за различными церемониями, гармония которых была призвана выразить глубину вещей[251], способную запечатлеться в растроганном сердце. Мы рассматривали себя как единую семью, и вся вселенная вмещалась в нас. Неудивительно, что, посвященные в планы и таинственнейшие связи Общества, полностью обозревая его боковые ветви и весь объем влияния, наконец, его искусство руководить и поддерживать себя, мы были опьянены наслаждением; великая радость и счастье способны заглушить все прежние переживания.

Не знаю, как к этому пришло, но среди присутствовавших я был единственный, кто участвовал во всеобщем празднестве с наибольшей холодностью и осмотрительностью. Первое изумление перед таинственной роскошью улетучилось через несколько минут, чувства мои вновь стали трезвей, и я с удивлением обнаружил, что некоторым вещам недостает их собственного значения. Я не вполне понимал, как могло случиться, что все прочие сразу же исключили меня из своего круга; мое воображение утратило прежнюю силу, и я принялся внимательно наблюдать, не найдется ли тот, кто разделяет мое мнение, однако всем я был чужд. Я не умею долго притворяться, и мою растерянность заметили, отчего она только возросла.

В шуме и дружеской сутолоке впервые закралась в мое сердце слабая ревность. Аделаида была сама не своя, переполненная новыми ощущениями, она доверчиво смешалась с теснящейся толпой, порывистое и горячее усердие отличало ее от прочих женщин. Я заметил, что на меня она обращает внимание менее, чем на остальных мужчин; и особенно странным казалось, что она с какой-то незнакомой мне, чуждой повадкой искала взглядов и прикосновений руки дона Бернардо. Мне тут же вспомнились все ее прежние знаки внимания по отношению к нему, доказательства доверительности и дружбы, каковых я тогда либо не замечал, либо не придавал им значения. Мне уже не раз приходилось прерывать ее восхваления, касаемые ума дона Бернардо, который мне никогда более, чем теперь, не казался столь незначительным и слабым. Если прежде я не хотел верить, что между ними существует некое взаимное притяжение, то теперь скрытые подступы и таинственные поползновения дона Бернардо стали мне в высшей степени подозрительны.

Полное замешательство в мыслях, наступившее тем стремительней, чем с большим опозданием оно пришло, сделало меня невосприимчивым к всеобщей радости, придало моей наблюдательности осторожность и превратило возвышенное празднество в жалкую оперетту. Особенно поразило меня неожиданно спокойное, достойное и трогательное поведение Розалии. Она не имела уже той пряной праздничности в своем характере, которой она мне одним счастливым утром приправила свою нежность и которая уготовала потом ужасающую катастрофу для Франциски. Со временем, казалось, она научилась любить и быть терпеливой и покорной, подобно святой. Порой она останавливала на мне взгляд, полный искренней, сердечной боли, однако было не ясно, сожалеет она обо мне или о себе самой.

Ах, я еще слишком хорошо помнил то прекрасное время, тот день, который благодаря Розалии пролетел как один час, ее сладостные прелести, мое опьяняющее наслаждение. Невольно душа моя погрузилась в воспоминания. Возможно даже, что в своих воспоминаниях я наслаждался ее ласками более, нежели в реальности. Я превратился вновь в счастливое дитя. Я почувствовал, что лицо мое похолодело, вся кровь устремилась к сердцу, и слезы выступили у меня на глазах. Оглядевшись, я заметил удивленные взгляды присутствующих, направленные на меня. Прекрасное лицо Розалии все больше и больше заливалось краской. От избытка чувств силы покинули меня, и я, шатаясь, сел на скамью. Меня сбрызнули водой, и я пришел в себя. Все хлопотали озабоченно вокруг меня. Розалия инстинктивно склонилась ко мне. Я искал взглядом свою супругу. Она стояла подле дона Бернардо, вернее сказать, опершись на его руку, — оба были углублены в разговор. Поначалу Аделаида не заметила, что мне стало дурно; но когда наконец обратила на меня внимание, то смерила столь холодным взглядом, что повергла меня в изумление. Подобное пренебрежение было непростительно, во мне пробудилась гордость, и я положил себе заставить ее раскаяться. После краткого раздумья я полностью овладел собой, — теперь я знал, что происходит. «Вот оно, влияние Общества», — подумал я. И это та самая Аделаида, которая лелеяла мой образ в своем сердце еще прежде, чем со мной познакомилась? Кто бы ее сегодня узнал?

Церемонии закончились с гораздо меньшей торжественностью и пышностью, чем начались. Я нарушил их прекрасное развитие, и так как, кроме Розалии, которая не спускала с меня глаз, никто не догадался о действительной причине моего недомогания, все находились в величайшем беспокойстве, опасаясь дурных последствий. Но более всего меня возмущала полная беспечность Аделаиды; возможно, она намеренно притворялась, будто ничего не замечает, и продолжала шептаться с доном Бернардо как ни в чем не бывало, выказывая нарочитое пренебрежение к моей ревности как необоснованной и даже приготовляя мне по этому поводу головомойку по прибытии домой.

Бедная женщина! Плохо же она меня знала. Скорее можно укротить разъяренную львицу, чем меня в гневе. Было похоже, что дон Бернардо, который изучил меня несколько лучше, что-то заподозрил. Определенно они были в каком-то сговоре. Он как будто старался в чем-то разубедить Аделаиду, но ее хорошенькая головка продолжала упрямствовать.

Мы попрощались, вновь пройдя сквозь заросли, сели на лошадей и молча отправились домой, не проронив ни слова. Я чувствовал, что утренний воздух делает меня еще трезвей, словно я после долгой тьмы вновь вижу рассвет. Неописуемо мучительные раздумья теснили мое сердце. Образ графа фон С** неотступно преследовал меня. Как долго связывала нас нежнейшая дружба! Уже давно я не был способен ни на какую другую привязанность. Честно ли было пытаться нас разлучить таким способом? «Ах, любовь — ничто по сравнению с доверительным взаимопониманием двух настоящих друзей», — думал я про себя. Годы протекали для нас незаметно, пока мы были вместе. Ни одна мрачная минута, кроме тех, когда вторгалось нечестивое Общество, не замутнила нашу ясную жизнь. Мы были словно два дружных побега, которые теснейшим образом обвили друг друга. Господь да благословит моего славного графа и возместит ему его несказанную ко мне любовь, на которую я ответил неблагодарностью!

Чувства переполнили меня и искали выхода. Я принялся всхлипывать, нарушив тишину, доселе сопутствовавшую моей поездке. Я заметил, что дон Бернардо сделал знак Аделаиде, она придержала несколько свою лошадь и склонилась ко мне. Однако, не найдя сразу слов, она какое-то время молчала в замешательстве.

— Что значит эта перемена в вашем настроении, дон Карлос? — спросила она наконец с некоторой строгостью.

— Я не вижу никакой перемены, мадам, — ответил я холодным и резким тоном, который не был, как у нее, искусственным, но шел искренне из глубины сердца. Казалось, эта женщина мне совершенно чужда, словно я никогда ранее ее не знал. Мое решение было принято, и о прочем я не заботился.

Моя холодность подействовала на Аделаиду. Впервые слышала она столь строгий тон из моих уст. Она была поражена и пыталась прочитать подсказку в едва заметных жестах дона Бернардо. Однако этот добрый человек ничего не мог ей посоветовать, и потому, как всякий, у кого совесть нечиста, она попыталась прикрыть покинувшее ее мужество дерзостью.

— Что это за ответ, дон Карлос? Никогда не слышала я ничего подобного из ваших уст. Что с вами? Что случилось?

— Как я уже имел честь вам ответить: ничего, мадам.

Она смягчилась, вероятно почувствовав мое подавленное настроение, и решила попробовать добром, прежде чем вновь прибегнуть к жестокости.

— Чего недостает моему милому супругу? Неужто он не хочет меня больше знать? — вопрошала она с притворной дрожью в голосе, протянув ко мне руку.

Но отныне она и в самом деле стала для меня ничем. Когда власть ее волшебства прошла, сердце мое почувствовало тяжкое разочарование. Я взирал на сию маленькую комедию как холодный наблюдатель. С величайшей вежливостью взял я простертую ко мне руку и, пожав ее искренне, как доброму старому знакомому, отпустил, хотя она хотела удержать меня за палец.

Моя учтивая холодность, чуждая какой-либо горечи, оскорбила ее сверх меры. Возмутившись, Аделаида пришпорила лошадь, но затем вновь удержала ее. Благородное животное споткнулось, всадница покачнулась, выронила поводья, и едва я успел подскочить, как она упала мне на руки.

Лошадь поскакала вперед, дон Бернардо, пытаясь нагнать ее, вскоре скрылся из виду, а я занялся своей супругой, которой сделалось дурно. Я протянул ей ароматную воду, после того как она вновь пришла в себя, усадил ее на свою лошадь и, взяв узду, пошел впереди.

— Простите меня, мадам, — сказал я, — что я перенимаю уздечку, но вы ездите теперь не так хорошо, как прежде.

Это замечание, глубоко вонзившееся ей в сердце, осталось без ответа. Однако я видел, как грудь ее стеснилась в приступе гнева, и лишь с трудом она перевела дыхание. Я не проронил ни слова на всем пути к замку, идя подле лошади, и даже когда краем глаза по движению ее шляпы замечал, что она внимательно на меня смотрит, не оборачивался к ней. Мы дошли до дома, я помог Аделаиде сойти с лошади и повел по лестнице. Когда мы были у ее комнаты, я открыл дверь, выпустил ее руку, поклонился и сказал:

— Хотя уже наступило утро, вероятно, вы желаете спать, — и, не дожидаясь ответа, оставил ее.

Она затворила тихо дверь прихожей, но дверь своей комнаты захлопнула с силой. Я пошел в сад, чтобы остыть. Вскоре услышал я, как дон Бернардо прибыл с пойманной лошадью. Он спросил настойчиво о маркизе, но она попросила с извинениями ему передать, что не может принять его. Он ушел, не повидавшись со мной.

Я не знал, как мне следовало теперь держаться с Аделаидой. Честь супруга, которую пристрастный и насмешливый свет делает зависимым от поведения женщины, — вопрос весьма щепетильный. Поскольку для серьезных подозрений у меня не было достаточно оснований, я почел за лучшее сообщить мое мнение маркизе намеком и как бы невзначай. Я положил пока оставаться спокойным, обходиться с Аделаидой как и прежде, но не допускать ее былой доверительности с доном Бернардо, однако наблюдать за их отношениями издали, ибо моя ревность не должна была преступать границы приличий. План в целом был весьма разумен, но я, к сожалению, недооценил слишком запальчивый характер Аделаиды, которая не выносила неопределенных и двусмысленных положений и стремилась к решительным объяснениям. Я же стремился избежать таковых, полагая, что в противном случае могу потерять равновесие.

Аделаида в свою очередь жаждала объясниться, и с такой горячностью, как если бы от этого зависело все счастье ее жизни. Я был убежден, что бедная женщина еще не вполне разобралась в собственных чувствах и, не видя в своих поступках ничего дурного, утверждает внутренне свою невиновность и сетует на мою несправедливость. Поначалу я заподозрил, что она заметила, как Розалия порой взглядывает на меня, и, желая мне отомстить, была занята более чем обычно доном Бернардо. Однако отказ маркизы принять его — не говорил ли он о том, что она с нарочитостью хотела подчеркнуть? И дон Бернардо не столь уж для нее важен, чтобы прервать ради него свою меланхолию?

В обычное время я пришел в обеденную залу.

Маркиза заставила себя долго ждать, и я, после того как дважды посылал за ней, а она так и не явилась, приказал, чтобы подавали, и в добром настроении и с хорошим аппетитом сел за стол.

Я не узнавал самого себя, столь много я переменился. Год назад при сходных обстоятельствах я пребывал бы в смятении и не мог бы проглотить ни куска. Но сегодня я был голоден как никогда. Не помышляя более об Аделаиде и вспоминая ночные приключения, да и Братство в целом как дурной сон, я всей душой пребывал с графом фон С**, которого в мыслях своих представлял со мною за одним столом и которому за милой дружеской болтовней доверительно предлагал стоявшие перед нами блюда.

Первая перемена была унесена, когда явился камердинер от маркизы и передал ее извинения за то, что она не вышла к столу. Я ответил, что прикажу повару накрыть обед в ее комнате. К счастью, я не успел этого сделать, потому что в залу вошла маркиза. Я не знал, пожалела ли она о своем посольстве либо последовала за слугой, чтобы слышать мой ответ. Я ответил на ее молчаливый поклон не вставая и вновь прилежно принялся за еду. Она отодвинула свой стул, села и расстелила салфетку.

Возможно, она ждала, что я ей что-нибудь предложу или посоветую. Но я был слишком занят самим собой, чтобы мне пришло что-либо подобное в голову. Я даже не утруждал себя тем, чтобы время от времени посматривать на нее. Аделаида сидела уставившись в тарелку и выглядела бледной и изнуренной. Ее от природы вьющиеся волосы ниспадали в беспорядке по обеим сторонам. Я заметил про себя, что такой она кажется еще прекрасней, нежели убранная к балу. С радостью в сердце подумал я вновь о своем графе, о нашем взаимном доверии, о наших совместных приключениях, о продолжительности нашей дружбы и о ничтожных людях, которые ей помешали.

После продолжительного времени, в течение которого, казалось, Аделаида не смела дышать, она нарушила молчание.

— Сегодня у вас отменный аппетит, дон Карлос, — заметила она.

— Вполне естественно, мадам.

После того как я сделал знак слугам удалиться, я продолжил разговор:

— Да будет вам известно, я не спал всю ночь и рано утром вышел в сад, чтобы на свежем воздухе прогнать усталость. Прогулка приносит бодрое, здоровое настроение. — Я проговорил все это довольно быстро. — Но не хотите ли вы отведать того или иного блюда? Я вижу, вы не особенно голодны. Ах, Боже, вы так бледны. Не нанесла ли прошедшая ночь вреда вашему здоровью?

— Похоже, что очень, дон Карлос.

— Что ж, весьма возможно. Но так уж устроен мир. Всякое наслаждение заключает в себе горечь.

Подобно роще миртов темных,

Увядший цвет вознесся ввысь.

И в наших дней букетах скромных

Веселье с горестью сплелись.

Это Габриэла фон Баумберг[252]. Помните ли вы еще ее? Сладостный ангел любви.

Маркиза не ответила мне ни единым словом, настолько обескуражили ее мое бодрое настроение и мой острый язык.

— Короче, поразительные, совершенно неожиданные перемены происходят в этой жизни. В прошлую ночь ни одна человеческая душа не была более внимательна, бодра, словоохотлива и довольна миром и собой, чем маркиза фон Г**, которая сидит теперь предо мной молчалива, задумчива, бледна, утратив к тому же всякий аппетит. Кто бы теперь заметил, что вы француженка, любезная госпожа?

Она взяла салфетку, возможно, для того, чтобы незаметно смахнуть слезу. Когда она опустила руку, лицо ее пылало и глаза сверкали. Я сделал вид, что изумлен.

— О Боже! — вскричал я. — Да у вас настоящий жар, мадам! Не прикажете ли подать стакан воды?

Я отодвинул стул и вскочил.

— Не беспокойтесь, маркиз, — ответила она тихо. Однако, не в силах долее сдерживаться, добавила, дрожа от ярости: — Ах, поверьте, от вас ожидаю я услуг в последнюю очередь.

— Тогда я позову слугу.

Я позвонил.

— На моем бюро справа стоит флакон с красным порошком. Живо принеси мне его сюда.

— В этом нет никакой необходимости, как я вам сказала. — Знаком она велела слуге удалиться. — Во флаконе, вероятно, яд, маркиз? — спросила она с уничтожающей язвительностью.

Я вскипел и хотел ей возразить, но опомнился и продолжал придерживаться моей роли.

— Нет, это остаток того порошка, который вы купили для меня в Париже. Кто бы мог подумать, что вы сами будете в нем нуждаться! Яд? — продолжил я после некоторой паузы. — Был ли то яд? Неглупый человек мог бы из вашего вопроса сделать множество выводов. Например: что взгляды ваши совершенно переменились и вы насквозь заражены духом некоего Общества.

— Так вот почему вы потеряли расположение духа? — предположила обманутая неожиданным поворотом беседы маркиза, с видимым облегчением переводя дух. — Только поэтому? И кто же первым познакомил меня с духом этого Общества?

— Очевидно, вы имеете в виду меня? Взгляните на окно. Там нацарапано священное имя — Эльмира. Это всего лишь хрупкое стекло, но оно выдержало напор ветров и непогоды. А мое сердце подобно мраморной плите, надписи на которой никакое время не способно уничтожить.

Она поняла меня и содрогнулась неизвестно отчего. Возможно, она завидовала Эльмире или боялась ее судьбы. Первая страсть сердца всегда сильнейшая, и ей также могло причинить боль, что я все еще помню Эльмиру.

— Вы правы, — сказала она. — Почти невозможно стереть первые, и самые сильные, впечатления.

Мне показалось, что она желает незаметно увести меня от моего основного вопроса.

— Эти слова были сказаны не для вас, милостивая госпожа, — перебил я ее. — Они были сказаны в связи с тем Обществом, которому вы теперь, как кажется, столь всецело принадлежите. Вы обвиняете меня в том, что я вас в него ввел. Ничто не является более неверным. Никто, еще прежде нашего супружества, не был сыт им по горло более, чем я. Вы вырвали меня из рук моего любезного друга, потому что он не подходил к вашим планам, вы свели меня с другим лицом, которое я не люблю, только потому, что достигаете чрез это ваших целей.

— Вы говорите обо мне, маркиз?

— Ни о ком в отдельности. Мои замечания весьма общи. Но я родился свободным[253], мадам, и для меня невыносимо подчиняться какому-либо господину, которого я для себя не выбирал.

— Кто вынуждает вас к этому?

— Вы и в самом деле не понимаете? Поначалу мои несчастные обстоятельства, из которых я, после того как у меня все было отнято, еще довольно счастливо сумел выпутаться. А теперь вы, мадам.

— Почему я, маркиз? — спросила она с большей радостью, чем ей того, возможно, хотелось. Но я не заметил смысла ее вопроса. Я увидел только, что она пытается увести меня в сторону. Но я был коварней, чем она предполагала.

— Разумеется, вы! — ответил я, представляясь несколько взволнованным. — Припомните ваши новые открытия, таинственные разговоры при закрытых дверях с вашим другом, доном Бернардо, горячие споры со мной, которые были результатом тех великих идей. Вот что случается, когда замужняя женщина занята переделыванием мира. От этого происходят тысячи опасных знакомств, и добрый Г** во время наших бесед казался мне очень часто правым, полагая истинное счастье в домашних наслаждениях[254], в нежной, сосредоточенной любви чтущей свой долг жены и в пренебрежении ко всем остальным благам, которые не приводят к преумножению вышеназванных.

Аделаида залилась слезами во время этой маленькой проповеди, к которой она меня столь смело побудила сама. Ее горестные всхлипывания производили на меня мало впечатления. Сердце мое было ожесточено, и я продолжал себя чувствовать сильным и непреклонным пред лицом невинности и свободного прямодушия, которые она столь искусно разыгрывала.

— Но, — продолжал я с некоторой горечью, — как я уже сказал, это самые общие замечания, которые не имеют к вам особенного отношения.

— Вот результат моей нежной любви к вам, дон Карлос, — отвечала Аделаида, вытирая слезы. — Такого дурного обращения заслуживает та, кто открыто обнаруживает свои сердечные чувства перед вами, мужчинами.

Сия беспомощная попытка вывернуться чрезвычайно рассердила меня.

— Так называете вы небольшие советы, — вспылил я несколько, — которые я, мадам, преподнес вам как добрый друг? Дурное обращение? Я полагаю, маркизе фон Г** ни от кого на свете, и более всего от собственного супруга, не грозит возможность подвергнуться дурному обращению. Вы прибегли к слишком сильному выражению. Но простите мне мою непосредственность, милостивая госпожа. Никто не может судить о причинах вашего поведения лучше, чем вы сами. Я всегда как на нечто само собой разумеющееся надеялся на ваше понимание, и вы наверняка осознаете, что ваша собственная честь зависит от того, как вы блюдете мою.

— И вы находите мое поведение настолько предосудительным лишь оттого, что не можете понять его причин? Уж не ревнуете ли вы меня к дону Бернардо, в самом деле?

Последнюю фразу она сопроводила смехом, который сделал ее в моих глазах совершенно отвратительной. Я отвечал ей весьма серьезно:

— Мадам, я узнаю здесь обычаи вашей нации. Но знайте: по характеру своему я являюсь чистейшим британцем. Были бы вы всего лишь моей содержанкой, я не требовал бы от вас ничего более, как только не подвергать опасности мое здоровье. Но поскольку вы почтены рангом моей супруги, я не желаю, чтобы вы кому-либо иному, кроме меня, открывали слабости своего сердца.

Она вздернула обиженно верхнюю губу. В другое время я нашел бы это весьма милым, но теперь понимал, что она хотела мне показать, насколько я задел ее гордость. Миновало время, когда красота производила на меня впечатление, мешая осуществлению какого-либо плана. Возможно, Аделаида была также удивлена, открыв эту новую сторону в моем характере. Она погрузилась в глубокую задумчивость. Не дожидаясь, пока подадут десерт, я поклонился ей учтиво и вышел вон.

* * *

Я надеялся, что этого окажется довольно. Не может быть, думал я, чтобы Аделаида за столь короткое время успела вполне развратиться. Умная женщина едва ли отваживается на нечто большее, когда понимает, что за ней внимательно наблюдают, по крайней мере если речь не идет о пламенной страсти. Но мне казалось маловероятным, что подобная страсть пустила в сердце маркизы столь глубокие корни. Возможно, слишком большая любовь с моей стороны сделала ее равнодушной ко мне, а дон Бернардо хитростью и лестью сумел ввести ее в заблуждение. Данные ей советы, по моему мнению, должны были ей помочь снова встать на путь истинный и вновь установить меж нами согласие, не прибегая к надзору.

Но я полностью обманулся, и не прошло даже и получаса, как я имел возможность обнаружить, насколько заблуждаюсь. Я стоял еще на лестнице, собираясь направиться к себе в комнату, когда услышал, как маркиза рывком открыла дверь залы и громко сказала слуге, что в случае, если ее спросит дон Бернардо, ее ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра нет дома.

Это заявление оглушило меня, подобно удару грома. Я был уже готов сбежать по лестнице вниз, чтобы отменить приказ, но подумал, что только увеличу ту неосторожность, которую маркиза только что так непростительно проявила, и дам повод слугам о нас болтать.

Однако чем долее обдумывал я сие обстоятельство, тем глубже постигал его тайное значение. Аделаида была необыкновенно раздражительна, сейчас она чувствовала себя оскорбленной, но было совершенно ясно, что между ней и доном Бернардо существует некое скрытое понимание. При множестве обстоятельств обнаруживал я, как они обмениваются некими тайными знаками, и заметил почти неприметные договоренности, однако по неосторожности Аделаиды я заключил, что дело пока еще не дошло до развязки. Я не верил, что Аделаида принесет своего друга в жертву моей подозрительности, и подчеркнутый отказ от его визитов, несомненно, прикрывал некую тайную уловку. Только теперь я осознал, какие ужасные последствия имела их доверительная переписка; разумеется, со мной обошлись в высшей степени дурно, и в этой переписке видел я несомненную причину строптивости моей супруги и ее нерасположения ко мне.

Таковое отношение я находил незаслуженным и потому должен был приписать его хитрости и утонченным проискам дона Бернардо. Не обладай я столь безмерной гордостью и будь мне маркиза все еще столь дорога, сколь до несчастной вчерашней ночи, я бы уже лишился рассудка. Но теперь я хладнокровно обдумывал сложившиеся обстоятельства, а также то, к каким мерам мне следует прибегнуть.

Дабы полностью утвердиться в моем плане, мне надо было еще кое-что из нее вытянуть. Под разнообразными предлогами искал я возможности поговорить с Аделаидой, но она неизменно сказывалась занятой и передавала через слуг свои извинения. Из этого сделал я вывод, что она пишет ему письмо. Дон Бернардо явился вечером. Я заметил, что одна из служанок, которая уже давно казалась мне беспутной, встретила его и провела к себе. Похоже, она либо пересказала ему случившееся, либо передала записку. Через некоторое время дон Бернардо показался снова, сел на лошадь и медленно, в задумчивости уехал прочь.

Это укрепило мою решимость. Я желал либо отвезти Аделаиду обратно во Францию, либо отправить ее при необходимости в монастырь. Прежде намеревался я посоветоваться с моей матерью. Я вызвал камердинера и приказал ему подготовить наутро лошадь для недолгой поездки в Алькантару. Я хотел, чтобы маркиза, в случае если она подозревала о моем намерении, имела время для обдумывания. Сей шаг хоть и казался мне необходимым, все же был для меня по многим причинам крайне неприятен, и я бы весьма охотно его избежал.

Вечером я приказал накрыть стол к ужину в своих покоях. Обычно Аделаида приходила ко мне, но сегодня, когда она меня пригласила, я с извинениями отказался, что не могло не сыграть своей роли. Как же слабо человеческое сердце! Ее приглашение так взбудоражило меня, что я, несмотря на усталость, всю ночь не сомкнул глаз. Сотни раз хотелось мне встать и пойти к ней. Но я не знал, какой прием встречу, и это удерживало меня. Я то одевался, то вновь бросался на постель, вздыхал, сетовал на то, что она не любит меня более, и опять клял свою судьбу, дона Бернардо и себя самого. Ночь протекла в тысяче глупых мыслей и намерений, и, если бы с рассветом я не обрел вновь немного благоразумия, кто знает, каков был бы конец.

Блеск наступающего дня полностью развеял дурман. Почти успокоившись, я сделал некоторые приготовления, чтобы, получив решение матери, как можно меньше терять времени, и приказал моему верному камердинеру не спускать глаз с маркизы во время моего отсутствия. Пожелав ей наконец доброго утра, я сообщил о моем отъезде в Алькантару и, перекинув через плечо небольшое охотничье ружье, без которого обычно никогда не ездил, вскочил на лошадь и отправился в путь.

Когда я выезжал со двора, мне пришло в голову еще раз оглянуться. Маркиза стояла на балконе и смотрела мне вслед. Она лучилась радостью и была свежа, как роза. Довольство светилось у нее в глазах. Она была еще в ночной сорочке, голова покрыта чепчиком с лентой того же цвета, как тогда, при нашей первой встрече в ее саду. Это воспоминание причинило мне боль. Я помахал ей носовым платком, который держал в руке, она помахала мне в ответ и, прежде чем я выехал из ворот, отвернулась и ушла в свою комнату.

Новый знак холодности и пренебрежения по отношению ко мне пробудил во мне желание вместо того, чтобы ехать в Алькантару, вернуться в замок, привести в порядок карету и уже сегодня выехать с маркизой во Францию. Но я подумал о том, что, без сомнения, я обязан посоветоваться с матерью. И, выехав из ворот, я тотчас полностью позабыл об оскорбительной холодности маркизы и думал теперь только лишь о себе самом.

С дороги, ведущей из сада в поле, можно увидеть вдали злополучный лес, в котором произошли все мои приключения. Я вспомнил с тоской о Розалии. Ее нежные взгляды навсегда запечатлелись в моем сердце. Я вновь и вновь представлял их себе и вновь и вновь вспоминал, как кровь ее разгорячалась для меня; мне показалось непростительным оставить ее не попрощавшись. Моя рука невольно направила лошадь в сторону леса, и, сам того не желая, я достиг апельсиновой рощи и заброшенной хижины, едва тому веря. Слуг своих на развилке дороги я отослал, приказав спокойно дожидаться меня на постоялом дворе у дороги, ведущей в Алькантару. Привязав лошадь у хижины, я один с ружьем отправился далее.

Я вновь углубился в созерцание столь примечательных для меня предметов. Каждое дерево казалось мне знакомым, в каждом знаке прежней культуры в заброшенных садах я надеялся обрести былое доверие. До слез растроганный, я приблизился к замку, фасад которого был теперь для большей безопасности обновлен. Мне сказали, что Розалия в саду. Услышав эту новость, я облился от волнения ледяным потом. Моя взволнованная фантазия вызвала из памяти все образы прекраснейшего предсуществования и наполнила меня боязливыми предчувствиями. Заходящее солнце золотило кустарник своими угасающими лучами, подражая тому ясному утру, которое привело меня в невестины объятия Розалии. Тихие волны аромата, звонкий говор источника, трепет листвы овевали меня прошлым, и в каждом вздохе теплого, мелодичного, звенящего воздуха мне слышалась мелодия, которую некогда играла для меня моя волшебница.

Она показалась в той же самой аллее. Ускоренным шагом поспешил я ей навстречу. Тот же самый облик! Только ранее Розалия была еще незрелым, едва распустившимся девственным бутоном, теперь же она пылала блистательнейшей красотой. Даже ее наполовину подоткнутое одеяние казалось мне еще более легким, и ее крепкие формы выступали без труда, обозначая себя четко и чисто, как если бы на платье не было складок. И этим всем ты когда-то владел, отозвалось во мне с глухой болью.

Розалия почти уже приблизилась ко мне, но вдруг свернула в боковую аллею. Я подумал, что она желает избежать встречи со мной, хотя походка ее не говорила о бегстве. Я быстро последовал за ней, но едва ступил за поворот, как прелестная волшебница обвила меня руками, прижала уста к моей щеке и покрыла меня тысячью поцелуев.

— Мой дорогой, дорогой Карлос! — сказала она. — Как благодарна я тебе за твой милый визит! Я знала, что твое великодушное сердце вспоминает меня иногда. Не так-то просто забыть Розалию, когда она страстно любит.

Я ответил на ее сладостную болтовню пылким объятием. Ее пылающее лицо, которое она прижала к моему, было необычайно свежо, глаза горели, изобличая пылающую в сердце страсть, весь облик был мягко подернут таянием любви, и учащенное биение в ее груди откликалось в каждом движении лица.

— Прекрасный ангел любви! — воскликнул я в изумлении. — Ты столь долго питала в своей груди это чувство, чтобы еще раз, без ненависти и ревности, сделать твоего неверного Карлоса счастливым?

— Да, неверного, — повторила она, надувшись, — правильное слово! Но не говори больше дурно о сладостном изменнике. Я все простила ему и, перестав быть его возлюбленной, сделалась для него верной и нежной подругой.

— Я люблю тебя такой, Розалия. Пламя страсти длится месяцами, но тихая, скромная, непритязательная дружба может навеки соединить две души. Оставайся мне в этом чувстве всегда верна, милая девочка. Полагайся на меня как на своего брата при всяком затруднении. Где можешь ты скорее сыскать искреннее чувство, как не в сердце, которое тебя некогда любило?

— Меня огорчает, что то время миновало, Карлос. Но это все же лучше, чем ничего. С невыразимой радостью принимаю я тебя как брата. С невыразимым счастьем буду я всегда готова прийти тебе на помощь.

Сказав это, подарила она мне один из своих поцелуев. Он воплощал в себе чистую любовь. Все остальные женщины казались мне в сравнении с ней холодными статуями. Глубочайшие движения ее сердца в своей первозданной теплоте были выражены без остатка в прикосновении пурпурных губ. Ее влажный взор, казалось, исходил из самой глубины души, и оттуда же выкатилась прозрачная слеза, когда она порывисто вздохнула.

Я заметил, что близятся сумерки, и несколько отстранился от нее.

— Розалия, — сказал я ей, — видишь у меня ружье? Охотясь, я случайно забрел сюда. Я благодарю свою счастливую звезду, что застал тебя здесь. Сейчас я должен тебя покинуть. Подари мне еще один поцелуй — и прощай!

— Ты улыбаешься, Карлос, — произнесла она значительно, — но я не верю этой улыбке. В твоем приходе сюда кроется некая тайна, но ты предпочитаешь объяснить ее твоей сестре чистейшей выдумкой.

— Если тут действительно что-то кроется, так это желание увидеть тебя еще раз, Розалия.

— Еще раз, Карлос?

— Еще раз наедине и без помехи. Не окружают ли нас тысячи глаз, чтобы за нами наблюдать, и кто поручится за будущее?

Она расплакалась.

— Я понимаю тебя, Карлос, — сказала она тихо. — Но не опасайся ничего, я твоя сестра, и я благодарю тебя за это печальное доказательство твоей любви. Правда, ты мог бы мне сказать более — но поступай как знаешь. Однако поклянись мне, — промолвила она после некоторой паузы, — что ты вернешься вновь. Ах нет! Лучше не клянись! Там, в той беседке, принес ты мне однажды ужасную клятву и тем не менее отважился ее нарушить. — Она содрогнулась, побледнев. — Я осталась верна моей клятве, Карлос. — Розалия вновь обняла меня страстно своими нежными руками и прижалась мокрым лицом к моему плечу. — Я всегда, всегда хранила тебе верность. Какая женщина на моем месте не оставила бы тебя?

Я вздохнул. К счастью, она обманывалась насчет истинной причины моей подавленности, которая при ее последних словах лишь усугубилась.

— Прощай! Прощай, Карлос! — сказала Розалия, всхлипывая. — Я знаю твое сердце. Злосчастная судьба сделала тебя вероломным. Иначе ты любил бы больше свою бедную Розалию. Она бы не удовольствовалась всего лишь только правом сестры, и ах! Возможно, владея ею, ты был бы более счастлив, чем с любой другой женщиной.

— Конечно, Розалия, — куда счастливей! Ты правильно называешь нашу судьбу злосчастной, и я не вижу тому конца.

— Мужайся, Карлос! Даже издали я буду тебя охранять и предупреждать о каждой опасности, которая тебе угрожает.

Она прижала меня еще раз к своей вздымающейся и пылкой груди, потом мягко отстранилась и скрылась в зарослях.

* * *

Я направился назад к хижине. Я был так погружен в раздумья, что едва не прошел мимо нее. Разница меж Розалией и маркизой была бесконечно велика, и все же последней было не на что жаловаться. Я любил ее искренне и никогда не упускал возможности доказать свою любовь. Таковы женщины, думал я. Их сердце принадлежит тебе либо пока оно еще не вполне завоевано, либо если, даже обладая тобой, они чувствуют себя не вполне уверенно в своих правах.

Наступил вечер, принеся прохладу. И я подумал, что лучше будет вернуться и проспать до утра в своей постели, а завтра наверстать упущенное, нежели догонять слуг и провести жалкую ночь на постоялом дворе.

После некоторого раздумья я предпочел первое и неторопливо поехал к замку, достигнув его лишь с наступлением ночи. К своей досаде, в темноте я перепутал развилку дороги и подъехал к замку не со стороны подъемного моста, но со стороны сада.

Тут я спешился, привязал лошадь под навесом, намереваясь приказать слугам ее забрать и, обведя вокруг ограды, поставить в конюшню. Открыв калитку ключом, который был при мне, я сквозь миртовую рощицу направился в замок.

Спальня моей жены выходила окнами в сад, свет был погашен. Стояла тишина, все словно вымерло. «Наверное, маркиза уже в своей постели», — подумал я, да и в самом деле было поздно. Однако как же я был удивлен, найдя входную дверь незапертой! Я тахо проскользнул в нее и стал крадучись подниматься по лестнице. Никто не встретился мне на пути, хотя издали, из кухни, доносился шум и в некоторых комнатах была еще слышна болтовня слуг.

Не знаю, почему я двигался так тихо, желая оставаться незамеченным. Было ли это любопытство — желание узнать, как ведут себя домашние в мое отсутствие, или действительно в человеческой душе есть тайное предчувствие будущего? Неизвестно почему я дрожал как осиновый лист и боялся наткнуться на какой-либо предмет. Едва я собрался отправиться в свою комнату, как дверь в комнату маркизы широко распахнулась, и сквозь анфиладу комнат я увидел слабый свет в ее спальне.

«Не пойти ли к ней и не пожелать ли доброй ночи? — подумал я. — А не то она утром может рассердиться на то, что ты как вор в ночи проскользнул в замок». С этими мыслями я направился в ее покои. Но все кругом было пусто. Две свечи на ее рабочем столике уже давно чадили. «Куда она могла спрятаться? — недоумевал я. — Надеюсь, она не гуляет в саду, уже поздно и прохладно. Подобная неосторожность грозит простудой».

Я уселся и стал терпеливо ее дожидаться. Но на сиденье подо мной что-то лежало, это что-то было мужской шляпой. Сперва в рассеянности я подумал, что она моя, но обнаружил на ней бриллиантовый бант. Я узнал его. Шляпа принадлежала дону Бернардо. Моим первым побуждением было в ярости швырнуть шляпу на пол и растоптать ее; потом я схватил свечу со стола и бросился, словно побуждаемый неким инстинктом, в спальню Аделаиды.

Однако кровать ее была пуста и не смята. Я несколько успокоился, вернулся тихо в комнату, поставил свечу на прежнее место, положил шляпу туда, где она лежала, и подождал еще немного. Заслышав приближающиеся шаги, я спрягался в углу за ширмой у стены, где маркиза обыкновенно вешала свои платья, и проткнул торопливо штыком моего ружья небольшое отверстие в льняном полотне, чтобы видеть комнату.

Вскоре туда вошли. Дон Бернардо ввел маркизу, устроил ее на софе, отодвинул стол и уселся рядом с ней. Если бы я верил в волшебство и превращения, несомненно, подумал бы, что феи шутят надо мной. Оба выглядели на удивление неузнаваемо.

Аделаида полыхала все более и более. Еще никогда не было ее красивое лицо столь волнующе оживленным. Кровь вскипела у меня в жилах, но я недвижно застыл, изумленно взирая на эту живописную картину. Шейный платок маркизы был в беспорядке, и — о, небо и ад! — он был не только сдвинут, но и измят в тысячу складок.

Она трепетала, тяжело дыша. Ее увлажненный взгляд дышал страстью. Каждое движение ее лица, каждый ее жест выражали вожделение. Ни следа от той невинности или от того робкого противостояния, которым она обуздывала дерзкие ласки своего супруга! Куда подевалось то девически стыдливое создание, которое ничего не отдавало, но все позволяло украсть! Я видел перед собой страстную любовницу, которая впервые отважилась любить, столь смелы, столь безудержно дерзки, соблазнительны и неотступны были ее движения. Вне всяких Сомнений, дон Бернардо подмешал ей что-то в вино.

Все говорило о том, что он тщательно подготовился к сему приключению. Вместо неизменно простого платья сегодня был на нем парадный камзол, какой обычно носят парижские щеголи. Суровость и серьезность его речи сменились слащавым лепетом откровенной лести и ласкательных словечек. То, что прежде в его естественном характере я находил красивым, теперь показалось мне настолько безвкусным, притворным и легкомысленным, что при других обстоятельствах я охотно бы над ним посмеялся.

Его глаза пылали, в груди кипела страсть, — казалось, он не находит нужных слов либо вовсе прекратил мыслить. Однако всякие слова были бы здесь излишни. Его судорожно дрожащие руки выдавали полностью его состояние. Мерзкий злодей осквернял чистейшее ложе любви, и ах! — Аделаида не противилась этому.

Покрыв тысячью жадных поцелуев прекраснейшую в мире грудь, продолжил он свое преступление далее. Аделаида была истомлена и не оказывала ему ни малейшего сопротивления. Сгорая в лихорадочном жару, она, казалось, лежала без сознания в его объятиях. Не робея и не задумываясь, не помня себя, он обнажил ее укромнейшие прелести, на которые даже я никогда не дерзал взглянуть, и его наглые пальцы вторглись в сокровенное святилище прелести и любви.

Я с трудом удержался на ногах. Внезапное головокружение заставило меня склониться к земле. Но осознание опасности придало мне сил, которые до этого похитил испуг. Отчаяние исторгло меня из полуобморочного состояния, в которое повергла ярость. Я наклонился к ширме, взвел курок и прицелился, намереваясь одной пулей сразить обоих.

Но ангел-хранитель защитил жизнь Аделаиды. Когда я выстрелил, большой палец соскользнул в спешке со спускового крючка, и ружье дало осечку. Громкий щелчок заставил дона Бернардо, который все еще обнимал мою супругу обеими руками, отпрянуть. Напрягши шею, он обернулся. Но у него не было ни единого мига, чтобы опомниться. Я снова взвел курок — и мой соперник с раздробленным черепом упал на свою возлюбленную.

* * *

Аделаида лежала под ним в глубоком обмороке. В первом приступе волнения я был недоволен своим выстрелом, но потом опомнился и встряхнул ее.

— Гнусная женщина! — вскричал я. — Очнись, очнись, чтобы понести заслуженную кару!

Она шевельнулась, приходя в себя. Тогда я втиснул окровавленного любовника ей в руки и вышел в переднюю, чтобы успокоить слуг, внимание которых мог привлечь выстрел.

И в самом деле, некоторых из них я встретил со светильниками в руках. Я сказал им, что ничего не приключилось, что ружье выстрелило нечаянно и повредило мне большой палец. Служанки и доверенная особа Аделаиды хотели войти к маркизе в комнату. Я отослал их в соседнюю залу и запер там. После того как мне перевязали палец, я велел слугам идти вниз вместе с моим камердинером, которому я настрого приказал никого из них не выпускать. Я дал ему мое ружье и распорядился застрелить первого, кто откажется повиноваться. Это был бравый немец, на которого я мог всецело положиться.

Когда я возвратился к маркизе, она уже полностью пришла в себя, сбросив труп, встала с постели и теперь возле стула неподалеку от лежащего на полу мертвеца на коленях ожидала своей участи. Она была уверена в своей неизбежной смерти и желала ее. Как могла бы она вновь на меня смотреть, не сгорая от стыда?

Она обернулась, заслышав мои шаги. Ее лицо было обезображено ужасом. Куда делись прекрасные розы наслаждения, любви и пылкого вожделения? От них не осталось и следа, близость смерти накинула на ее лицо свое серое покрывало. От ужаса волосы ее стояли дыбом; некоторые пряди, омоченные кровью ее любовника, висели, слипнувшись, надо лбом. Ее глаза глядели безумно и отсутствующе. Аделаида замигала судорожно, когда взгляд ее упал на предполагаемого палача. Губы ее были плотно сжаты, как от дикой боли, и приоткрывались, лишь чтобы облегчить грудь, теснимую предсмертными всхлипываниями.

Вместо того чтобы растрогаться при виде ее ужасного состояния, моя непреклонность, горечь и терзания только усилились. Я положил на пол ружье, которое все еще держал в руке, подошел к окну, отворил его, взял убитого за глотку и вышвырнул его в сад.

— Встаньте, мадам! — вскричал я.

Маркиза попыталась подняться на ноги, но без сил вновь опустилась на пол. Я взял ее под руку и поднял рывком. Без сомнения, она была уверена, что я вышвырну ее в окно вослед за любовником. Она набрала в легкие воздуха и тихо промолвила:

— Спасибо, спасибо вам, дон Карлос... скорей, скорей убейте меня.

Я поставил ее на ноги и сказал:

— Там, за ширмой, я заметил таз с водой. Возьмите его и вымойте пол, чтобы не было видно следов крови.

Аделаида послушно побрела за ширму и, так как не нашла полотенца, взяла свой платок, отерла им слезы с глаз, затем упала вновь на колени и принялась мыть пол. Но множество раз ей приходилось останавливаться, чтобы перевести дух. Слезы струились обильно из ее глаз и смешивались с запекшейся кровью. Я стоял подле нее и светил ей. Время от времени я говорил:

— Трите сильней, мадам. Здесь еще одно пятно.

Закончив работу, она упала ничком. Я вновь поднял ее, нашел в прихожей факел, зажег его, дал ей его в руки и сказал:

— Идите впереди, мадам, и светите мне!

Сам я взял таз, и мы спустились в сад.

Я подвел Аделаиду к окну, под которым лежал труп, перекинул его через плечо, передав маркизе таз, и велел ей следовать впереди меня к павильону в самом отдаленном углу сада. Она повиновалась, не издав ни единого звука, ни единый вздох не вырвался из ее груди, но она дрожала словно в лихорадке и расплескала много крови из таза.

— Держите таз крепче, мадам! — напомнил я ей строго. Бедная женщина пыталась повиноваться моему приказу, но напрасно.

Я отыскал лопату, и, когда мы добрались до определенного места, принялся рыть в укромном углу могилу. Земля была рыхлой, и вскоре я закончил свою работу. Она, опираясь на ствол, светила мне. Я взял факел у нее из рук и сказал:

— Мадам, подарите любовнику прощальный поцелуй.

Словно овечка на закланье, она склонилась покорно над мертвым и поцеловала его бледный рот. С удивлением заметил я, что лицо ее в этот миг выражало отвращение. Она поднялась, и я зарыл тело. Кровавую воду вылил я на могильный холм и разбил таз.

— Проклятие тебе и вечный позор! — воскликнул я. — Ты отнял у друга его любимую!

Аделаида не пролила более ни одной слезинки. Возможно, она была слишком поглощена мыслями о своей предстоящей судьбе. Лишь время от времени взглядывала она с ужасом мне в лицо. Избегая ее жаждущих взоров, я кивнул ей, чтобы она освещала факелом путь, возвращаясь в замок.

Мы подходили уже к дверям, когда раздался выстрел. Я сразу догадался, что это могло означать. Но Аделаида вздрогнула, и факел выпал из ее обессилевшей руки. Подняв его, я взял маркизу под руку и повел вверх по лестнице.

Мы вернулись в ее покои. Я уселся на софу.

— Здесь ключ к боковой зале, мадам, — сказал я ей, — где я почел за нужное запереть ваших служанок. Они сейчас упакуют чемоданы, чтобы примерно через час мы могли отправиться в путь. По дороге вы мне скажете, желаете ли вы возвратиться в В—л или предпочтете один из монастырей во Франции.

Такого поворота она не ожидала. Мое великодушие потрясло ее. Маркиза встала с софы, бросилась на колени и принялась целовать мне ноги. Переход от страха смерти к надежде на жизнь был для нее слишком резок, и она не могла вновь подняться. Я мягко поднял маркизу, усадил на прежнее место, обрызгал ее водой и растер лоб. Возможно, лицо мое выражало растроганность. Она заметила это и вновь попыталась встать передо мной на колени. Но я держал ее крепко.

— Ради Бога! — воскликнула она. — Ради Бога! Ты слишком добр ко мне, Карлос. Я заслужила смерть. Вот моя грудь. Прекрати же мою невыносимую муку!

Маркиза разорвала одежду на своей груди. Я отвернулся.

— Успокойтесь, мадам, — сказал я невозмутимо. — Благодарите Бога, что я не убил вас сразу по завершении вашего преступления. Но месть моя свершилась. Вас же я прощаю.

Произнеся это, я протянул ей руку. Она покрыла ее жадными поцелуями.

— Тысяча, тысяча благодарностей, Карлос, за твое долготерпение с преступной, но более обманутой, чем развратной женщиной. Да наградят тебя небеса за твою добродетель. Ах! Я не могу этого выдержать.

Маркиза судорожно всхлипнула, и я начал за нее беспокоиться. Поначалу она была оглушена и не способна на какое-либо решение, но теперь, когда она терзалась горьким раскаянием, горячая кровь могла склонить ее к какому угодно поступку. Ее состояние меня пугало. Она полностью осознавала свою вину и понимала, что навсегда утратила свое счастье и обречена на бесконечный позор, что, возможно, она никогда не увидит меня вновь, что навсегда лишилась заботы и любви нежного супруга и обречена в глуши монастыря пребывать в одиночестве со всеми своими ужасными воспоминаниями, чувствуя себя заживо похороненной, — все эти мысли теснили ее истомленное сердце. Как охотно избрала бы она сейчас смерть! Я содрогался от каждого ее движения, читая в ее душе.

Я сел подле нее и взял ее руки в свои.

— Аделаида, — сказал я ей, — моя бедная жена. Не злоупотребляй слабостью своего супруга. Он простил тебя. Не подавай ему повода в этом раскаиваться. В твоем отчаянии он увидит лишь искусную попытку вновь его ослепить. Если только ты не докажешь ему в будущем, что тебя лишь на единый миг соблазнили. У тебя впереди много лет, и что только не по силам умной и благородной женщине, если у нее есть желание чего-либо достичь.

Аделаида притянула мои руки к своей груди и прижалась к ним лицом. В глазах ее светилась вся ее душа, которая, казалось, испытывает величайшую радость оттого, что жизнь вновь вернулась к ней. Однако Аделаида только благодарила меня мечтательным взглядом, не отваживаясь на большее. Она была подобна падшему ангелу в минуту раскаяния, для которого вдали вновь засиял свет надежды.

— Сейчас я позову твоих служанок, Аделаида, — добавил я. — Готовься к поездке. Нам нельзя терять времени. Я окружен шпионами. Выстрел, который ты слышала в саду, был предназначен для одного из них; он, вероятно, хотел улизнуть, и мой камердинер застрелил его. В ближайшем же городе ты должна отпустить Изабеллу, об этом я прошу тебя как об одолжении.

Изабелла была ее доверенной, и Аделаида поняла меня.

— Не беспокойся ни о чем, мой супруг, — сказала она, вновь целуя мне руку.

Я пожал ее руку и отстранился. Выпустив служанок, я велел им идти к маркизе. Мой камердинер исполнил мое поручение. Мы зарыли труп убитого слуги в саду, подготовили карету и, прежде чем забрезжил рассвет, уже находились на пути во Францию.

* * *

Во время поездки я спросил маркизу, обдумала ли она место своего будущего пребывания. Она ответила, что, чувствуя себя столь много виноватой, не решается предстать перед своим отцом и что если я ничего не имею против, то она всем другим монастырям предпочла бы монастырь в Д*, настоятельница которого ее близкая родственница. Мы договорились, какою причиной должны объяснить ее семье наше расставанье, и после довольно спокойной поездки прибыли в Д*, где я оставил Аделаиду с двумя служанками.

Достанет ли мне сил описать наше прощание? Я едва мог перенести его. Во время всего пути Аделаида едва ли размыкала уста, она не вздыхала и не жаловалась, но ее глубочайшая немая печаль превратила ее в тень; и все же она, еще сохраняя былую прелесть, могла бы растрогать до слез каждого. Невозможно противостоять красивой женщине, если она раскаивается с тихой мягкостью и покорностью или невинно страдает. Все наши слуги, все встречные, где бы мы ни проводили короткие часы, были проникнуты сочувствием к Аделаиде. Даже я, имея все причины ее ненавидеть и питать к ней отвращение, не мог противостоять этому тайному влиянию. Где и как только мог я старался ее развеселить и внушить хоть небольшую надежду на лучшее будущее, но моя доброта и внимательность делали ее только печальней; она благодарила меня с тихими слезами, обнаруживая при этом застенчивую теплоту своего разбитого, покорного сердца, но я не мог не видеть, что ее терзают сомнения.

Когда мы завидели вдали монастырь, впервые за всю поездку она принялась громко плакать и жаловаться на свою горькую судьбу. В этом монастыре провела она несколько счастливых девических лет, и воспоминания юных дней были для нее теперь мучительны. В каждом предмете находила она свидетеля своего беззаботного возраста и радостных игр. И в каждом — тихий упрек, что она уже не способна ими наслаждаться. Как могла бы она теперь примириться со своими тогдашними друзьями юности?

Эти мысли были словно начертаны у нее на лбу, но я надеялся, что в уединении ее сердечная рана заживет скорее, чем моя. Прошедшие невзгоды часто делают для нас будущее утешительным; по крайней мере, мы страшимся его менее, если предаемся воспоминаниям.

Наконец настал час расставанья. Еще раз побеседовав об Аделаиде с ее родственницей, я отправился к ней в комнату. Она вскочила с места, ринулась мне навстречу и упала без чувств в мои объятия. Сердце мое не выдержало бы такого — оттолкнуть женщину, которую я страстно любил, в миг, когда она страдала от жгучей боли. Я прижался щекой к ее холодному лицу, расцеловал глаза и лоб и сказал:

— Успокойся, моя дорогая жена. Постарайся быть вновь довольна сама собой, и тогда Карлос не вполне для тебя потерян. Если даже то сладостное опьянение счастьем, та милая доверительность и безыскусная, простодушная любовь никогда не вернутся к нам, кто может быть для тебя более задушевным и близким другом, чем я? Что однажды было дорого моему сердцу, я никогда не могу позабыть.

— Нет, Карлос, возьми назад свою дружбу. Я не желаю ее. Неужели ты думаешь, что я удовольствуюсь одной каплей, если опустошила целый кубок любви и счастья? Веришь ли ты, что я смогу охладить свои пылающие чувства скудной иллюзией? Нет, идеал моей души, Аделаида не была бы тебя достойна, если не жаждала бы теперь смерти. Мое предназначение было так прекрасно; и как легко было его исполнить! Но я добровольно отказалась от него. Что остается мне теперь, как не умереть благородно? Твое сердце я потеряла легкомысленно, но я хочу заслужить твое уважение. Поцелуй меня на прощанье, Карлос. Ах! Никогда не увижу я тебя вновь!

Я не знал, что сказать. И все же моя грудь была растерзана. Я чувствовал ее сердце, стук которого был мне столь хорошо знаком. Ее поблекшая прелесть, смертельная бледность прекрасных щек, угасший взор затрагивали чувствительнейшие стороны моей души. Я колебался. Я не находил более никаких слов и сам себя почитал погибшим.

— Не сомневайся ни в чем, моя дорогая жена. Будущее предоставит нам, вероятно, тысячу лучших возможностей. Кто знает, не сведет ли оно нас вновь вместе? Время сгладит все впечатления, злое исчезнет, и останется лишь доброе.

— Нет-нет, я не хочу этой надежды. И если ты снова захочешь прижать меня к своей груди столь же нежно и столь же доверчиво, с полнотой великой, не знающей сомнений души, я никогда не пожелаю вернуться вновь, и слезы блаженства, которые проливались из этих глаз, будут жечь мои щеки, подобно едкому яду. Но об одном лишь только прошу, мой Карлос, — продолжала она после некоторого раздумья. — Я ношу здесь, на моей груди, твой портрет, что дал мне мой бедный брат; этот портрет, прежде чем я тебя впервые увидела, был моим кумиром и сделал наше первое знакомство столь легким и близким. Оставишь ли ты его мне?

Прежде чем она его вытащила, я, трепеща, дал свое согласие, но она уже опустилась от переполнявших ее чувств без сознания на пол. Я не мог больше этого переносить. С трудом поднял я Аделаиду и усадил на стул. Звонком вызвав служанку, я дождался ее и, едва она вошла, стремглав выбежал из комнаты.

* * *

Осуществляя эту затею, с самого начала я намеревался разыскать графа фон С**. Я был уверен, что не ошибаюсь в его сердечном ко мне расположении. Только от меня зависело, обрету ли я в нем вновь своего первого и сердечного друга. Любовь, которая целиком поглотила меня, сделав чуждым всему миру, не затмила блеск дружбы, ибо он воистину обладал большим сердцем. Все, даже величайшее счастье своей жизни, он желал принести мне в жертву, и мне не оставалось ничего иного, как уступить его настроению. Я был убежден, что он претендовал на внимание моей жены не без скрытых побуждений с ее стороны, которые внушили ему уверенность. Меня она не любила, и я гнушался ею.

Поначалу я отправился к барону В—л, где застал С—и, однако граф, как мне сказали, уехал к своей супруге в Германию. Я рассказал им, где сейчас находится маркиза, а также изложил придуманные нами совместно причины, заявив, что графиня теперь слишком слаба, чтобы ехать со мной в Германию. Бедный добрый барон, для которого я был светом в окошке, поверил бы и менее убедительному объяснению. Он пообещал вскоре нанести визит в Д*, чтобы навестить свою дочь, прилежно писать ей во время моего отсутствия и пожаловался горько, что дому своего отца она предпочла старый разрушенный монастырь. Это тронуло меня до чрезвычайности, и я дал ему понять, что Аделаида с некоторых пор имеет необъяснимую склонность к унынию и оттого предпочла монастырское уединение.

* * *

Заверив барона, что вскоре его навещу, я отправился в поместье графа фон С**. Поначалу я думал известить его о своих намерениях и своем приезде заранее. Но есть нечто неизъяснимо сладостное для дружбы — заявиться к другу неожиданно; кроме того, я хотел убедиться, насколько радостным будет для него мое прибытие, ибо столь неожиданный приезд не должен был оставить ему ни минуты, чтобы принять приличную мину вежливости.

Завидев наконец вдали его замок, я вышел из кареты, чтобы по хорошо мне знакомой укромной тропе добраться до сада, а карету отослал прочь, приказав слугам дожидаться меня на постоялом дворе.

Но когда я достиг павильона, где я пережил столь много сладчайших и равно ужаснейших приключений своей жизни, былые ощущения нахлынули на меня вновь. Я увидел перед собой все прежние обстоятельства; увидел дерновую скамью, где Амануэль явился графу и где дело шло о моей либо его жизни. Развалины, в которых его схоронили живым, каждое дерево, каждая крохотная лужайка, каждое дуновение ветерка напоминали мне пережитое, свидетелем которого они были. Я узнал многие творенья моих сладчайших часов, многие павильоны были начаты мною или построены графом по моему совету; я видел ароматные цветы и вспоминал отчетливо, как своею рукой разбрасывал семена. Ни один отец не испытывал такого чистого и трепетного чувства, возвращаясь к своему очагу, какое испытал я при виде своих бессловесных любимцев.

Первое, что я заметил, как только достиг террасы, было прелестное дитя, которое сидело на лужайке и играло с двумя большими собаками графа. Поначалу я насторожился. Однако понял, что ребенок смеется, пытаясь защититься от собак. Эта игра как будто была для них привычна, и, словно сознавая прелестную невинность мальчугана, собаки не приближались к нему слишком близко, опасаясь навредить.

Какое тонкое изящество было в его еще не развитых чертах! Он был подобен нежной утренней заре, еще не полностью обнаружившей свою прелесть, и ее радостные лучи становились все теплей и явственней. Улыбка его полнилась сладостной, невинной радостью, еще не изведавшей огорчений в своей незрелости, робкой и девически проникновенной. Настроение его напоминало о светлой зеркальной глади озера, представляющей возвышенное зрелище. Я углубился с тихим счастьем в этот прелестный ангельский лик. Бесстрастность мальчика перелилась в мою грудь. Прежние времена ожили — я вспомнил, как вновь встретил Эльмиру, как неожиданно застал во сне прекрасного питомца нашей любви, как он, ведомый неким тайным инстинктом, простер ко мне свои нежные ручонки и узнал во мне своего отца. Природа не знает более очаровательной игры, чем выражение и осознание некой внутренней симпатии.

Мое созерцание было нарушено появлением третьего лица. Это был граф, который, полный боязливой озабоченности, торопился, чтобы отогнать собак. Он взял прелестного мальчика на руки и прижался лицом к его лицу. Какое высочайшее выражение блаженства и радости! Отцовская любовь, благороднейшее природное чувство, способно любое, даже некрасивое лицо сделать прекрасным. Можно ли описать, как преобразилось и без того прекрасное лицо графа! Ребенок понимал отца, и улыбающееся личико выражало те же чувства. Я бы хотел иметь тысячи глаз, чтобы не пропустить ни одной черточки этой картины.

Тем временем отогнанные собаки бросились ко мне. Впрочем, то были два моих друга и приемыша. Они тут же узнали меня, подняли восторженный визг, прыгая на меня от радости и на тысячи ладов показывая, как они довольны. Граф, которого насторожил лай собак, посадил ребенка опять на траву и повернулся в мою сторону. Краткий миг узнаванья — он сбежал с террасы и бросился мне на грудь.

* * *

— О, Карлос!

— О, Людвиг!

— Какими судьбами ты вновь здесь?

— Какое счастье видеть тебя снова! Дорогой, дорогой граф! Я уж и не чаял, что мы свидимся.

Наши нежные и пылкие объятия заглушили простейшие и односложные восклицания, коими исчерпавшая себя природа обозначает высочайший восторг. Наши слезы смешались у нас на щеках. Небо улыбалось над нами, разделяя нашу радость; у ног наших распускались прелестные цветы. Теплая и полная чувств фантазия никогда не развертывается столь полно, как при свидании и новых объятиях двух родственных душ.

Он взял меня под руку и повел к дому.

— Здесь тебе все хорошо знакомо, Карлос, — сказал он на ходу. — Но ты найдешь и нечто новое.

Мы приблизились к мальчику, который все еще сидел на траве и играл сорванными цветами; увидев отца, он протянул ему букетик. Растрогавшись, граф взял свое дитя на руки и сказал:

— Это мой сын, маркиз. Я назвал его Карлосом. Что ты скажешь на это?

— Что небеса желают сделать его более счастливым, чем его тезку.

— Как, Карлос? — Он взглянул на меня оторопело. — Ты все еще сетуешь на свою судьбу? И что же я вижу? В самом деле, ты бледнее, чем когда-либо, и глаза твои затуманены! Но погоди! Философия и участие твоего друга должны тебя развеселить, и наши совместные занятия вернут тебе былую бодрость.

Добрый граф думал, что пророчествует. Как далек он был от того, чтобы прозреть ужасное будущее!

Обнявшись, мы двинулись дальше. Приблизившись к одному из балконов, я увидел даму, которая стояла опершись на перила и наблюдала за нами с чрезвычайной внимательностью и любопытством. Платье выдавало в ней весьма знатную особу, но лицо ее было мне совершенно незнакомо. Она показалась мне весьма отвратительной, и, поразмыслив, кто бы это мог быть, я спросил у графа с удивлением:

— Гостит ли у тебя кто-нибудь чужой?

— Ни единой души! Ибо ты, я надеюсь, не потерпел бы такого прозвища.

— Да, не слишком охотно. Но кто же та незнакомая дама на балконе?

— Я так и думал, что ты ее не узнаешь и новость застигнет тебя врасплох. Это моя супруга, мать моего очаровательного сына.

— Превечный Боже! Неужто Каролина умерла?

Он горько рассмеялся.

— Нет, мой друг, — сказал он. — Я не хочу для тебя никаких неприятных сюрпризов. Это та самая Каролина, которую ты, как мне тогда казалось, столь страстно любил. Оспины изменили ее до неузнаваемости.

Я молча всплеснул руками.

— Но не беспокойся, Карлос. Тем скорее она тебе понравится. Она хоть и некрасива, но гораздо более достойна любви, чем прежде.

Я был в замешательстве. Мое упрямое сердце видело в ней только чужую. И моя естественная нелюбовь к завязыванию новых знакомств порождала во мне тайное предубеждение к ней. Некогда она была кумиром моей души, и суетная гордость шептала мне теперь, что я уже не только не должен опасаться ее прелестей, но и могу унизить их былую обладательницу. Множество порочных склонностей, которые я долгое время подавлял, проснулись в этот миг в моей душе с неожиданной явственностью. Заметив это, я забыл думать о Каролине и испытал совершенно искреннее отвращение к себе.

С этими смешанными чувствами я вошел в ее комнату. Она встала с софы, где, вероятно, дожидалась нас, и некое тайное волнение, вдруг отобразившееся на ее лице, заставило ее сделать несколько шагов нам навстречу. Я сдержал себя, стараясь не выдать своего изумления по поводу столь необычной перемены, но сама она понимала более, чем, возможно, выражал ее взгляд. Покраснев и потупив свои прекрасные, ничуть не изменившиеся глаза, она приветствовала нас молчаливым поклоном.

Граф пришел ей на помощь в столь прелестном замешательстве. Он взял меня за руку и сказал:

— Мадам, наш добрый друг, маркиз, который вернулся к нам после всех своих приключений, хочет вкушать здесь сладости дружбы, поскольку радостями любви он уже, вероятно, пресытился.

Он сказал это неторопливо и с улыбкой, чтобы у нее было достаточно времени прийти в себя. Овладев своими чувствами, Каролина ответила застенчиво, и голос ее проник мне в сердце:

— Мы рады видеть вас у себя, господин фон Г**, но о последнем я бы искренне сожалела.

Разговор сделался более теплым и искренним, и не прошло и получаса, как моя прежняя непринужденная доверчивость к ней снова вернулась. Я находил ее лицо не таким уж отвратительным, как мне это показалось поначалу. Хотя частые оспины и придавали ему совершенно иные черты, их природная нежность противостояла всем натискам несчастья. Рот был по-прежнему свеж и розов, блестящие глаза полны глубокого чувства, более теплого и дружественного, чем прежде, болезненная бледность придавала чарующую томность ее облику. Сознавая недостатки своей внешности, она держалась невзыскательно скромно, будучи всем довольна и притом понимая, как лучше овладеть душами.

И в конце концов, очарование беседы! Голос, которому чувство и внутренняя боль придавали прелесть пения сирены, выражал все извивы и все тепло ее сердца, речь была полна блестками живого, но притом добродушного остроумия, которое удерживается в границах приступами печали, мягкие и тихие слова проникали в самое сердце, душа словно изливалась в сочувствии, и если прежде эта женщина была любима, то теперь ее следовало боготворить.

Она взяла мальчика из рук своего супруга. Материнское чувство, глубочайшая нежность одухотворили ее взор. Мальчик понимал ее и, казалось, впервые пытался вести с нею обмен сердечными чувствами. Та же кровь текла у него в жилах и была узнаваема в том же волнении и в тех же вспышках румянца. Они не обменялись ни единым звуком, и невинная улыбка была сцелована с губ ребенка. Я почувствовал теперь очень явственно, что в имени, которым назвали ребенка, было какое-то таинственное значение.

Граф приготовил для меня мою комнату. Я нашел в ней все на прежних местах, с тех пор ничто не изменилось. Воспоминания и тут не оставляли меня. Спокойнейшее, беспечнейшее, счастливейшее время моей жизни вновь мягко пролилось в мою душу. И в первый же вечер на той же софе, где я так часто и серьезно размышлял об идеях Союза, я пролил сладостные слезы; тайный трепет охватил меня при виде дерновой скамьи, которая была видна из окна моей комнаты, и я провел целую ночь, слушая соловьев, в которых обманутое воображение узнавало прежних певцов, услаждавших мой слух в те ночи.

Как сильно желал бы я вновь вернуться в ту дальнюю страну прошлого, в родное отечество неомраченных радостей! Из дальнего далека цвело для меня лишь достойное желаний — все мучительное было позабыто; розы утратили свои шипы, и их аромат, навеянный воспоминаниями, казался мне явственней в мягком дыхании времени.

На следующий день, когда мы с графом остались наедине, он не упустил возможности расспросить меня о моей истории. Мог ли я что-либо от него утаить? Я рассказал ему все как было. Представьте себе его изумление! Однако он быстро овладел собой.

— Ах, я предчувствовал это, — сказал он. — Подобная связь не для тебя и не для меня. Я таил сие предчувствие глубоко в груди, пытаясь предупредить тебя где только можно. Меня пытались не раз искусить, чтобы разрушить нашу дружбу, однако то, что могло бы сделаться моим несчастьем, стало для меня счастьем. Какие только неприятности не пришлось мне испытать, ибо те, кто доставлял мне их, считали, что я не смогу их перенести!

— Ты часто давал мне это понять, Людвиг, но возвышенность мыслей, размах предприятия ослепляли меня и крепко держали в своем плену.

— Именно, ты был ослеплен. Но твои новые злоключения доказывают, что ты не понимал сути Союза. Отрицание всякого частного владения и принадлежность всего Союзу — не это ли является основным его законом, судя по тому, как дон Бернардо поступил с твоей женой?

— Кто бы мог под видимостью совершенной добродетели распознать столь глубокую порочность?

— То, что является порочностью в наших глазах, является ли таковой для них? Возможно, они видят в ней одну из совершеннейших добродетелей. Разве не становятся узы Общества более тесными оттого, что оно на свое рассмотрение расширяет либо уничтожает связи между своими членами? Не это ли было всегда духом особенно замкнутых сект?

— Кто знает, был ли действительно известен Союзу план дона Бернардо относительно моей супруги?

— Все равно, был он им известен или нет. Если Союз с самого начала не мог его раскусить, если он не способен противостоять изначально каждому такому промаху, следовательно, он подвергает себя опасности разрушения в том случае, если его члены примутся друг другу мстить, притом что один посвящен, а другой не посвящен в какую-либо тайну. И что ты вообще можешь теперь думать о людях, которые способны разрушить благороднейшие и естественнейшие узы любви и дружбы, чтобы вопреки твоей воле навязать тебе планы, против полезности которых восстает весь твой темперамент и вся твоя натура, даже если этим людям удалось тебя убедить в их величественности?

Граф придавал слишком много значения своему тихому, ограниченному домашним кругом счастью и не желал для себя ничего иного. Наша природная леность, в особенности если она доставляет нам отдых после перенесенных печалей, вселяет в нас склонность к мирному времяпрепровождению, ублажающему все наши чувства, и оно нам тем дороже, что вселяет в нас гордость самими собой, поскольку мы не нуждаемся ни в каких иных благах и знакомимся ближе с собственными подручными средствами и сокровищами.

Вскоре наш образ жизни, наши занятия и развлечения сделались вновь такими же, как и до женитьбы графа. Я пытался всячески преодолеть или, по крайней мере, скрыть свое мрачное настроение. Каролина не только не препятствовала нашей с графом доверительной дружбе, но придавала ей особую остроту. Она была третейским судией всех наших маленьких споров и всегда обладала нелегким искусством примирить обе стороны. Она ластилась, поддаваясь своему настроению, к каждому из нас, смеялась и шутила со своим супругом во время наших забавных вечерних застолий или с тихой печалью гуляла со мной в глубине сада, сетовала вместе со мной на превратности человеческих судеб или смешивала свои тихие слезы с моими. Добрый граф, полностью поглощенный хозяйственными делами, был рад, что я нашел в его жене приятную собеседницу для моих праздных часов в течение дня. Однако вечер и начало ночи он не желал разделять ни с кем на свете, кроме меня. Дружба настолько преобладала в его сердце над любовью и всеми прочими ощущениями, что он ревновал ко всякому, кто ко мне приближался. Отужинав, он первым вставал из-за стола и желал графине доброй ночи, а затем брал меня под руку, и мы проводили два-три часа в моей комнате или гуляли в саду теплыми, ясными ночами, пока не занималась утренняя заря. Наши души слились полностью. Не было ни одного ощущения, которое не становилось другому известным, ни одной складочки, которая не была бы развернута и открыта. Сердце каждого, став шире, вбирало в себя другого, новые великие надежды примиряли нас полностью с прошедшим и делали переносимей мысль о будущем.

Моя печаль, однако, оказалась для графини заразительней, нежели для ее супруга. Чем больше он видел меня в печали, тем больше старался быть веселым, чтобы вырвать эту печаль силой или выманить хитростью. Но Каролина, заметив хотя бы мельчайшее облачко в моих глазах, растрачивала все свои душевные силы, пока оно не разрешалось обильными слезами.

Некая тяжелая, невыносимая тайна, казалось, безысходно угнетала ее. Граф, к счастью, совершенно ничего не замечал, но от меня не ускользнуло, что Каролина стала с ним более сдержанна, ее ласковость по отношению к нему сделалась холодней и искусственней, и даже с ребенком своим она была не столь непосредственно счастлива, как прежде.

Она стала более замкнутой и по отношению ко мне. Я обдумывал, стоит ли мне пытаться разгадать сию загадку, хотя доверительность, которая до сего времени существовала между нами, давала мне на это некоторое право. Возможно, я чувствовал инстинктивно, что могу обнаружить более, чем мне хотелось бы, и потому проявлял осторожность. Я предоставил все решить времени. Принуждая, можно скорее потерять, чем найти.

Однако я почел своим долгом обратить на это внимание графа.

— Я и сам кое-что замечаю, — ответил он мне. — Но для ее грусти отсутствует какая-либо внешняя причина; я предполагаю, что она обусловлена болезнью, и было бы целесообразным пригласить врача.

Некое тайное опасение закралось в мою душу, и потому я спросил:

— Как давно склонна Каролина к меланхолии?

— По крайней мере, я заметил ее сразу же после родов. Бессчетное множество раз заставал я ее над сыном в слезах, и, если принимался ласково расспрашивать о причине такого настроения, она часто извиняла себя некой внутренней боязливостью, которую оставила в ней последняя болезнь. Я всячески пытался ее развеселить; однако путешествия считаю самым действенным средством и потому предполагаю в следующем году, если все будет хорошо, поехать с ней в Италию.

Я похвалил его, хотя в глубине сердца, сам не зная почему, усомнился, было ли это действительно верным и безошибочным средством. Каролина слишком уж часто останавливала на мне утешительный взор своих прекрасных глаз, когда мы оставались одни, и, что более всего удивительно, никогда не расспрашивала меня ни о моей супруге, ни о причине нашей разлуки, хотя я знал, что граф ничего ей о том не рассказал.

Наступила осень. Поместья наполнились людьми из города. Наше соседство сделалось оживленней. Нам наносили частые визиты, и приходилось то и дело прерывать наши занятия. Граф, который не умел притворяться, от всей души досадовал по поводу сей перемены; я проклинал вместе с ним всех этих болтунов и бездельников, но мы никак не могли выдумать средства от них избавиться. Соседи приставали к нам как репей и верили, что тем чаще должны делать на наше поместье набеги и развлекать нас, чем меланхоличней и скучней мы при этом выглядели. Бедная графиня полностью сделалась их жертвой, поскольку мы оба покидали дом, оставляя ее развлекать гостей. Она совершенно лишилась уединения. Не имея более возможности дать волю своей печали, снедаемая горем, Каролина почти превратилась в тень.

Наконец случайность, которая столь сопутствует влюбленным, приподняла покров над ее тайной. Однажды у нас собралось большое общество, и, не зная, что предпринять для его развлечения, мы предложили гостям небольшую прогулку к близлежащей мельнице. Дамы пожелали отправиться туда пешком, и мужчины смешались с толпой, каждый по своей склонности. Я взял под руку графа, и мы шли неспешно впереди всего остального общества.

Тропа, по мере приближения к мельнице, становилась все уже и уже, лишив нас возможности идти рядом друг с другом за недостатком места. В довершение этой неприятности навстречу нам шел работник мельника с навьюченной лошадью. Не глядя на благородное общество и не слушая окликов своего хозяина, детина со своими мешками шагал прямо на нас. Мы с графом расступились, чтобы пропустить лошадь. Граф достаточно ловко уклонился от нее, отскочив на прилегающую к тропе лужайку. Я прижался так тесно, как только мог, к придорожной рытвине, но напрасно! Лошадь толкнула меня, и я соскользнул по рыхлой земле в росшие внизу кусты.

Шедшие позади нас громко вскрикнули от испуга. Но поскольку яма была сухая и мне не угрожала даже малейшая опасность, все принялись от души смеяться над моим приключением. Графиня же поначалу упала в обморок, но потом, придя в себя от возгласов попутчиков, пришла в неописуемую ярость, догнала слугу мельника, который в крайнем замешательстве брел за своей лошадью, почтительно сняв шляпу, и несколько раз ударила его по голове походной тростью.

Граф, при виде совершенно необычного, никогда им прежде не виданного гнева своей супруги, был поражен; хоть она вскоре пришла в себя и попыталась казаться как можно более спокойной, ее выходка произвела на него неизгладимое впечатление. Я это очень хорошо заметил. Выкарабкавшись из канавы и со смехом отряхнувшись, я взял своего друга под руку и попытался вновь привести его в доброе настроение. Было видно, что он ничего не имеет против меня в своей душе, однако его потухший взор долгое время оставался печален.

Для графини то был день ужаснейших испытаний. Ей предстояло пережить еще одно злоключение. Мы приблизились к мельнице. Граф велел заранее изготовить подле нее одну изящную копию. Общество находилось в прекрасном настроении, и если кто-то выбивался из общего ряда, то тут же все вновь уравновешивалось. Мы затеяли всяческие игры, чтобы развлечь дам: прыгали, бегали наперегонки и, наконец, в избытке хорошего настроения затеяли ходить по каменным парапетам моста. Это предприятие казалось опасным, и кто был склонен к головокружениям, отделился от прочих. Все по очереди с успехом пытали свое счастье, и, когда очередь дошла до графа, он доказал столь же блестяще свою ловкость. Но когда наконец настал мой черед, графиня сильно побледнела.

— Хватит, довольно! — воскликнула она. — У меня уже голова кружится от этих танцев на перилах!

Я, однако, не желал ее слушаться, и тогда, не помня себя, графиня ринулась ко мне из кружка дам и крепко схватила за край камзола.

— Маркиз! — произнесла она взволнованно, и взгляд выразил всю ее душу. — У вас такая слабая голова, — продолжила графиня несколько спокойней. — И вы желаете подвергнуться столь ужасной опасности сломать себе шею!

Я, поклонившись, отстранился от нее. Граф стоял словно окаменев. Все общество смотрело на нас в замешательстве. Возможно, из всех я испытывал наибольшую оторопь. Я совершенно растерялся и не знал, что ей ответить. Граф опомнился первым.

— Я думаю, вечереет, — сказал он. — Каролина, не желаешь ли ты вести дам домой?

Эта небесная доброта могла бы растрогать даже камень. Графиня была чрезвычайно тронута столь необычным проявлением доверия со стороны своего супруга перед многими свидетелями. Но как же глубоко должна была укорениться страсть в ее сердце! Каролина овладела собой, щеки ее уже не были столь румяны от волнения; она бодро взяла двух дам под руки и побрела неторопливо, как если бы ничего не произошло, к замку. Граф не сказал ни слова, но выглядел весьма озабоченно. Напрасно старался я своими шутками вызвать у него улыбку. И все же я читал в его великом сердце. Никакого ожесточения ко мне, никакого подозрения. Он был убежден, что знает меня достаточно хорошо, чтобы в течение столь долгого времени не замечать моего коварства. Его дружба наделила мой образ ореолом святости, и он не потерпел бы в нем ни малейшего пятнышка. Страсть, которую я испытывал к Каролине перед его женитьбой, была слишком кипуча, чтобы просуществовать столь долго и, тлея незаметно, вдруг опять разгореться. Да, я был убежден, что ни одна из подобных мыслей даже не приходила графу на ум.

День прошел, и толпа гостей покинула нас. Граф за ужином был снова бодр, и даже еще бодрей, веселей и любезней, чем прежде. Вот, пожалуй, единственное изменение, которое я в нем заметил. По отношению к графине он был воплощенное внимание, усердие и учтивость. Он предугадывал каждое ее желание и исполнял его прежде, чем оно полностью созревало в душе Каролины. Он стал тщательней одеваться и обращал внимание на каждую мелочь. Граф был постоянно с нею и подле нее, изобретал тысячи изощренных способов, чтобы ее развлечь и развеселить, и с особенным искусством умел вовлечь прелестного мальчика, сладостный залог ее любви, во все свои предприятия. Короче, он не пропускал ничего, что могло бы изобрести сердце, желая направить заблудшую на верный путь.

Я, со своей стороны, старался как можно меньше быть ему помехой в его нежных хлопотах, избегая любой возможности остаться с Каролиной наедине, всякого повода к ее доверительности и стараясь как можно меньше участвовать в домашних сценах. Если я появлялся за столом, то старался предстать более любезным гостем и собеседником, нежели ее прежним добрым, участливым и входящим во все семейные обстоятельства другом. Остаток дня я посвящал занятиям хозяйством, значительную часть которых молча перенял у графа, пропадал в поле или в лесу, казался воплощением прилежания и деловитости, завязывал много знакомств среди соседей, принимал и отдавал визиты, ухаживал за всеми красивыми дамами, был учредителем и королем всех празднеств и балов — короче, меня можно было найти повсюду, только не дома.

Каролина с горечью восприняла перемены. Более тонкий знаток женского сердца, чем я или граф, предсказал бы наверняка, чем все это может корчиться. Когда граф несколько отдалился от нее, она испытывала к нему равнодушие, но теперь, со своей усиленной внимательностью и нарочитой нежностью, которая казалась Каролине жеманной, он сделался ей отвратителен. Я держался по отношению к ней благодушно и был склонен к дружеской беседе, она благоволила мне; теперь же, когда я постоянно отсутствовал, она и вовсе стала считать меня единственным из смертных, достойным обожания. Отдаление придало моему характеру новые привлекательные черты, и ревность сообщала им еще большую ценность. Вся кровь Каролины была отравлена жгущим ее ядом. В груди трепетало пламя, голова была тяжелой и кружилась. Глубокая безмолвная меланхолия завладела всем ее существом, сделав загадкой для окружающих. Граф постоянно опасался какой-либо открытой выходки с ее стороны и избегал всякого большого общества. Это почти незаметное ограничение выводило Каролину из себя.

Я тем временем потихоньку велел паковать чемодан и, твердо вознамерившись уехать, думал лишь о том, под каким благовидным предлогом мог бы представить графу свой отъезд. Я был убежден, что он, в сущности, желал этого и, только щадя честь своей супруги, не мог высказать мне открыто свое мнение. Но я заблуждался. Граф был искренне убежден, что такая крайняя мера способна лишь ухудшить состояние Каролины; он считал, что нам необходимо набраться терпения и держаться с ней как можно мягче.

Однажды вечером после обычных застолий, вернувшись домой за полночь, проведя весь день в разъездах, я радовался, что могу хотя бы пару часов без помехи поболтать с графом. Графиня в это время обычно уже спала, и я был очень удивлен, когда еще издали увидел, что в ее окне горит свет. Казалось, тяжелый груз лег мне на грудь, множество недобрых предчувствий стеснили дыхание, и я потянул несколько раз свою лошадь за узду, чтобы как можно позднее добраться до дома.

Мое изумление возросло в высочайшей степени, когда на лестнице у замка я обнаружил графиню, поджидавшую меня. Едва она увидела, что я поднимаюсь по лестнице, как опустила голову на перила и, рыдая, воскликнула:

— Ах, Карлос!

Ее восклицание отозвалось в моей душе глухой болью. Что с ней? И что все это значит? Я поспешил к графине, шагая через несколько ступеней; мне казалось, что она в обмороке. Возможно, она разыграла эту сцену, рассчитывая оказаться в моих объятиях; но истинная страсть не знает ни искусственных приемов, ни окольных путей.

— О Боже! — простонала она.

— Что с вами, мадам? — спросил я. — Вы себя плохо чувствуете?

— Да, мне очень плохо, Карлос.

Она подняла голову от перил. Никогда не видел я ее в таком смятении; волосы, спутавшись, свисали ей на лицо.

— Пожалей меня, Карлос! — добавила она. — Будь ко мне милостив!

Графиня лишилась разума, сказал я самому себе, либо близка к тому. Что мог я сделать? Было немыслимо даже на миг потакать ее страсти. Успокоить ее хоть на одну ночь? Но стены имели тысячи ушей, а жизнь графа была мне дороже собственной. Я не знал, что ответить.

— О, небо! Неужто ты создан из камня, Карлос?! — вскричала она чрезвычайно громко.

— Ради Бога, графиня, — прошептал я как можно тише. — Что с вами происходит? Подумайте, где вы находитесь. Граф еще не ложился спать.

— Идем в мою комнату.

Я думаю, граф видел меня и ждет моего прихода.

— Ах, пойдем ко мне в комнату! — повторила она и, плача, опустилась передо мной на колени.

— Милая, милая Каролина, — сказал я, напуганный ее состоянием. — Что с вами, моя дорогая подруга? Вы сами себя не помните. Хотите, я позову кого-нибудь?

Она покачала головой.

— Вы желаете со мной говорить? Но подумайте, насколько в неподходящем месте и не вовремя! Если вы мне хотите сказать что-либо очень важное, я обещаю, что завтра ночью приду к вам в сад.

— О, Карлос! — воскликнула она взволнованно. — В самом деле? Ты хочешь? Ты этого хочешь? Да, да, я знала, в тебе еще горит искра прежнего пламени.

Каролина необычайно быстро выпрямилась и с распростертыми объятиями бросилась ко мне на грудь. Говорить она более не могла, но покрыла мое лицо горячими поцелуями. Я несколько отвернулся и застыл от страха, ибо услышал в некотором отдалении шорох. Мягко отстранив от себя пошатнувшуюся женщину, я обнял ее стан, повел назад в комнату и, усадив, удалился, не проронив ни слова.

— Завтра ночью, Карлос! Завтра ночью! — воскликнула она мне вослед.

* * *

Я находился в величайшем смущении, не зная, что предпринять. Я не питал никакой склонности к Каролине. Она была для меня почти бесполой. Но сообщать графу о его несчастье, при всей необходимости подобного поступка, казалось мне ужасным. Было ли другое средство, чтобы сдержать данное обещание, не предавая графа?

Сделав вид, что направляюсь к себе в комнату, я потихоньку проскользнул к графу. Я застал его уже раздетым и за чтением; но по выражению его лица можно было увидеть, что он только что пережил сильное волнение и еще не вполне успокоился. Желая узнать, не случилось ли за ужином какой-либо сцены с Каролиной, я заговорил с ним доверительно:

— Ты очень печален, Людвиг. Что-нибудь случилось? Что делает графиня?

— Я не думаю, что она сейчас в постели, — ответил он кротко. — Сегодня вечером она была возбуждена как никогда. С самого утра непрерывно плакала и жаловалась на все подряд: то погода слишком холодная, то ты не позволяешь себя видеть и не питаешь к нам былой дружбы, то соседи ее не навещают, то маленький Карлос беспокоен и Бог знает что еще! И все вперемешку, без какого-либо смысла или последовательности, так что я стал беспокоиться за ее рассудок. Что можно поделать с этой странной женщиной? — добавил он искренно.

— Отошли ее в монастырь, туда, где сейчас находится маркиза! — вырвалось у меня непроизвольно.

Граф воззрился на меня, замерев.

— О, мой Бог! — воскликнул он тихо. — О, мой Бог! К какой ужасной судьбе хочешь ты меня предуготовить!

— От своего друга тебе не следует ожидать ничего дурного, Людвиг. Сходные обстоятельства и сходное горе должны лишь крепче свести нас воедино.

— Но разве я это заслужил, маркиз? Разве забыл хоть одну из моих обязанностей? Неужто моя душа столь холодна и нет в ней ничего, чтобы сделать женщину довольной? Однако все было напрасно! Даже моя нежность лишь способствовала ее огорчению.

— Не то же ли было и со мной?

Он глубоко задумался.

— Да, ты прав, друг моего сердца!

Граф обнял меня порывисто.

— Я повторю тебе те слова, Карлос, что сказал уже однажды: не позволяй никогда миру заявить, что женщина разлучила две такие души!

— Твоя откровенность доказывает мне, что ты меня знаешь. Положись на своего Карлоса.

— Но что ты желаешь предпринять?

Я безо всякой утайки рассказал ему о моем недавнем приключении на лестнице. Ожидая, что граф впадет в отчаяние, я удивился, увидев на его красивых губах улыбку, которая сопутствовала слезам; хмурое лицо прояснилось, став поистине обворожительным. Я понимал его. Он хоть и не сомневался во мне как в своем друге, но был удивлен моим спокойствием и искренней непритязательностью. Сладостная симпатия, в которой наши души сливались воедино, была в нем сильнее, чем любовь; очарование одного постепенно сглаживало страдания другого, и разве могло быть иначе? Граф был слишком поглощен моим образом, чтобы найти в своей душе место для кого-то другого.

— О мое второе я! — воскликнул он мечтательно по окончании рассказа. — Кумир моей сущности и моего бытия! Ты действительно человек? Ты действительно мой друг? Или мое счастье всего лишь бедный, наполовину протекший сон?

— Нет-нет, моя любовь к тебе — явь, Людвиг. Ты не можешь упрекнуть своего Карлоса в неблагодарности. Не должен ли он тебя предпочитать целому миру? И не испытали ли мы друг друга уже многие тысячи раз? Тебе, наверное, часто случалось находить меня слабым и нерешительным. Но неверным — никогда.

— Ах нет! Никогда, никогда! Обновим же мы смертельную клятву, которой когда-то поклялись. Небо и земля прейдут, но наша дружба не прейдет!

Я от всей души пожал ему руку. Все в этом мире было мне чуждо, кроме него. Ах, я видел в нем свой собственный, но гораздо более совершенный образ; усердствуя благодаря его очарованию, видя всегда перед глазами его совершенство, я стремился сам сделаться совершенней.

* * *

Мы пришли к выводу, что нам следует по-прежнему с мягкостью относиться к Каролине. Граф питал отвращение ко всяческому насилию, хотя, кто знает, если бы он с самого начала действовал с твердостью, это было бы лучшим и, возможно, единственно верным средством. Ночное свидание предоставляло мне наилучшую возможность объясниться с Каролиной, и граф весьма уповал на мое красноречие и влияние и надеялся, что я смогу убедить и успокоить бедную женщину. Я настаивал, что граф должен быть скрытым свидетелем нашего разговора. Граф приводил тысячи доводов против, но, поскольку я безоговорочно настаивал на этом условии, он вынужден был наконец согласиться.

Одному лишь небу известно, как провел я остаток ночи и весь следующий день. У меня не осталось никаких четких воспоминаний, поскольку я находился в сильнейшем замешательстве и не мог думать ни о чем другом, кроме того, что я должен все же сказать графине, но наблюдал исподволь за графом и его супругой.

Мой друг был верен своему распорядку и держался с Каролиной, как и прежде, внимательно. Мы старались, чтобы она не заподозрила о нашем замысле, и потому избегали нарочитой доверительности. Естественность давалась нам нелегко. Но она, казалось, не замечала никого, кроме меня.

На щеках ее играл обворожительный румянец надежды, милая мечтательность волновала ее душу; казалось, Каролина лишь наполовину бодрствует, полностью погруженная в тихую задумчивость, и ее быстрые мысли скользили в отдаленном от действительности мире. Она словно не верила своему счастью и пыталась лучше постичь происходящее. Такое огромное, удивительное счастье казалось ей невероятным, и она будто силилась пробудиться, гадая, не взволнованная ли это фантазия пытается ее обмануть своими блуждающими огнями.

За ужином Каролина совершенно ничего не ела, она едва могла скрыть охватывающую ее необычайную дрожь и постепенно теряла всякую власть над своим блуждающим, неосторожным взором. Граф был кроток и сдержан, но напрасно боролся со своей подавленностью. Я был растерян до глупости, весел до отвращения, забавен без остроумия, болтлив без фантазии и галантен без желания понравиться. К счастью, моя роль была такова, что мне могло помочь лишь неопределенное, лишенное какого-либо обдумывания ребячество.

Графиня не отваживалась, при всем своем нетерпении, первой подняться из-за стола. Ничто не должно было возбудить подозрения в последний миг перед свиданием. Но ее неудовольствие вынужденным промедлением не позволяло себя обуздать и, смешиваясь с радостным вожделением, заставляло выглядеть серьезней и постоянно вздыхать.

Граф не спускал глаз с супруги. Возможно, ему следовало бы подняться из-за стола первым. Его внутренняя борьба была настолько сильна, что он боялся обнаружить свое настроение. Наконец, пожаловавшись на сильную головную боль, граф пожелал Каролине спокойной ночи — она поблагодарила его радостней, чем обычно, — пожал мне руку и удалился. Я остался еще ненадолго, сделав Каролине знак, что нам следует не слишком доверять графу и остерегаться. Мы поговорили какое-то время о ничего не значащих вещах; Каролина поднялась из-за стола и, несмотря на мое нежелание, поцеловала мою руку и потом обняла меня; высвободившись, я кивнул ей и удалился. Прежде чем дать условленный знак графу стуком в дверь, я отправился в свою спальню.

Стояла дивная, ясная осенняя ночь, теплая настолько, насколько это может быть в октябре. Поначалу веял свежий ветер, но к полуночи все постепенно стихло; наконец можно было только слышать, как листва шуршит под его редкими, слабеющими порывами. Я отправился в сад за полчаса до назначенного времени, чтобы ничего не пропустить. Сердце мое билось боязливо, чувства были затуманены, я настороженно вслушивался в каждый смутный шорох, который вспугивал мои мысли и мешал погрузиться в раздумья.

Из пруда передо мной поднялся влажный, напоенный ароматами сада туман и красивыми извивами улегся на лужайку за прудом. Потом взошел бледный месяц. Как бы дрожа в свежем эфире, он лил свое сияние сквозь кусты и отражался в ряби ручья. Вокруг его светлого отражения играли покрытые серебряными полосами волны, то собираясь неожиданно вокруг него, то торопясь друг за дружкой, то прячась наконец в тростнике или под нависающими с берега цветами. Порой терялся плывущий листок в сиянии серебра, будто находя в этом удовольствие, и с тихой дрожью метался туда и сюда; слабая, завистливая рябь поверхности выносила его прочь. Мое в высшей степени напряженное воображение наделяло каждый предмет чувствами и душой. Нависшие тени, дрожащий, дробящийся в листве плюща лунный свет, волны эфира в серой листве казались мне воплотившимися духами и трепетали живо в моих собственных ощущениях.

Кровь моя едва струилась в жилах. Сердце билось почти неслышно. Эти же тихие волны обнимали всю природу. Я слышал их биение в своем пульсе; казалось, они грезят и жизнь их просыпается по временам, как воздушные картины. Затерявшийся щебет одинокой, пробудившейся от всеобщего сна птицы, юрканье прислушивающейся ящерицы в застывшей траве, упавшее вместе с листком насекомое, соскользнувший вниз с крутого берега пруда комок земли, напор сдерживаемого, стесненного дыхания — все мои чувства и восприятия были растворены в замедленной картине ночи. Природа вокруг казалась прелестной, сладко дремлющей юной девой, на проясненном лице которой блуждает неверная обворожительная улыбка.

Плавный поток мыслей унес меня далеко прочь от настоящего. Я позабыл и Каролину, и все свои планы, как вдруг теплая, мягкая рука пожала мою руку. Неожиданный электрический удар не мог бы меня сильней удивить. Я вздрогнул. Это была графиня, которая смотрела на меня мечтательным взором и улыбалась.

— Вот как можно тебя застичь, Карлос! Но тебя испугало появление твоей Каролины?

Она не оставила мне времени для ответа. Прежде чем я опомнился, она обняла меня горячо своими нежными руками и покрыла мое лицо жадными поцелуями. Я едва противостоял поневоле поднявшемуся во мне естественному желанию ответить на поцелуи ее алеющего, как роза, рта. Только мысль о том, что граф нас подслушивает, отрезвила меня, и я отворотился от прелестной волшебницы.

Она несколько смутилась. Но, не оставляя Каролине времени для размышлений, я взял ее безвольно поникшую руку и повел бедную дрожащую женщину к дерновой скамье на берегу пруда, которую заранее для нее приготовил. Она заметила мою заботливость и в сладостной надежде, что скамья эта должна сделаться ее свадебным ложем, с новым порывом нежности приникла к моей груди.

Если бы Каролина сумела вновь пробудить во мне прежнюю страсть и если бы мы были одни, без посторонних глаз, я едва ли мог бы противостоять ее сладостному напору, ее полным души поцелуям, ее милым укорам и горячим слезам. Это была одна из причин, почему я так настаивал на присутствии графа: я уже не доверял самому себе и даже сделал печальное наблюдение, что в течение нескольких последних дней нахожу Каролину красивей, чем обычно. К тому же порывистое нетерпение сделало ее в эту ночь столь прекрасной, какой только может быть женщина. Одежда ее была в беспорядке, и что в остальное время было скрыто приличием, теперь явилось во всей своей соблазнительности. Природа была столь щедра по отношению к ней, что она не нуждалась ни в каком искусстве и вытесняла его прочь, как навязываемый ей избыток.

Каролина заметила, что я пытаюсь от нее отстраниться, но решила, что упрямством своим хочу лишь набить себе цену, и держала меня тем крепче.

— Отчего ты так извиваешься в моих руках? — спросила она меня с улыбкой. — Нет-нет, Карлос, сегодня ты не сбежишь от меня, как вчера!

— И все же я должен, Каролина. Придите в себя, милая. Очнитесь от своих сладостных мечтаний. Узнайте во мне своего верного друга, но также и ближайшего друга вашего мужа!

Она резко вздрогнула и отпрянула от меня, как от омерзительного чудовища. Выпрямилась, прижала ко лбу руку, и смертельная бледность лица сменилась лихорадочным румянцем. Огонь нетерпения горел в ее взоре, который она устремила на меня, сумрачно, презрительно улыбаясь.

— О ничтожный негодяй! — воскликнула она громко. — Так вот прием, который ты мне приготовил и который мне обещала твоя предательская мина?

— К сожалению, да. Я верен своему слову. Не требовали ли вы от меня доверия, не хотели ли вы незаметно от всего света излить боль на участливой груди? Разве вы не желали поделиться некой тайной, чтобы она вас менее теснила? Не выбрали ли вы меня своим другом и можете ли вы потребовать от меня нечто, что было бы лучше и достойнее, чем искренняя дружба?

Проникновенность моего голоса склонила Каролину к сочувствию. Возможно, слова мои повлияли на нее помимо ее воли, и она стесненно вздохнула. Затем графиня бросилась к моим ногам, обняла мои колени, крепко удерживая меня на месте.

— Нет-нет, Карлос, — сказала она. — Я не желаю дружбы и не стремлюсь к доверительности; то, чего я желаю, — это бесконечная всесильная любовь. Я не доверяла тебе иной тайны, кроме моей любви, и не имела иного бремени, от которого желала освободиться, кроме любви. И теперь брошена она к твоим ногам, и — о Боже! — если ты этого не желаешь, я пронесу ее терпеливо до гроба.

Она положила голову мне на колени. Последовала долгая пауза. Графине требовалось время, чтобы после такого объяснения прийти в себя.

Я всхлипнул и заплакал не скрываясь. Уверен, что и граф, который нас слушал, не мог удержаться от слез — слез о его заблудшей, несчастной жене. Я же плакал о нем.

Наконец я попытался поднять графиню, но она оказалась сильней меня.

— Встаньте, Каролина, — уговаривал я ее. — Вы требуете от меня слишком многого. Мое сердце обессилено и способно биться лишь ради одного моего нежного друга. Осталась бы довольна Каролина лишь одной недостойной страстью?

Последний довод казался мне наиболее верным способом ее сдержать. Но я ничего не достиг.

— Нет, нет! — воскликнула она. — Ты меня не обманешь, Карлос, любовь хитрей, чем ты думаешь. Годы протекли с тех пор, как я тебя знаю. Я незаметно наблюдала за тобой. Твое сердце еще полно чувств! Ах! Ты способен объять все своей нежной любовью. Лишь для меня одной желаешь ты быть жестоким?

— Нет, Каролина. Жена моего сердечного друга после него первая в моем сердце. Я любил ее однажды с сильной юношеской страстью, но она оттолкнула меня с презрением, и после объяснения с ней я отказался от своих притязаний в пользу достойнейшего и благороднейшего из всех мужчин.

Я прилежно ступил на путь упреков, надеясь таким образом настроить Каролину против себя. Но она поняла меня совершенно иначе. В моих упреках она увидела тлеющую искру любви и ревности и приложила все силы, чтобы ее раздуть.

— И ты можешь упрекать меня, Карлос?! — воскликнула она. — Меня, бедную, несчастную, униженную, для всего света умершую женщину? Неужто не была я достаточно наказана за свою ужасную ошибку? Не растратила ли я понапрасну цвет своей юности, проведя лучшую пору своей жизни вдали от тебя? И когда я с раскаянием припадаю к твоим ногам, когда я тебе предлагаю взамен то, что я имею и что могу, когда все мое существо зависит от тебя, когда все мысли мои посвящены тебе, кровь моя лишь ради тебя течет в жилах и я только ради тебя дышу, — Карлос, Карлос! — можешь ли ты меня оттолкнуть?

Она воздела руки к небу и затем вновь опустилась опустошенно. Я воспользовался моментом, чтобы поднять ее, и усадил снова подле себя на скамью. Каролина расплакалась, исступленно ломая руки. Ни один человек не находился в таком положении, как я. За мной наблюдали, и все же я был совершенно один. Помощи в этом затруднении нельзя было ожидать ни от кого более, как от самого себя. Я призывал все силы небесные себе в подмогу, призывал мое обмирающее, шаткое сердце к покою, стараясь также уповать на близкое присутствие своего друга.

— Дражайшая графиня, — ответил я. — Никогда не заблуждались вы более, чем теперь. Я не достоин вашей любви — и никогда не был достоин. Иначе разве мог бы так скоро совершенно позабыть о ней?

— Так скоро — и совершенно? Вы это сказали, Карлос? Непостижимый Боже! Ты столь ужасен в своем гневе?! И теперь мне не на что надеяться, маркиз? Совершенно не на что? Отвечайте же! О Боже! Отчего вы не отвечаете? И тогда почему назначили вы мне здесь свидание? Этой влажной, темной, туманной ночью!

Каролина начала бредить. Выражение ее лица сделалось как у безумной. Она дико била руками вокруг себя, ее сотрясала дрожь. Щеки были бледны, взгляд опустошен. При свете месяца картина казалась еще ужасней. Моя мораль, все мои столь искусно выдуманные причины, вся моя мудрость добродетели и долга были исчерпаны. Каролина, казалось, перестала воспринимать мои слова. Она лишь что-то глухо, невнятно бормотала. Я, полностью опустошенный, крепко держал ее за руки.

Тихий шорох в кустах привлек ее внимание, и Каролина на миг оглянулась. Тут же волосы ее встали дыбом, кровь прилила к лицу, она резко отпрянула от меня, вскочила и хотела броситься в пруд. Я вновь схватил ее.

* * *

Каролина узнала графа, который в сильном беспокойстве приближался к нам. Стыд и ярость, отчаяние, преданная и осмеянная любовь лишили ее разума; боль, столь долго терзавшая ее грудь, сделалась непереносимой — она заставляла судорожно сжиматься все сосуды и останавливала ток крови. Бедный граф находился почти в таком же состоянии. Каролина застыла недвижно, словно мертвая, еще прежде, чем мы достигли замка.

Мы употребили все средства, чтобы вновь вернуть ее в сознание. Усилия наши не были напрасны. Через добрую четверть часа она вновь открыла глаза и начала говорить. Но ее сознание было полностью замутнено. Она принимала меня за графа, а графа за меня, но ни одного из нас не желала видеть подле себя.

Исцеление шло очень медленно. И когда разум ее прояснился, не проходило и дня без приступов безумия. Мы лишь изредка навещали ее; казалось, к счастью, она совершенно забыла о нашем существовании, не разговаривая ни с кем, кроме своего прелестного ребенка, и занимаясь им непрерывно. Мальчик весь день сидел подле нее на ее кровати, и они играли в детские игры.

Мы предпринимали все, чтобы развеселить Каролину. Но она была ко всему безучастна, не узнавая ни одного из своих бывших друзей. Все сделались ей чужды, казалось, она недавно явилась на этот свет. Черная меланхолия[255] заставляла ее заниматься лишь собой, она не была способна ни к каким поступкам, не имела никаких страстей, ни одно желание не волновало ее; Каролина без остатка погрузилась в себя.

Граф пребывал в величайшем замешательстве, не зная, как ему следует поступить с Каролиной. Его изобретательность была полностью исчерпана, и он решил посоветоваться со мной, не осуществить ли в самом деле запланированную им поездку в Италию. Я посоветовал ему спросить графиню. Он пытался поговорить с ней, но скорее камень дал бы ему какой-либо ответ. Она же взглянула на него непроницаемым взглядом, как некто, кто слышит слова, но не понимает их значения. Затем вновь закрыла глаза. Это было все, что граф от нее получил на свое предложение.

Между тем я вновь подумал о том, что для Каролины было бы, наверное, лучше, если бы мы отвезли ее в монастырь Д*, к моей Аделаиде. Несомненно, старая дружба помогла бы ей ожить, обе женщины смогли бы взаимно поделиться своими переживаниями и понять и поддержать друг друга лучше, чем мы со всей нашей заботливостью и деликатностью. Сладостные воспоминания о прошлом, о счастливо проведенном вместе времени должны были с легкостью вызвать к жизни их замершие чувства.

Однако я не был вполне осведомлен о настроениях Аделаиды, во всяком случае, я не мог судить о них только по ее, пусть даже полным нежности ко мне, письмам. Я опасался, не подвергнем ли мы графиню, под предлогом ее излечения, еще большей опасности. И если бы даже маркиза была уже полностью исцелена, не привела ли бы встреча с пылающей страстью подругой к противоположному исходу? На что только не способны две такие женщины, в пылу своего темперамента ища выхода неудовлетворенным страстям! Да они могут устроить пожар на весь свет.

Кроме того, я беспокоился, не повергнет ли графиню в ревность возродившаяся ко мне склонность Аделаиды. Тогда все было бы потеряно. Они бы тогда попросту уничтожили друг друга. И все же я надеялся как на то, что ослабевшая душа маркизы, которая заключает в себе столь многое, устоит против искушений, так и на прояснение сознания Каролины. Встреча должна была произвести на нее сильное впечатление, в этом я был уверен.

Я договорился с графом, что съезжу ненадолго в Д*, где намеревался все разузнать о душевном состоянии маркизы, что должно было способствовать принятию какого-либо решения. Вскоре я отправился в путь. Я остановился в одной деревне в миле от монастыря и от собственного имени написал маркизе письмо, где предварительно сообщил ей о возможном посещении монастыря графиней фон С**; после чего разрисовал себе щеки, рот и брови, наложил большой пластырь на правый глаз, надел крестьянское платье и отправился как посланец, хромая, по дороге к Д*.

Когда я туда добрался, монахини еще не вернулись из церкви, и у меня было предостаточно времени, чтобы обстоятельно побеседовать с привратницей.

— Здесь находится монастырь Д*, барышня? — спросил я простодушно, устремив глаза на надпись, означенную на пакете.

— А где же ему еще быть, господин простак? — удостоила она меня вежливым ответом. — Но что вам там надо? Какое у вас там дело? Для кого это письмо?

При этом она торопливо и с необыкновенным любопытством чуть было не выхватила письмо из моих рук, но я отступил на несколько шагов назад.

— Живет ли в этом монастыре некая маркиза фон Г**, дай Господь ей здоровья и много лет жизни! — прочел я, запинаясь, имя маркизы.

— Ах, бедная маркиза! Так письмо предназначено ей? Сейчас сбегаю и сообщу ей добрую весть. Оно, наверное, от ее супруга! Вы бы видели, с какой жадностью набрасывается несчастная на его письма!

Привратница хотела было уже захлопнуть дверь у меня перед носом и бежать торопливо прочь, но я воскликнул:

— Еще одно слово, добрая девушка! Всего одно слово! Если можно!

Она обернулась и спросила:

— Ну что еще? Не задерживайте меня. Я спешу.

— Кто, собственно говоря, эта маркиза фон Г**? — спросил я.

Я сомневался, что она пожелает мне что-либо рассказать, однако девица оказалась столь красноречива, что, почти впав в самозабвенье, излила все свои долго сдерживаемые мысли в стремительном потоке.

— Что?! — воскликнула она визгливо. — Вы так наглы и любопытны, что дерзаете меня расспрашивать о таких вещах? Маркиза фон Г**, да будет вам известно, столь великая дама, что я никогда не буду достойна даже произнести ее имя.

— Ну-ну, милая девушка, — продолжал я льстиво, — я видел короля Франции, и прекрасную, величественную королеву, и милого дофина, и любезнейшую принцессу, которую я непременно расцеловал бы, такие у нее были красивые глаза.

При этом я сделал рукой такое движение, которое могло бы самым красноречивым и недвусмысленным образом подтвердить это желание.

Монахиня при такой ужасной откровенности залилась краской, но тем не менее не упустила возможности несколько раз ухмыльнуться.

— Что за отвратительный человек! Но вернемся к маркизе. Не из-за высокого ранга я назвала ее великой дамой, но из-за ее тихого нрава, кротости, приветливости и добродетели.

— Добродетели? — повторил я машинально.

— С самого своего прибытия сюда не делала она ничего, только плакала. Своей скорбью она повергала всех в изумление. Мы едва могли добиться от нее хоть слова. «Что с вами, милая маркиза? Что случилось?» — спрашивали все у нее, поскольку в монастыре не было ни одной, которая не желала бы это знать.

— Охотно верю, — заметил я, смеясь. Но, к счастью, сообразил вовремя, что для честного крестьянина я слишком остроумен, и ловко добавил: — Я бы и сам хотел это знать.

— Никто не может знать это наверняка. Но предполагают многое.

— Что же именно?

Казалось, она не могла совладать с болтливостью.

— Говорят, маркиз весьма своенравен и каких только семейных сцен не навидалась бедняжка ранее.

«О Боже, — подумал я, — кто-то, должно быть, выдал нас». Но кто, кроме меня и Аделаиды, мог знать истинную причину ее пребывания здесь?

— Наверное, маркиз ревновал? — спросил я смущенно. — Если она красива, это было бы естественно.

— Нет, не может быть, чтобы маркиза дала повод к ревности. Она — воплощенный ангел доброты и невинности. К ней часто приходили посетители, желая ее видеть и поговорить. Но она не велела принимать никого из чужих. Нет-нет, я скорее поверю, что виноват сумасбродный маркиз.

Я опять перевел дыхание. Если только честь моей бедной жены была сохранена, мне не было дела до того, что болтали обо мне.

— Тогда вы совершенно правы, милая девушка, — воскликнул я, — что считаете маркиза сумасбродом. Он уже проделывал тысячи выходок, и кто знает, на что еще способен.

— Значит, вы его знаете?

— А кто же его не знает? По слухам, разумеется, барышня привратница. Вся округа только об этом и говорит.

— О, расскажите мне немного.

Я боролся с сильнейшим искушением понарассказывать ей всяческих небылиц. Но, опасаясь выдать себя и сгорая от нетерпения вновь увидеть Аделаиду, я придержал язык.

— После, после, милое дитя, — сказал я. Служба скоро закончится, и мой долг — отдать письмо маркизе в руки. Не могли бы вы ей сообщить о моем прибытии?

— Боюсь, она не пожелает вас видеть.

— Скажите, что я прибыл от ее супруга с приказом передать ей письмо лично в руки.

Даже если Аделаида не желала принимать визиты и вообще видеть посторонних, то я был уверен, что как посланника маркиза она примет меня не задумываясь. Я уже приготовил ответы на тысячу боязливых вопросов, и мое беспечное сердце радовалось при мысли, что, возможно, смогу ей тихо шепнуть, кто скрывается под маской. У меня было верное средство себя выдать, если только слишком нежное содержание письма позволит ей обратить какое-либо внимание на все прочие вещи.

Через некоторое время привратница вернулась с новостью, что получила приказ провести меня в комнату для переговоров. Колени мои ослабели, и, казалось, ноги перестали меня слушаться. То ли сердце мое забилось сильней, то ли сквозь искусственную краску проступил естественный румянец, однако моя проводница взглянула на меня с некоторым сомнением, открывая передо мной двери комнаты для переговоров.

Когда я подошел к решетке, Аделаида уже ждала. Не удостоив меня ни единым взором, она взяла торопливо письмо из моих рук, оглядела надпись и печать, затем поцеловала его, вскрыла и принялась читать. Но она читала столь торопливо, что вынуждена была то и дело возвращаться к началу, чтобы уловить смысл.

Я тем временем наблюдал за лицом своей супруги, находя ее вновь такой же, какой она запечатлелась в моем сердце. С каким страстным жаром приник бы я сейчас к этому лику мадонны! Ее бледное, очаровательное лицо прояснялось, становясь еще прекрасней по мере того, как она постигала содержание письма. Я видел ее чистую душу вновь на прежнем троне невинности, искренности и нежной приветливости, на котором она когда-то пребывала, столь достойная обожания. «О, благодарю вас, благосклонные силы небесные! — сказал я самому себе. — Моя жена вновь возвратилась ко мне».

Аделаида прочитала письмо, и крупные слезы сверкнули у нее на глазах. Не однажды отворачивалась она от меня, чтобы скрыть слезы, капавшие на письмо, которое она вновь и вновь прижимала к своим устам.

— Вы пришли прямо из С**, добрый друг? — спросила она, спрятав письмо в складках шейного платка.

— Прямо из С**, мадам.

— Вам знаком маркиз фон Г**?

— Кто же его не знает? Он хочет всем добра и желает всех видеть счастливыми.

Эти слова понравились ей.

— Вы правы, — вздохнула она. — Но как часто растрачивал он свои добрые дела на неблагодарных.

— Ими полон мир, мадам.

Глаза ее вновь наполнились слезами, но внутреннее сознание вины приводило к опасению, что эти слезы могут показаться подозрительными. Маркиза отвернулась и вытерла щеки носовым платком.

— Вы часто его видите?

— Очень часто, мадам.

— Вы счастливее меня.

— Почему? Вы свидитесь с ним снова, чтобы уже не расставаться.

— Благослови вас Бог за эти слова, добрый человек. Если мне предстоит однажды покинуть монастырь, я вспомню о вас и отблагодарю. Теперь же примите за свою услугу этот маленький подарок.

Аделаида достала из кошелька золотую монету и протянула мне через решетку. Я взял торопливо ее руку, покрыл поцелуями, крепко держа ее. Склонившись над ней, я успел снять со своего пальца знакомый маркизе алмазный перстень и надеть на тот палец, на котором она носила обручальное кольцо. Быстро повернувшись, я заторопился прочь.

— Боже милосердный, что это? Значит ли это, что... Погодите же немного!

Но я уже резко захлопнул за собой дверь.

* * *

Можно представить, каким раздумьям предавался я на обратном пути. Меня переполняла радость, мне казалось, я заново рожден. Кровь моя согрелась и струилась быстрее в жилах, благодатное пламя теплилось в моей груди, одушевляло чувства и окрыляло каждую мысль. Это было счастье юной любви после первого взаимного признания.

В каком только лучезарном свете не представало передо мной будущее! Мне виделось, что оно покоится на неком прочном, незыблемом основании. Небо было ясным и синим. Исчезли даже мелкие облачка, и влажный воздух не предвещал надвигающейся грозы. То был один из прекраснейших весенних дней в моей жизни, когда сердце предается мечтам и желаниям, не думая о наступлении вечера.

Я был уверен, что Аделаида в состоянии полностью исцелить графиню от ее болезни. Они давние подруги, а для женского горя нет более мягкого и утешительного прибежища, чем женская грудь. Жена моя своей кротостью и нежностью должна была подбодрить Каролину; благодаря своему опыту стать ей надежной предводительницей и послужить поучительным примером в ее горе. Вернувшиеся добродетели способны были заново укрепить эту дружбу, оказать помощь, подать совет и проявить щадящую участливость. В общении с ней Каролина должна понять, что она может потерять и что обрести.

Но бедное человеческое сердце! Не ведая о будущем, обманутое им же самим созданными мечтами и розовым сиянием сладостной надежды, упоенное самим собой, оно является легкой добычей самоуверенности. Принимая свои безрассудные фантазии за действительность и мня себя достигшим чертога радости, воображает оно, что преодолело все трудности, и наслаждается, едва обращая внимание на отдаленные удары грома, поскольку гроза, как ему кажется, миновала. Разве мог я предчувствовать какое-либо несчастье, вновь завидя вдали замок графа? Он стоял у окна с носовым платком в руке и махал мне усердно издали, иногда отворачиваясь и осушая слезы.

«Милосердный Боже! — подумал я. — Что еще могло произойти? Что-нибудь с Каролиной? Нет, нет!» Она шла на поправку, и граф мне об этом сообщал. Его последнее письмо, написанное позавчера, было очень грустным, но он ничего о себе не говорил и, казалось, сумел меня утешить по поводу превратностей судьбы. Он утешал меня! Но что же могло случиться? Новости из Испании? Навряд ли!

Грудь мою все более теснило, и я почти уже не мог дышать от волнения, когда карета спокойно остановилась у замка.

Граф дожидался меня на ступенях, его необычайно бледное лицо было искажено волнением. Он задержал на мне какое-то время взгляд своих темных глаз, который определенно был полон тайного, пугающего значения. И когда я ринулся в его объятия, он обнял меня крепче и теплей обычного. Его блуждающий взгляд застилали слезы, и рука его дрожала в моей.

Я взглянул на него в полнейшем замешательстве. Казалось, он не мог вынести моего взгляда и потупил глаза.

— Ты болен, мой друг? — спросил я его.

— Я чувствую себя прекрасно, — ответил он.

— Что делает Каролина? — спросил я торопливо и задрожал всем телом.

— Ей гораздо лучше, она гораздо спокойней, очень грустна, но узнает меня и сына. Вчера она весь день была в сознании. Но ты увидишь сам.

Казалось, добрый граф старался отвлечь мое внимание, чтобы помешать расспросам. Но сердце мое было переполнено. Я не выдержал.

— И что еще нового случилось?

Он задумался на миг и потом, с деланным равнодушием, ответил небрежно:

— Ничего, насколько мне известно, Карлос.

— Но настроение твое столь значительно, столь заметно переменилось.

— Чему тут удивляться? Есть ли в моем положении повод для радости?

— Но и к отчаянию у нас нет повода!

Я поделился с ним моими добрыми надеждами и намерениями. Он поблагодарил и обнял меня.

— Верь мне, Карлос! — сказал он, всхлипывая с болью, поскольку не мог более сдерживаться. — Я буду вечно, вечно любить тебя!

Мы были у комнаты графини. Он отворил дверь. Я взглянул на него с удивлением. Он улыбнулся.

— Вот увидишь, я теперь с ней на дружеской ноге. Она бы обиделась, если бы и ты не захотел порадовать ее своим визитом.

Графиня сидела на своем обычном месте, углубившись в чтение. Заслышав наши шаги, она отложила книгу, прижала руку ко лбу, как если бы поначалу должна была обдумать смысл прочитанного, и потом только подняла глаза. Ни удивления, ни испуга, ни изумления не выразила ее нежная мина. Ее прекрасные глаза смотрели яснее, чем обычно. Она встала и, непринужденно протянув руку, приветствовала меня и освободила место на софе, затем расспросила меня о здоровье и о том, как протекала моя поездка. Графиня держалась естественно, природная грация вернулась к ней — не было заметно ни малейшего стеснения, как если бы воспоминания о пережитом начисто отсутствовали.

Мои опасения усилились. Я знал, что прежде времени затянувшиеся раны часто открываются вновь и от этого являются лишь более опасными. Подавленное лицо графа выражало то же самое мнение. Каролина улыбалась, но грозовые тучи, из-за которых проглядывало солнце, еще не вполне рассеялись, и было неизвестно, проплывут ли они дальше от нее или ближе. Ее взгляд с твердостью созерцал предметы, но иногда перебегал торопливо с одного на другой, пока устало не останавливался на чем-либо. Лицо потеряло свое милое выражение, и, поскольку ему недоставало души и страсти, оно было подобно отталкивающей гипсовой маске. Ужасно, когда словам не сопутствует ни единое движение лица.

Но как бы ни было грустно это зрелище, все же оно не казалось мне достаточной причиной для слабости и смиренной печали графа. Состояние Каролины являлось следствием ее болезни и наверняка должно было пройти под целительным воздействием времени или благодаря какому-нибудь проясняющему и смягчающему лекарственному средству. Я чувствовал безотлагательную потребность остаться вечером наедине со своим другом, чтобы попытаться развеять его мрачность и постигнуть причины его состояния настолько, насколько может увидеть все извивы души родственная и любящая душа.

Вечер наступил незаметно. Мы отужинали ранее, чем обычно, чтобы я мог скорее отправиться в постель. Никогда не были мы друг с другом столь немногословны. Графиня сидела безо всякого выражения на лице и следила взглядом за полетом мошки, которая, обжегшись о пламя свечи, упала мертвой.

— Дон Карлос, — сказала она с внезапным волнением, бурно вздохнув, — не кажется ли вам, что ничто более не представляет картину любви, чем эта мошка, которая ринулась в пламя, чтобы сгореть?

При виде новой вспышки страсти я задрожал. Кто мог бы дать скромный и надлежащий ответ на этот внезапный вопрос? Я взглянул на графа, надеясь в его лице отыскать какой-либо совет. Но он постукивал ножом по тарелке и, казалось, ничего не слышал, будучи погружен в себя. Это надоумило меня поступить так же. Я опустил глаза и, делая вид, что ничего не слышал, промолчал. Взгляд графини, которую я видел краем глаза, прожег меня насквозь, но, к счастью, уже в следующую минуту ее что-то отвлекло либо она решила не удостаивать меня повторением своего вопроса.

Это маленькое событие изменило сразу же все мое настроение — дыхание стеснилось, надежда ясной вечерней зари ушла, и новое утро не предвещало ничего доброго. Будучи доволен настроением своей жены, я стал опасаться за ее покой в такой близости от этого тягучего яда. Для чувствительного сердца ничто не может быть заразительней, нежели тоска. И возможно ли предвидеть, что эта женщина, столь непредсказуемая, если ее вновь свести с Аделаидой, не будет разгорячена ревностью и не впадет в ненависть? Мои наблюдения были еще мучительней оттого, что я не смел сообщить их графу!

Наконец мы с ним удалились в мою комнату. Граф сел подле меня и взял за руку. Он, очевидно, обдумывал, с чего начать разговор; я выжидал, глядя на него с удивлением.

— Ах, что это я все подыскиваю нужные слова! — начал он внезапно. — Разве Карлос не мужчина? Разве не пережили мы столь много неприятностей и совместное несение тягот разве не делало их почти незаметными?

— Любезнейший граф, — ответил я ему решительно, хотя весь дрожал. — Твой задумчивый вид, твои оговорки, твои сомнительные приготовления хуже смерти. Раз уж это для меня неминуемо, что медлишь ты и не рассказываешь своему другу все начистоту, вместо того чтобы мучить его смертельными подозрениями? Неужто я кажусь тебе столь жалким и малодушным, чтобы не выйти навстречу даже самому ужасному событию? Видел ли ты когда-либо, чтобы я дрогнул перед лицом опасности?

— Твое пылкое воображение слишком разыгралось, Карлос. Это не смерть и не опасность и не что-либо ужасающее, к чему ты должен себя приготовить. Опасения напрасно раздирают твое чувствительное сердце; тебе предстоит познакомиться с неким событием, для которого у тебя пока еще недостает опыта, чтобы себя к нему приготовить. Пойдем со мной, любимец моей души. Твой друг смешает свои слезы с твоими. На алтаре боли твой друг вновь принесет тебе возвышенную клятву вечной верности. Он готов соединить в себе все, что однажды делало тебя счастливым, хотя ужасная судьба пыталась этому навеки воспротивиться.

Он обнял меня с горячими слезами, поднял с софы и вывел из комнаты. Мы спустились в комнату графа и затем вышли в сад. Оба молчали и почти не дышали. Ночь была холодной и ветреной. Сухая листва шуршала у нас под ногами. Сквозь голые сучья я увидел набухшие влагой облака, несущиеся по небу; лишь изредка проглядывала бледная звезда, все объяли напоенные ароматом сумерки, и туман клочьями висел, сгустившись там и сям на ветвях и вершинах деревьев. Мое холодное сердце почти не билось, созвучное всеобщему оцепенению, — то был ужас смерти. Я уже чувствовал себя в холодной тишине вечного погребения.

Граф повел меня к павильону, который я велел соорудить на месте известного тайного подземелья. Мы подошли к его входу, и граф сказал:

— Знай, Карлос, милый подарок, который я тебе сейчас желаю показать, передал мне Якоб.

— Якоб?! — воскликнул я удивленно.

— Этот человек назвался Якобом и сказал, что ты его хорошо знаешь. Он направлялся со своей супругой в одну из земель на севере, надеялся встретить тебя здесь и задержался на короткое время. Мы с ним тоже старые знакомые, поскольку именно он был тот чужак, который однажды поселился в здешних окрестностях и вскоре исчез, — я тебе о нем рассказывал. При расставанье он попросил: «Передай своему другу, что Союз разрушен и маркиз теперь в безопасности. Смерть дона Бернардо и одного из слуг привлекла всеобщее внимание. На нас напали в нашей святая святых. Лишь немногим удалось спастись».

— О Боже! А Розалия?

— Он ничего о ней не сказал. Не думаю, чтобы ее могло застать сие событие.

— Почему же?

— Сейчас тебе откроется эта тайна, Карлос.

Он отворил дверь павильона. Стены были завешаны черным. Одна-единственная лампада бросала с потолка свой неверный мертвенный свет в зыблющееся пространство. На алтаре в отдаленье мерцали еще две бледные, почти затухающие лампады. Алебастровая урна стояла посредине алтаря. Граф хотел меня удержать, но я бросился к ней. На урне были начертаны два слова: «Сердце Розалии».

* * *

— Будь мужчиной, Карлос, — сказал граф.

— Разве я не мужчина? Разве упал я без чувств к подножию алтаря, подобно женщине? Или оплакиваю я, как дитя, содержимое этой святой для меня урны?

Граф понял, что боль моя была тем сильней, чем менее слез проливал я об утрате. Он обнял меня горячо.

— У тебя есть нежный друг, Карлос, — вздохнул он.

— Я знаю и благодарю тебя за этот знак твоей любви ко мне. Даже сомневаясь в ней, я бы вновь навеки обрел к тебе доверие благодаря такому доказательству. Ты чтишь моих умерших. Тебе я посвятил свою жизнь.

Мы склонили колена пред алтарем молча, не в силах говорить. Наши слезы смешались, принеся нам облегчение. Чувства вновь возвратились к нам. Моя нежная сестра продолжала жить в моем сердце. Я обрел ее там вновь, еще прекрасней, чем прежде. Я наслаждался ее небесной прелестью, ее сладостной любовью, и наслаждение мое было чище, безупречней и ясней, чем прежде. Ничто не мешало более нашей таинственной связи. Где бы я ни был, обнимала она меня своими нежными руками, в каждом дорогом мне предмете находил я ее снова, и каждый представал передо мной в прекрасном розовом сиянии мечты о горнем мире.

* * *

Я не знаю, какая случайность привела графиню в то же самое время в сад. Возможно, ей хотелось развеять свою тоску, которая за ужином столь сильно овладела ею. Она увидела из окна, как мы, взявшись за руки, с необычайной поспешностью шли по садовой аллее. Естественное любопытство заставило ее последовать за нами, она увидела, что мы вошли в павильон и встали на колени пред алтарем. Не понимая, что все это означает, она тоже опустилась на колени. Ее стесненная грудь, казалось, только дожидалась предлога, чтобы во вздохах облегчить нестерпимую боль. Болезненный вздох застывшей у дверей Каролины прервал наше богослужение.

Граф поднялся с колен и испуганно обернулся. Его жена стояла за ним на коленях, от слабости опираясь на руки. Он поспешил ей на помощь и поднял ее.

— В этой урне заключено сердце Розалии, — сказал он, подведя ее ближе ко мне. — Каролина, скорби вместе с нашим другом.

Не стыдясь и не сдерживаясь, заключила меня прелестная женщина в свои объятия. Она целовала мой рот, лоб, глаза, осушая мои слезы.

* * *

В скором времени граф отвез ее в Д*. Аделаида вновь ожила, увидев свою подругу. Их желанная встреча и дружба, которая должна была лишь окрепнуть оттого, что обе сейчас нуждались друг в друге, уже наполовину утешили их. Страдания двух женщин слились воедино, и каждая позабыла о своей боли, заботясь о подруге. Обе испытывали тихую грусть, и это также объединило их нежные души. Глубочайшая доверительность преодолела всякую ревность и сделала самую ее возможность недопустимой, объединяющее их чувство вины и любовь способствовали тому, что после каждого незначительного разногласия они примирялись и становились друг к другу еще нежней.

Все это время я провел в мечтах, словно бы в сладостном опьянении, наслаждаясь своей печалью, и мгновения протекали незаметно одно за другим. Я чувствовал себя только что проснувшимся, мысли путались, но мне не хотелось следовать им, достаточно было того, что они не причиняли боли. Сквозь слезы настоящего будущее улыбалось мне ясней, подобно прелестной девушке, которая плачет от любвц, и любовь же осушает ее слезы.

Граф возвратился из поездки. Он нашел меня спокойней, чем ожидал. Новые впечатления вдали от привычной обстановки, утверждал он, должны были нас полностью исцелить. Речь вновь зашла о поездке в Италию. Близилось время карнавала[256]. Мы решили отправиться в Венецию. Сообщив супругам о своем решении и пообещав им возвратиться самое позднее через год, мы отправились в путь.

Путешествие наше протекало довольно спокойно. Весть, которую принес графу Якоб, придала мне уверенности. Возможно, следовало быть осторожней, но мое бедное сердце цеплялось и за соломинку, чтобы не утонуть в безбрежном море забот. Я положил себе за правило со спокойствием относиться ко всему и страстно искал всяческих наслаждений, обретая забаву в наблюдении за странными для меня и сложными характерами, которые притягивали мое любопытство и радовали своей новизной. Теплота человеческой натуры в Италии благодаря сладострастному климату превращается в пожирающий жар изобильного, непристойного остроумия, которому сопутствует жадный, ненасытный темперамент; ревнивые, но одновременно превращенные через наслаждение в рабов мужчины, ограниченные в своей свободе, осаждаемые любовниками коварные женщины — все это способствовало такой смеси персонажей, которая не нуждалась ни в каких одеяниях[257], чтобы превратиться в маскарад. Как отстраненный зритель наблюдал я тысячекратную прелесть в уловках нежной, обдуманной любви и сильнейших вспышках подлинно южной страсти, теплоту которой только начинал познавать.

Граф разделял мои наблюдения и чувства. Мы находили себя достаточно взрослыми и опытными, чтобы пугаться при каждой вспышке страсти. Еще немного — и эта уверенность заставила бы нас пасть там, где при некоторой осторожности можно было наверняка уберечься от опасности. Лишь с трудом удавалось нам избегать незначительных, но поэтому столь трудных для обнаружения ловушек, прелестной искусной игры страстных мин, которая присуща итальянкам, ласковости, которая нас притягивала и вновь отталкивала, их свободной сущности, не знающей никакой сдержанности, заразительности всеобщих обычаев, особенно в это время года, когда маска подстрекает к необыкновенной раскованности или даже дает на нее право.

Приток чужестранцев в Венецию был необычайно велик. Никогда еще не было здесь такого блестящего карнавала[258]. Столь великой всеобщей радости, всеобщей склонности к необузданности, такого многообразия общественных развлечений, народных празднеств и частных увеселений не помнил еще никто. Городская площадь весь день кишела тысячами страннейших одеяний; представления, балы, увеселительные поездки способствовали возникновению всевозможных интриг и подстегивали к поиску еще более острых и прекрасных ощущений.

Кто в Венеции не имеет успеха у дам, тот должен оставить даже и помыслы о любви. Дамы преследовали нас, изобретая тысячи остроумных способов. Впереди, обгоняя нас, бежала наша слава; не имея повода хранить инкогнито, мы заботились прежде всего о том, чтобы достойным поведением оказать честь нашему высокому статусу. Поэтому в нас видели хорошую добычу. Однако следует добавить, что граф был одним из красивейших и интереснейших мужчин на всем свете. Благодаря своему мягкому, без подколов, остроумию он очаровал все умы, а благородство и искренность характера завоевали все сердца. Я также выглядел весьма неплохо и обладал большей хитростью, опытностью и знанием женщин, чем мой друг, и все же подле него должен был довольствоваться второй ролью.

Однако, совершенно не ревнуя, я позволял ему преследовать его блистательное счастье. Лишь иногда сдерживал я графа, когда, как мне казалось, ущемлялись права Каролины. Граф любил меня столь нежно, что предоставил мне полностью им руководить. Его горячий темперамент и необычайная чувствительность, перед которыми не могло устоять ни одно женское сердце, благодаря чему ни одно его увлечение не оставалось без ответа, вели его на окольную дорогу, однако я всячески старался удержать его от излишеств.

Граф не стремился к грубой чувственной любви, которую преимущественно и можно найти в Венеции, — в этом он был со мной полностью единодушен. Однако сладострастие, скрываясь под покровом нежности, чувствительности и бескорыстия, было такой подбадривающей паутиной нежности, чувствительности и бескорыстия, что становилось тем более соблазнительным. Встречая в женщинах столько прелести, столько искусства, столько готовности к пламенным, никогда прежде ему не известным ласкам, граф часто терялся, не зная, как он всему этому должен противостоять. Как часто желал я, чтобы ему сопутствовал некий гений, могущий сопровождать его там, куда не дерзал проникнуть мой взгляд.

Наконец герцогиня фон Ф*** пленила его вкус. Она обладала всеми качествами, которые нравились графу в женщине, и в том соединении, которому он не мог противостоять. Красивое тело ее было словно проникнуто страстностью; настроение казалось более добродушным и искренним, чем блестящим. Она не выдавала сноровку в любви, однако была готова позволить себя к ней принудить, защищаясь побегом, чтобы затем больнее ранить преследователя; графиня мудро умела распределять свои любезности и тем самым сообщать им большую действенность; а затем всем пожертвовать своему возлюбленному и полностью отдаться высшему, всепоглощающему наслаждению любви, властвуя собой и своим повелителем. Именно таких качеств искал в женщине граф, который желал быть соблазненным против своей воли.

Он без утайки рассказал мне о своих впечатлениях. Я же не скрывал своей радости, что некое серьезное чувство отвлечет его от всех прочих соблазнов и он сделается для них неуязвимым. В своей любимой он видел не что иное, как идеал женщины, которая может сделать его счастливым, даря ему свою дружбу. Я укреплял веру графа в бескорыстие и чистоту ее любви, надеясь, что эти представления остановят его от покушения на ее добродетель, которая могла оказаться слишком слабой. Однако герцогиня сама разрушила эту игру. Не отличаясь сдержанностью, она привыкла пленять соотечественников своей чувственностью, потому и чужеземцев не желала исключать из своих правил.

Замужество не принесло ей счастья. Герцог был стар и невыносимо ревнив. Он держал в заточении бедняжку, которая жаждала наслаждений и, возможно, не изменила бы ему всерьез, если бы не встретила графа. Наверное, все, что она знала о любви, сводилось к чувственной страсти, каковая, разгораясь вопреки препятствиям, все же не может существовать без надежды. До сих пор герцогиня пользовалась такой репутацией, что ни одному мужчине она не могла подать надежды настолько, чтобы тот отважился на какое-либо дерзкое предприятие; и никому еще не довелось открыть тайны, каким образом можно было бы снискать доверие ее мужа и склонить его на свою сторону. Герцог счел за должное представить графа своей супруге, поскольку она так же, как и мой друг, предварительно заверила, что чужда большого общества и любит уединение. С тех пор не проходило ни дня, когда граф не был бы приглашен герцогом к обеду и не был бы со всею силой принуждаем остаться, чтобы отобедать. Они засиживались допоздна за беседой, играли в шахматы или посещали игорные дома, балы, а также площадь Святого Марка с прилегающими к ней улицами. Площадь эта славилась тем, что там молодые распутники смешивались, одетые в безвкусное тряпье, с толпой, шутили со своими знакомыми на тысячу ладов, подвергались порой опасности быть втянутыми в драку, завязывали с подружками всех своих друзей теснейшие знакомства, вкладывали деньги во все лотереи и во все «фараоны»[259], всюду проигрывали и, однако, были не менее счастливы в своем остроумии, чем короли.

Если бы я знал сразу, что граф против воли позволит себя похитить и что его сердце примет такое участие в этой развратной жизни, встав между герцогом и его супругой, я бы, разумеется, нашел, что это уж чересчур. Вознаграждение казалось мне слишком низким в сравнении с тем, что он должен отдать взамен. Однако с тех пор, как я взглянул на происходящее с этой точки зрения, я уже более не сдерживался и стал разделять все их увеселения, не делая графу ни малейших упреков. Я не столько был озабочен его здоровьем или состоянием, сколько тем, что постоянное притворство может повредить его достойной обожания искренности и безграничной дружбе со мной.

Герцогиня, однако, умела его отблагодарить за сию избыточную жизнь сердца. Оба поэтому старались не упустить ни одного счастливого мгновенья, если таковые выпадали, и использовать все, что можно, к своему удовольствию. Взаимная любовь, о которой они догадались еще задолго до того, как граф сделался другом дома, позволила им изобрести тысячу уловок, выражать свои чувства незаметно перед глазами целого света, горько друг другу жаловаться, делать взаимные упреки, вновь прощать, восстанавливать нежный мир и, кроме того, заключать множество договоренностей на будущее, — и все это происходило так, что ни одна человеческая душа не могла что-либо заподозрить. Через посредничество графа наконец получил и я свободный доступ в этот дом, но казался настолько равнодушен к продолжению знакомства, что герцог и ко мне не испытывал никакой ревности. Однако оттого, что я принимал такое теплое и неизменное участие в увеселениях обоих друзей, герцог вообразил, что меня снедает некое тайное горе, и желал предпринять все возможное, чтобы меня рассеять. Вскоре я вошел в его доверие и неоднократно имел возможность, как зритель наблюдая прекрасные уловки тайной любви, оказывать влюбленным тысячи важных услуг. Но от этого они не приблизились к исполнению своих желаний. Хотя за герцогиней теперь не было столь строгого надзора, супруг ее не спускал с графа глаз по причине чистейшей дружбы. При столь длительном препятствии страсть прекрасной итальянки разгорелась настолько, что она готова была отважиться на любые меры.

Она стала упрекать графа, что тот не желает ничего предпринять, однако граф извинялся тем, что это, очевидно, невозможно. Герцогиня пригрозила, что навестит его ночью, как-нибудь сбежав на полпути от мужа, и граф, любивший более из романтической склонности, чем по страсти, узрел в том величайшую опасность и с наступлением каждой ночи был объят ужасом, усиленно стараясь обдумать, как предотвратить возможное несчастье.

Наконец наступила столь страстно ожидаемая герцогиней ночь. Муж ее вернулся после пирушки во хмелю и был так плох, что пришлось послать за врачом. Врач отворил ему тут же вену, но пациенту становилось все хуже, и он принялся бредить по причине сильного жара. Чтобы не мешать покою больного, ему отвели другую комнату, удалив тем самым от герцогини. Она тут же обула сандалии, дала своей доверенной камеристке необходимые распоряжения и поспешила через тайную дверь дворца в стоящую наготове гондолу, которая дожидалась ее на канале в течение многих ночей.

В нашем доме мы тоже вынуждены были прибегнуть к величайшей осторожности. Герцогине оставалось только постучать, чтобы ее впустили. Граф никогда не ложился спать до рассвета, и, если ему нужно было отлучиться, я стоял на страже, чтобы в случае необходимости принять герцогиню и сразу же оповестить графа. Поскольку герцогиня уже предупредила его, что придет при первом же удобном случае ночью, граф всегда старался как можно ранее покинуть общество, и затем мы проводили всю ночь в доверительных беседах. Его ожидание было в высшей степени напряженным, он не слишком доверял осторожности своей возлюбленной, которую, казалось, ослепила сила страсти; тихий, отдаленный шорох, скрип двери или половицы заставлял графа испуганно вздрагивать, он настораживался при каждом стуке, даже если это было в соседнем доме.

Однажды ночью, уже под утро, послышался шум у входа. Дверь отворили, и все вновь сделалось тихо. Граф вскочил и прислушался. Я тоже поднялся, чтобы при малейшем знаке удалиться. Протекло еще несколько минут, но было по-прежнему тихо. Невероятно, чтобы постучавшийся был кто-либо другой, кроме герцогини, а она знала расположение комнат в нашем доме в совершенстве. Эта глубокая мертвая тишина была непостижима.

Наконец, не утерпев, граф взял светильник и пробрался к двери. Некоторое время он стоял прижав ухо к двери, после чего открыл ее и посветил наружу — на верхней площадке лестницы лежал кто-то, закутанный в белое. Вскрикнув, граф ринулся туда. Еще прежде чем я заслышал новый вскрик, я поспешил к нему. Граф поставил светильник на пол и поднял женщину, которая казалась совершенно безжизненной. Сандалии ее были разорваны и одежды в очевидном беспорядке. Я посветил на нее. Боже милосердный! Это была герцогиня.

* * *

С величайшим трудом она очнулась. Будучи в смятении чувств, герцогиня сразу же пожелала, чтобы ее отнесли домой. Мы оба заверили, что проводим ее, поклялись, что в этом отношении она может оставаться совершенно спокойной, и спросили боязливо об обстоятельствах сего происшествия.

— Велите сейчас же обыскать свой дом, — дрожа всем телом, сказала она. — Кто-то чужой, должно быть, спрятался здесь.

После того как граф позвонил и отдал приказ, чтобы были произведены всевозможные поиски, герцогиня продолжала рассказывать:

— Уже более получаса прошло с тех пор, как я остановилась на канале напротив вашей двери. Но я не могла выйти, поскольку заметила двух молодых людей, углубленных в беседу. Насколько я могла видеть в сумерках, они были облачены в военные мундиры и тихо переговаривались на чужеземном языке, так что я не могла понять ни слова. Прождав напрасно и боясь потерять еще больше времени, я отважилась сойти на берег рядом с ними и постучать в дверь. Мне отворили. В ту же секунду один из них втиснулся вместе со мной, швырнул меня на пол и, так как я угрожала, что буду звать на помощь, накинул на меня покрывало и вытолкал кулаками на площадку, где, ища спасения, я упала без чувств. По понятным причинам я не могла отважиться громко кричать, и со мной обращались в полной темноте способом, от которого, думаю, останутся следы на всю мою последующую жизнь.

С этими словами она обнажила руки и часть шеи — все было в крови и синяках. Тут и там обнаружили мы следы ногтей.

— Будьте уверены, — сказала герцогиня, — что нет ни одного места на моем теле, где бы я не чувствовала эти тяжелые, яростные руки.

Граф был столь возмущен этим бездушным деянием, что, казалось, вот-вот потеряет сознание. Он вытащил шпагу и поклялся, что злодей заплатит жизнью за свою дерзость. И все же герцогиня напомнила своему возлюбленному, что у нее осталось не так уж много времени и он прежде должен доставить ее домой, а там уж может делать, что придет ему на ум. Друг мой, заметив, что уже брезжит рассвет, не стал возражать. Мы оба вооружились и сопроводили герцогиню до ее дома. Возвратясь, мы увидели, что боковая дверь приотворена, и обыскали свое пристанище сверху донизу, но не нашли никого, кроме слуг.

Граф позаботился о том, чтобы это происшествие не нанесло много вреда сердцу его возлюбленной или чтобы она, по крайней мере на будущее, была осторожней. Он знал, стоит женщине задуматься над своей страстью, она уже на полпути, чтобы эту страсть оставить. Но ничего подобного не происходило с герцогиней. Она терпела боль, наложив пластырь на раны, и оставалась по-прежнему безумна в своей любви, причем ее дерзость и отвага лишь усилились.

Это принесло графу новые заботы. Мужество графини, которое лишь окрепло после неудавшегося ночного приключения, заставило ее забыть все правила осторожности и здравого смысла. В ее глазах горело нетерпение, устремляясь то и дело без какой-либо меры или робости на графа. К счастью, герцог был настолько занят своей болезнью, что не замечал странного поведения жены. Но ее бедный любовник, несмотря на это, постоянно чувствовал себя словно под пыткой.

Герцог вскоре поднялся с постели и затеял устроить на своей ближайшей вилле перед началом поста, несмотря на зиму и дурную погоду, праздник[260] в честь своего задушевнейшего друга. Этот праздник обещал быть поистине блестящим. Пригласили всю высшую знать, нашли лучших музыкантов, и герцог провел полдня на своей вилле, чтобы как можно тщательнее проследить за приготовлениями.

За два дня до этого герцог и граф были в кофейном доме, и случилось так, что граф не пожелал с ним согласиться насчет одного пункта игры. Ценя свою честь дороже любви и жизни, он вызывающе покинул герцога, решив порвать с ним навсегда отношения, несмотря на свою связь с герцогиней. Придя домой, граф искренне рассказал мне о случившемся. Он был раздосадован, и немногого недоставало, чтобы повздорить также и со мной. Увидев графа в таком возбуждении и с пылающим лицом, я не мог удержаться от того, чтобы не расхохотаться, несмотря на все его жалобы. Он спросил меня о причине моего смеха.

— Благодарите Бога, — сказал я ему, — за это происшествие. Если вы желаете последовать моему совету, то считайте, что не могло произойти ничего более счастливого.

После чего я изложил графу свой план. Хоть он и сомневался в возможности его осуществления, но принялся также смеяться, и его настроение вновь улучшилось. Так как он был ко всему готов, мы поступили следующим образом. Не прошло и часа, как, отыскав герцога, который совершенно позабыл о размолвке, я, сыграв роль посредника, примирил их друг с другом. Граф с герцогом взялись доверительно под руки и отправились в ближайшую кофейню, чтобы отпраздновать примирение. Ранним утром герцог уехал в свой сельский дом, чтобы закончить приготовления к празднику.

Я же отправился к знакомым, чтобы, заручившись их поддержкой, затем сообщить Малому совету[261] о ссоре моего друга. Я обнаружил, что меня уже опередили: мой рассказ послужил лишь подтверждением события и сделал еще более очевидным слух о предстоящей дуэли. О примирении никто ничего не слышал, опасность казалась близкой, и, чтобы избегнуть шумихи, герцогу дали знать, что он не должен покидать виллу без дальнейших распоряжений. У графа же, как у чужака, взяли слово чести, что он через три дня покинет город.

Все шло соответственно нашему желанию. Герцог, вне себя от ярости, ломал голову над этим приказом, причину которого долгое время не мог открыть. Неопределенность заставляла его еще с большей злостью ругаться, но до вечера он не мог вытерпеть и, переодевшись в крестьянское платье, отправился в Венецию, которую благополучно достиг к полуночи. Он не отважился идти сразу же в свой дом, но обходил общественные места, желая, вероятно, обстоятельней разузнать, что же происходит.

В городе действительно говорили только об этом. Но мнения были столь различны, что он ничего не мог понять. Когда он покидал площадь Святого Марка, его окликнул чужеземец[262] в английском военном мундире. Возможно, он узнал его ранее, — герцог помнил точно, что этот человек уже долго за ним крался. Как только герцог свернул с площади на улицу, незнакомец отнял носовой платок от лица, подошел к герцогу и сказал:

— Будет лучше, если вы сейчас же вернетесь домой, где вы застанете графа фон С**

С этими словами чужак удалился, оставив его стоять в изумлении посреди улицы.

«Графа фон С**? — пронеслось у него в голове. — Что ему, однако, там надо без меня? И этот чужеземец сообщает мне об этом столь таинственно! Но хуже всего то, что я опознан, и нет смысла в таком виде блуждать по улицам. Свет зол, и особенно здесь, в Венеции, найдется немало омерзительных языков. Добрый граф узнал о моем несчастье и поспешил к герцогине, чтобы посоветоваться с ней, как мне помочь. Кто-то уже видел, как он входит в мой дом, а бездельникам и шалопаям многого не надо, чтобы распространять по городу сплетни».

Это объяснение успокоило герцога. Однако слабая ревность зародилась в нем вместе со страхом перед Малым и Большим советами[263]. Сие непонятное затруднение разгневало его. Привязанность к графу боролась в душе с недоверием к герцогине, и наконец последняя мысль захватила его настолько, что он не мог уже думать ни о чем другом.

Граф, передав радостную весть возлюбленной, с приближением ночи поспешил к ней, чтобы присутствием подтвердить свои слова. Она приняла его как женщина, которой недоставало только обстоятельств излить любимцу своего сердца всю безмерную нежность. Они впервые могли разговаривать без помехи и наедине. Они сказали друг другу так много, сделали друг другу такое количество заверений на будущее и их учащенно бьющиеся, переполненные любовью сердца подсказывали столь разнообразные ласки и выражения, что вся ночь казалась им состоящей из немногих кратких горячечных мгновений.

Но влюбленные не торопили свое наслаждение. Они хотели постепенно достичь его вершины. Герцогиня была готова все позволить своему возлюбленному и в равной степени разделить с ним высочайшее блаженство любви. Она заверила его в этом сама. Однако, так как его окрыленное вожделение слишком быстро стремилось получить свою часть, герцогиня сопротивлялась искусно, чтобы избежать скорого охлаждения, и желала пройти с ним через все ступени нежности и сладострастия, не упуская ни малейшего удовольствия.

В то время как их души слились в нежной и доверительной беседе и мгновения измерялись пылкими поцелуями, в то время как свободная игра, дерзкие ласки, тихие, неожиданные прикосновения украдкой подготовили их к наивысшему опьянению и подводили к нему все ближе, в то время как прелестной женщине, которая впервые любила, чистейшая натура сообщила новую мудрость и никогда не испытанные вожделения и научила ее переполненную новыми чувствами душу, как надо их выражать, а граф не только отвечал на все это, но благодаря своему чувствительному, нежному сердцу придавал их игре возвышенную мечтательность, в то время как оба, выражая свою страсть словами, искали сладострастно иных знаков, чтобы в их молчаливых, но живых символах соперничать друг с другом и исчерпать дух и природу через таинство любви, — послышался неожиданно стук в дверь.

Любовники отпрянули друг от друга. Кто бы это мог быть? Ведь уже так поздно! Герцог? Возможно ли было предвидеть такой случай? Граф, оробев, терялся в тысяче предположений, и его нежнейшее любовное опьянение исчезло без следа. Герцогиня выставила камеристку на стражу. Она не появлялась. Никто не спустился вниз, чтобы открыть дверь. Герцогиня вышла в переднюю и позвонила. Анетта поторопилась к ней, чтобы сообщить: за дверью никого нет, — наверное, случайный прохожий сыграл над ними шутку.

* * *

Герцогиня, раздосадованная, возвратилась назад. Граф дожидался ее в еще более угрюмом настроении. Все чувства его пребывали в смятении. Помеха была незначительной, но она пробудила в нем новые опасения, которые он не мог прогнать. Однако его возлюбленная через несколько мгновений вновь обрела былую горячность. Она сделалась еще нежней и удвоила ласки, желая успокоить графа и развеять дурное впечатление. В таком жару разгорелся бы и камень, и, как ни тяжело было им скрепить вновь разорванную нить их свидания, они уже почти в том преуспели, как вдруг кто-то вновь постучался в дверь, и еще сильней, чем в первый раз.

Тут же вошла служанка и сообщила, что это крестьянин, в котором можно узнать герцога. Ему открыли. Можно себе вообразить крайнее смущение обоих возлюбленных! Избегнуть встречи не было никакой возможности, и, если бы даже герцогиня могла где-то спрятать графа, супруг ее при малейшем подозрении наверняка велел бы обыскать весь дом, и открытие, возможно, стоило бы жизни обоим. Итак, они решили использовать для оправдания благовидный предлог, и прежде чем герцог вошел, шахматный столик уже стоял подле софы, граф занял место напротив, и они продолжили начатую партию, изредка и с опаской переставляя фигуры.

Это был наилучший выход. Герцогиня принялась хохотать над своим положением и своей хитростью, граф заразился ее веселым настроением, и все получило при этом настолько непринужденный, не вызывающий опасений вид, что могло бы обмануть даже самую зоркую подозрительность.

Герцог при виде их непринужденного веселья успокоился сразу же, едва вошел в комнату. Он не заметил ничего необычного, оба были погружены в игру, его супруга, казалось, только что сделала мастерский ход и была этому рада до чрезвычайности, а граф, который к тому времени уже успел пристегнуть свою шпагу, сидел с весьма серьезным и важным видом, глядя на доску. Герцогу пришла в голову затея — подкрасться на цыпочках поближе, чтобы увидеть, не удастся ли ему еще через один непредвиденный ход помочь своей супруге. Он так обрадовался этой мысли, что сам чуть было не расхохотался.

Итак, подобравшись поближе, он уставился на шахматную доску, на которой царил полнейший хаос, и вмешался в партию, чем привел ее всю в совершенный беспорядок. Впрочем, он не понял расстановки фигур и к тому же был убежден, что от ночного воздуха у него испортится цвет лица. Супруга не оставила ему времени на размышления, подскочив с восклицанием:

— Йезус Мария! — Она торопливо оттолкнула шахматный столик. — Что за шутки, сеньор, — сказала она. — Вы меня ко всему и напугали!

— Будет вам, мадам, — ответил герцог с глубоким поклоном. — А я-то вообразил, что могу неожиданно доставить вам радость.

— Хороша радость, — продолжала она, надув губки, — премного благодарна. К тому же вы нарушили одну из моих лучших партий против графа.

— Уверяю вас, я хотел вам помочь. Но будь я проклят, если фигуры не стояли уже в полном беспорядке!

Граф, смеясь, безо всякого смущения обнял своего друга. Но герцог думал лишь о том, как ему успокоить разгневанную и все еще испуганную супругу, и потому едва ответил на его ласки. После многих просьб и уговоров герцогиня позволила себе смягчиться, хотя все еще щетинилась под поцелуями супруга. Однако вскоре она принялась атаковать герцога своими остротами, потянула за платье, в которое он был наряжен, и после того, как они все вместе провели примерно полчаса шутя и смеясь, взяла свечу и удалилась в спальню.

Друзья пробыли еще некоторое время вдвоем, обдумывая, чем бы им заняться до завтрашнего вечера. Это не представляло затруднений. Граф настаивал на том, чтобы герцог немедленно вернулся на свою виллу, и проводил его часть пути. Так как уже начал брезжить рассвет, он предпочел вернуться домой, нежели снова ехать к своей возлюбленной.

По пути герцог успел рассказать ему о своем приключении на площади Святого Марка и передать странное предупреждение незнакомца. Граф терялся в догадках и самых невероятных предположениях. Некий офицер проник с герцогиней в наш дом и дурно обошелся с ней; по совпадению другой офицер предупредил герцога, что ему необходимо спешить домой. Кто знает, не он ли постучался так громко в дверь, чтобы помешать графу? Мы ничего не знали о том, были ли у герцогини в прошлом любовники; однако предположили, что, возможно, это был один из них, после чего несколько успокоились.

На следующий день на виллу съехалось множество гостей, и столь долго подготовляемое празднество состоялось со всевозможной роскошью и весельем. Влюбленные воспользовались необычайной сутолокой и договорились о встрече на последнем перед началом поста маскараде. Пережитые затруднения и развеянные надежды сделали графа настороженным и грустным, и все же нам удалось наметить еще один неплохой план.

Мы договорились, что вчетвером отправимся на бал. Оба друга, которые уверяли, что желают быть неразлучны, просили меня быть спутником и чичисбеем[264] герцогини. Я отклонил их просьбу с извинениями, заверив, что чувствую себя совершенно неспособным к тому, чтобы принять на себя подобную честь. Герцог посмеялся над моей неловкостью или над моей философией, но понял, что ему необходимо будет расстаться с графом, чтобы никому чужому не позволить войти в наш маленький кружок. Мы пришли к единому решению, что граф и герцогиня переоденутся пастухом и пастушкой. Я остановился на своем привычном домино, а герцог заявил, что желает быть одетым как Панталоне[265].

Мы прибыли на карнавал. Теснота была необычайной. Успев сделать лишь несколько шагов, Панталоне вдруг был оттеснен другими масками. Нам удалось только прикрепить ему красный платок на шляпу, чтобы его узнать, однако он был так мал и слаб, что никак не мог освободиться от увлекших его в сторону Арлекина и Бригеллы[266]. Остальные, в соответствии с нашим замыслом, двинулись дальше, и после того, как пастух и пастушка несколько раз были увлекаемы прочь и затем вновь возвращались, они проникли в примыкавшую к бальной зале небольшую комнату, где хотели переодеться. Их ожидали карета у дверей и все удобства в одном частном доме, чтобы вновь предаться прерванным в злополучную ночь наслаждениям и полностью наверстать упущенное.

Граф приказал слуге, который был одного с ним роста, находиться постоянно подле девушки, которой велели надеть маскарадное платье графини и не спускать глаз с Панталоне. Последнего было нетрудно распознать по красному платку на шляпе. Слуга оказался необыкновенно смышленым, и так как мы разговаривали только знаками, он с большой ловкостью протиснулся к моему другу и его возлюбленной. Панталоне, которого со всех сторон теснили и толкали, заскучал, стал ругаться и принялся уговаривать жену возвратиться домой. Она отвечала на его настойчивые просьбы так же знаками, что не принесло ему никакой пользы; рассерженный упрямством и глупыми шутками герцогини, он оставил ее в покое и удалился в одну из игровых комнат.

Моя маска была довольно неприметна, и поначалу я попал в окружение других масок, которые, переговариваясь, пытались оттеснить меня от моего друга. Я был узнан каким-то незнакомцем, также одетым в домино, который притворным голосом и на ломаном испанском заговорил со мной:

— Как вам нравятся венецианки, дон Карлос?

Однако благодаря моей ловкости и силе я освободился от всяческих попыток принуждения, и нападки и подступы других масок не имели успеха. Я не терял из виду своего друга и его нежную даму, пока наконец они не оказались в безопасности.

Потом я снова возвратился в толчею. Но через минуту мне шепнула на ухо прошмыгнувшая мимо маска:

— Маркиз, ваш друг в опасности. Герцог фон Ф*** заметил исчезновение своей супруги. Нельзя терять ни мгновения.

Остановившись как вкопанный, я в тот же миг увидел нашего Панталоне, которого узнал по красному платку на шляпе; он с необыкновенной живостью скакал неподалеку от меня как безумный и делал знаки всем маскам, пристально заглядывая каждой в глаза в попытке их распознать. Я взял его крепко за рукав и спросил:

— Что случилось?

Он жестом изобразил удар кинжалом, вырвался от меня и ринулся в толпу.

Я счел нужным предупредить своего друга и перехватил его с герцогиней у подножия лестницы, когда они уже собирались сесть в карету. В общих чертах я описал им происшествие, и после краткого совещания мы нашли нужным и на этот раз терпеливо вынести провал нашего плана или, по крайней мере, поначалу расследовать дело. Мы вернулись в танцевальный зал и отыскали Панталоне, который все еще прыгал тут и там.

— Не будем к нему подходить, — предложила герцогиня. — Проследуем лучше в соседнюю комнату.

По пути граф заметил знак на моем костюме, который мне прикрепили, возможно, при самом входе, чтобы меня можно было опознать. Он уничтожил этот знак. Мы вошли в игральную комнату и с большим изумлением увидели нашего Панталоне, который сидел за столом, где метали «фараон», и с величайшим спокойствием понтировал.

Чтобы не упустить его из виду, мы сделали ему условные знаки, о которых заранее договорились. Он сразу же узнал нас, встал и присоединился к нам, так что уже не оставалось никакой возможности в течение ночи вновь ускользнуть от него.

* * *

Вернувшись домой, мы подробнейшим образом обсудили свои наблюдения. Итак, наши планы проваливались один за другим, хотя были гораздо лучше, чем ранее, обдуманы и затем проведены. Одному небу было известно, какие цели преследовали наши противники. Герцогиня горячо заверяла, что ни у кого нет оснований ее ревновать. Возможно, у нее и в самом деле не было прежде никаких связей.

Кто же это мог тогда быть? Вступил ли в игру новый Гений, новый Амануэль? Но Якоб так искренне уверил графа, что Общество уничтожено; урна с прахом Розалии казалась мне таким весомым доказательством, что я навряд ли мог допустить мысль об обмане. Да и какой интерес был Союзу вмешиваться в любовные аферы графа, которого он всегда пытался от меня отдалить, к тому же после смерти Альфонсо мы уже никогда не сталкивались с его невидимым влиянием.

И все же оба офицера, с которыми герцогиня столкнулась у наших дверей, показались нам довольно подозрительны, и мы сосредоточились на них. Наверняка они что-то замышляли. Возможно, их постоянное таинственное вмешательство не имело намерения нам повредить, но всего лишь держать в рамках. Это предположение вскоре подтвердил еще один случай.

Подозрительность герцога по отношению к своему прежнему задушевному другу постоянно возрастала. Поначалу граф приписал рассеянность герцога его занятости, но тот становился все мрачней и холодней. Герцогиня заметила то же самое и готова была прийти в отчаяние. Герцог стал и к ней относиться с меньшим доверием, и она не могла помочь графу ни делом, ни советом. Граф, хоть и был поначалу огорчен, вскоре совершенно успокоился. Герцогиня утешала его тем, что надеется на будущее, и обещала при первой же возможности что-либо предпринять. Но вскоре произошло еще одно событие, которое еще более запутало все обстоятельства.

Граф любил женщин более из склонности к приятному и легкому времяпрепровождению, к которому привык во Франции, а не из потребности темперамента. Ему до сих пор было совершенно все равно, где он находил это развлечение; в Венеции многие женщины посвящали свою жизнь удовольствию мужчин, и граф находился в дружбе с некоторыми из них. Но более всего он предпочитал прелестную гречанку[267] по имени Хлоринда, которая при выдающейся красоте обладала всеми чарами искусства остроумия и неразвращенного сердца. Она не всякого одаривала вниманием и, хотя могла бы повергнуть к своим ногам всю Венецию, избрала без притворства лишь немногих.

В их числе был и граф. Время от времени мы проводили у Хлоринды вечера. Тогда она приказывала удалиться осаждавшим ее поклонникам и принимала только нас. Изысканные застолья были подобием тех, что мы устраивали в Толедо в доверительном дружеском кругу, и, хотя я был уже не столь чувствителен к наслаждениям, по-прежнему ценил прелесть изысканного ужина в тесном кругу друзей. Приподнятое настроение и остроумие превращало наш скромный ужин в настоящее пиршество чародея.

Однажды вечером, который мы намеревались провести у Хлоринды, графу понадобилось уладить какие-то неотложные дела. Он велел мне идти одному, пообещав вскорости явиться. Мы с Хлориндой вели задушевную беседу, как вдруг объявили о приходе герцогини фон Ф***. Заслышав это имя, я чуть было не лишился чувств, но довольно счастливо скрыл свое замешательство и попросил Хлоринду меня спрятать. Она указала мне на альков со стеклянными дверцами. У меня было достаточно времени, чтобы туда прошмыгнуть, я встал за занавесками и поднял уголок одной из них, чтобы лучше наблюдать. Никогда я еще так не опасался за графа, как в этот несчастный миг, когда его жизнь, его покой и счастье могли быть поставлены на карту из-за гнева ревнивой и разочарованной итальянки.

Герцогиня вошла с присущим ее рангу достоинством. Горделиво потупив глаза, она, однако, порой с осторожностью и любопытством взглядывала по сторонам. Хлоринда встретила ее с сердечной приветливостью и спросила скромно, по какой причине герцогиня оказала ей столь высокую честь.

— Ваша слава, сеньора, проникла повсюду, — ответила та, — и это стало для меня необходимостью. Я хотела убедиться, что вашей красоте действительно невозможно противостоять и что вы действительно так учтивы и предупредительны, как о вас говорят. Извините меня за бесцеремонность, но вы знаете, что мы, женщины, в этих вещах очень недоверчивы.

Хлоринда никогда не затруднялась с ответами и легко находила путь ко всем сердцам. Посетительница искала лишь предлога остаться, заявив, что она столь очарована учтивостью и красотой девушки, что просит разрешения принять участие в ужине. Не дожидаясь ответа Хлоринды, она уселась без всяких церемоний на стул. Хлоринда самым вежливым образом извинилась, сказав, что не может удовлетворить просьбу герцогини, так как ждет сегодня гостей, которые, очевидно, не являются для той подходящим обществом. Герцогиня побагровела при этих словах, но объяснила, что готова набраться терпения, ибо намерена тут остаться в любом случае. Если бы Хлоринде были известны обстоятельства графа, она, несомненно, нашла бы повод, чтобы избавиться от прекрасной гостьи. Но Хлоринда подумала, что граф, возможно, будет только доволен, встретив за ужином еще одну особу женского пола, и потому не стала более возражать.

От страха я не знал, что должен предпринять в своей засаде. О том, чтобы ускользнуть и предупредить графа у дверей, не могло быть и речи, так как из алькова не было другого выхода, кроме как через эту комнату. Вне всяких сомнений, кто-то рассказал герцогине о дружбе графа с Хлориндой, и ревнивица явилась сюда лишь затем, чтобы во всем убедиться собственными глазами. Если она встретится тут со своим любовником, нам останется как можно скорей паковать чемоданы. Случись такое, не только их взаимоотношения были бы завершены, но нам к тому же пришлось бы опасаться темперамента венецианки, убежденной, что ее предали.

Готовый отважиться на все, я взял стоящий возле ночного столика стакан с водой и с шумом уронил его на пол.

Хлоринда поняла мой знак. Все же сомневаясь, что ей удастся выпроводить гостью, она позвонила слуге и сказала:

— Взгляните, не повредила ли что-нибудь моя собачка в алькове?

Сама она не решалась подойти, поскольку герцогиня последовала бы за ней по пятам.

Вошел слуга со свечой.

— Поспешите немедленно отсюда, — сказал я ему. — И как только придет граф фон С**, скажите, чтобы он немедленно возвращался домой, поскольку его жизнь в опасности.

Слуга взял с кровати собачку, которая там преспокойно спала, впустил ее в комнату и сказал:

— Она разбила чашку, сеньора.

Но судьба распорядилась по-своему. Едва слуга открыл дверь комнаты, чтобы отправиться с посольством, как тут же, весело посвистывая и напевая песенку, вошел граф, довольный как никогда. Ничего вокруг не замечая, он поспешил к Хлоринде, радостно пожелал ей доброго вечера, после чего обернулся к сидевшей подле нее даме, чтобы и ей выказать свое почтение.

Удар грома посреди голубого, ясного неба не показался бы ему столь неожиданным. Он отступил на несколько шагов и, желая занять стул, опустился у ног графини без сознания. Хлоринда, в высшей степени обеспокоенная, хотела вскочить и прийти к нему на помощь, но герцогиня остановила ее, вскричав:

— Ради Бога! Пусть он умрет, синьора!

— Что за варварство! — ответила та, освободилась из ее яростного объятия и звонком призвала слуг на помощь. Я тут же вышел из своей засады и поспешил к графу.

— И вы, маркиз? — повторила герцогиня реплику Цезаря[268].

Граф вскоре очнулся. Но, казалось, жизнь почти покинула его. Влажные и померкшие глаза были устремлены на герцогиню, которая с адской радостью наслаждалась нашим замешательством и то краснела, то бледнела от ярости. Я хотел с ней серьезно поговорить, даже если придется вывести ее из комнаты, как вдруг она сама поднялась с необычайным достоинством. Не издав ни единого звука, герцогиня медленно прошла мимо графа. На прощанье она смерила его долгим презрительным взглядом.

* * *

Граф пребывал в состоянии, достойном сожаления. Но он все же понял, что несчастье кажется тем легче, чем дольше его переносишь. Я со своей стороны сделал ему серьезные предостережения на будущее. Граф теперь как никогда нуждался в нежной дружбе, в неизменной, внимательной любви, в утешительных радостях узкого счастливого круга, в бодром настроении и в невинном, радостном, безыскусном остроумии. Воспоминание о родине причиняло ему боль — он тосковал о тихих нивах, которые процветали в его руках, о безбедном, ненарушимом мире простой жизни, наконец, о сердце своей Каролины, которую всегда считал себя достойной и которая теперь предстала перед ним в наиболее выгодном свете.

Герцогиня в его глазах все более и более проигрывала — каждый миг похищал что-то от той розовой дымки, в которую ее облачила любовь, а страсть препятствовала графу возвратиться в объятия Каролины. Но то, что осталось от его страсти после многих дней раскаяния, было уничтожено последней вспышкой более чем женской ярости, которая заставила его опасаться за свою жизнь.

Нам казалось непостижимым, каким образом герцогиня узнала о связи графа с Хлориндой. То, что она так бесцеремонно дожидалась его прихода, заставляло нас думать, что причиной ее поведения было нечто большее, чем городские сплетни. Но граф не знал никого, кто мог бы подсказать ей, где следует искать изменника, поэтому мы вновь предположили, что и в этом случае замешаны таинственные чужеземцы.

Все эти обстоятельства породили у графа желание как можно скорей покинуть Венецию. Что касается меня, то я всячески старался укрепить графа в его решении. Мы должны были дождаться прибытия наших векселей и до тех пор находиться дома, ведя тихое и замкнутое существование.

Но нас не желали оставлять в покое. Герцогиня не могла думать ни о чем ином, как о мести. Ее супруг, который, как ему верилось, получил убедительные доказательства ее новых сношений с графом, щадя свою супругу, жаждал крови своего бывшего друга, желая наказать его за дерзость. Не проходило и дня, чтобы мы не получали какого-либо анонимного письма, предупреждающего нас об опасности, и наши слуги то и дело докладывали нам, что каждый вечер рядом с нашим домом слоняются закутанные в плащи незнакомцы, которые, очевидно, что-то выслеживают. Мы достаточно знали обычаи страны, чтобы сознавать угрожавшую нам опасность, однако существование венецианской полиции[269] было залогом того, что на нас не посмеют напасть открыто. В броне и вооруженные, выходили мы ежедневно без страха, но остерегались узких переулков и всегда возвращались домой до наступления сумерек.

Однажды под вечер мы находились в одной кофейне на площади Святого Марка; день был теплым и солнечным, и я приказал, чтобы принесли заказанный мной шербет[270] на террасу, где мы удобно расположились на скамейках. Прошло довольно много времени, прежде чем в дверях показался слуга. Но поскольку сутолока перед входом и в зале была неописуема, я извинил его нерасторопность слишком большим количеством посетителей. Ему удалось протиснуться к нам с превеликим трудом. Он нес мороженое на тарелке и хотел уже нам его подать, как вдруг попавшийся ему на дороге человек в зеленом плаще и надвинутой на лоб шляпе поскользнулся и упал, задев поднос с мороженым. Тарелка упала, и мороженое вывалилось на пол.

Хоть незнакомец и сделал вид, что все случилось невзначай, мы поняли, что он действовал намеренно. Граф, будучи необыкновенно вспыльчивого темперамента, почел происшедшее за оскорбление и хотел напасть на обидчика, но, крепко уцепившись за его плащ, я прошипел ему на ухо:

— Ради Бога! Вспомните, мы в Венеции!

Граф недавно купил красивую собаку, которую обычно брал с собой. Песик, лежавший у наших ног, стал слизывать упавшее на пол мороженое. Граф, у которого кипело в груди, отпихнул его ногой. Потом он поднялся с неохотой и сказал, что уже поздно и самое время возвращаться домой.

Я сопроводил его. Но его мучила жажда, и мы зашли в другую кофейню, чтобы выпить лимонада. Тем временем я заметил, что собака делает дикие прыжки, затем она принялась визжать и наконец упала замертво на ближайшем углу. Граф, который очень любил собаку, был весьма озабочен ее состоянием; он попытался ее поднять и отнести домой. Не прошли мы и двадцати шагов, как собака перестала скулить и застыла. Граф разрыдался и швырнул ее в канал.

— Это был сильный яд, маркиз, — сказал он.

— Очень сильный, — ответил я и с содроганием закутался в плащ.

Когда мы добрались до моста Санти-Джованни-э-Паоло[271], от которого нам оставалось пройти всего несколько шагов до нашего дома, мы услышали пронзительный свист на другом берегу. Сумерки уже почти перешли в ночь, и ни на канале, ни на улицах не было видно ни души. Я, едва заслышав свист, вытащил шпагу, граф сделал то же, и мы сняли плащи, чтобы в случае нападения иметь руки свободными. В левой руке у меня был кинжал, которым я довольно сносно парировал.

Едва мы перешли мост, как трое закутанных мужчин выбежали из бокового переулка и присоединились к четвертому, который, возможно, подкарауливал нас, стоя у парапета. Завязалась неравная борьба, но мы бодрились. Граф был превосходный фехтовальщик, у меня была весьма крепкая рука, и нам удалось обезопасить тыл.

Когда нападавшие с боевым кличем «Смерть, смерть!» ринулись на нас со своими длинными шпагами, мы прислонились к церковной стене. Я швырнул первому, кто бросился на меня, плащ в лицо и, пока противник из него выпутывался, проткнул его насквозь. Вытаскивая шпагу, я почувствовал укол в левое плечо и выронил кинжал, чтобы удержать шпагу противника, но он с такой силой выдернул ее у меня из руки, что порезал мне пальцы.

Когда граф также ранил одного из нападавших, силы наши сравнялись. Так как моя рана в плече тут же начала с силой печь, я подумал, что шпага была отравленной, и, готовый к близкой смерти, впал в неописуемую ярость. Однако три наши противника были не обыкновенными разбойниками, но опытными и хладнокровными фехтовальщиками. Я потерял много крови, и граф исчерпал все свои силы, как вдруг двое неизвестных с громким криком поспешили к нам и напали на разбойников с тыла. Отражая нападения со всех сторон, те почли за лучшее прекратить борьбу и вновь скрылись в боковом переулке. Один из наших спасителей тут же исчез с поля сражения, не дожидаясь благодарности. Другой, казалось, был сильно ранен и едва поспевал за ним. Они были одеты в красные мундиры. На все вопросы, которые мы им задавали, на все выражения благодарности они не отвечали ни слова. Взяв раненого, мы отнесли его к нам в дом. Было странно слышать, как часто он всхлипывает. Граф вновь спросил, не причиняет ли ему боль раненая рука. Никакого ответа. Его спутник также казался немым и шел задумчиво, с опущенной головой рядом с нами.

Когда нам открыли, слуги спустились со светильниками вниз по лестнице. С трудом донесли мы раненого до комнаты; сознание уже покинуло его. Пока мы послали за хирургом, я позволил перевязать себе рану, которая была нетяжелой, и так как я не чувствовал никакой боли, граф решил помочь нашим спасителям освободиться от верхней одежды. Он приблизился со светильником, снял с одного из них широкополую шляпу, и я услышал, как он выронил светильник из рук. Все застыли в безмолвии. Я в испуге обернулся. Граф лежал без чувств у ног раненого; тот, опустив голову, одной рукой обнимал его. Я хотел прийти на помощь. Стоящая рядом со мной фигура пала к моим ногам, обняв колени. Я не успел взглянуть ей в лицо, но мое бьющееся сердце узнало ее.

— Ах, Аделаида, ты вернулась ко мне?

Больше я ничего не мог сказать. Я поднял Аделаиду и подвел ее к графу, мы вместе обняли Каролину.

— Видишь, Карлос, — сказала моя божественная жена, — ты еще не потерял своего Гения.

Здесь наконец я прощаюсь[272] со своими друзьями. Вспомните ли вы обо мне, когда случаи вашей жизни покажутся вам схожими с происшествиями из моей? Не потому, что судьба, исчерпав себя в моей истории, стала бы повторяться в вашей, но потому, что обстоятельства, сопутствующие чувствительным душам, при разности места порой совпадают. Я бы желал, чтобы жизнь всякого могла походить на мою тем, что несчастье в ней обернулось бы наконец таким великим счастьем, которое не нуждается ни в каких свидетелях.

ГЕНРИХ