И, быть может, полночью бессонной
Мнится ей, что расстояний нет,
Что упали стены и законы
И шагнул светло и восхищенно
К красоте прославленный поэт!
И, хмелея, кружит над землею
Тайна жгучих, смолянистых кос
Вперемежку с песенной волною
Золотых есенинских волос!..
«Эх, жить бы мне долго-долго!..»
Эх, жить бы мне долго-долго!
Но краток наш бренный век.
Увы, человек не Волга,
Не Каспий и не Казбек.
Когда-нибудь путь замкнется,
И вот на восходе дня
Город мой вдруг проснется
Впервые уже без меня.
И критик, всегда суровый
(Ведь может же быть вполне),
Возьмет да и скажет слово
Доброе обо мне.
И речи той жаркой градус
Прочтут и почуют люди.
Но я-то как же порадуюсь,
Если меня не будет?
И чем полыхать на тризне,
Сердечных слов не жалея,
Скажите мне их при жизни,
Сейчас мне они нужнее!..
Рассказы
Фронтовая весна
Удивительное я получил сегодня письмо. Удивительное! Нет, ничего необычного поначалу в нем вроде бы не было. Стандартный белый конверт, и обратный адрес мелким убористым почерком: «Серпухов, 2-й Малый проезд…, Турченко».
Сколько таких вот добрых и сердечных посланцев получил я за эти годы от моего старинного фронтового друга Ивана Романовича. Вначале, в первые послевоенные годы, они были краткими и ласково-деловитыми: «Дружище Эдуард! Работы по горло! Кручусь, как хорошо отлаженный мотор. В Москву все нет времени выбраться. Но о тебе помню и очень скучаю. Сима и ребята здоровы, шлют тебе могучий привет и зовут в гости. Приглашаю и я от всей души. Брось хоть на пару дней свои студенческие дела и приезжай. Накормлю таким обедом, что целый год помнить будешь! Жду. Обнимаю и целую. Твой Иван Турченко».
Письма были искренние и от всей души. А что до обещания «лукулловского» обеда, то в довольно голодноватые послевоенные годы, особенно ощутимые в студенческой бытности, такое гастрономическое обещание было отнюдь не лишним. Тем паче, что фронтовой мой товарищ Турченко, инженер-пищевик по профессии, должность занимал по тем временам прямо-таки сказочную: он был директором мясокомбината в Серпухове. И все-таки без тени ханжества скажу, что хоть и уписывал с большим удовольствием роскошнейшие борщи с ветчиной и неправдоподобно огромные котлеты, ездил я к Ивану Романовичу и Симе, правда, из-за недостатка времени довольно редко, главным образом ради них самих, их душевного тепла и добросердечия. С годами, когда время стало брать понемножечку свое, а был Иван Романович старше меня на добрых восемнадцать лет, и кипучий темперамент его несколько поутих, то и письма стали обстоятельней и длинней. А после того, как, устав от своей профессии, кляузной и суматошной, перешел он на другую, более спокойную работу, письма его уже окончательно вошли в полноводно-спокойное русло.
Иногда мы встречались с ним в Серпухове, чаще в Москве, а еще чаще обменивались предпраздничными открытками и письмами. И я за долгие годы привык к его не всегда многословным, но постоянно оптимистичным и веселым посланиям. Их было довольно много, и они чем-то походили друг на друга, как солдаты в строю. Но сегодняшнее письмо… Нет, начало его было таким же, как и в предыдущих письмах. О домашних делах, о жене, о детях и прочее… А в конце… А в конце была приписка:
Эдуард Аркадьевич! (Иногда для разнообразия он обращался ко мне по отчеству.) Помнишь ли ты село Первоконстантиновка, что возле Перекопа? Вспоминаешь ли, как мы жили там в период фронтового затишья в ожидании новых и грозных боев? Наверное, ты помнишь, как ждал я там на войне писем от моей Симы. Ведь я, как тебе известно, женился на ней как раз перед самой войной. И прожили мы с ней практически всего ничего. Она скучала и присылала мне на фронт нежные и тоскливые письма. И вот, намереваясь как-то мне помочь и желая немного развеселить Симу, ты стал присовокуплять к моим посланиям еще и забавные, жизнерадостные приписки от себя. Помнишь ли ты еще эти свои молодые, добрые и веселые послания? Абсолютно уверен, что нет! А они, должен тебе доложить, сохранились и лежали все эти годы вместе с моими фронтовыми письмами в заветной шкатулке у Симы. Хочу доставить тебе удовольствие и вкладываю в конверт твои веселые строки, которые Сима моя берегла столько лет, что и считать даже страшно. Можешь сказать ей за это спасибо. Сердечно обнимаю и целую тебя. Твой Иван Турченко. Серпухов. 5 марта 1985 года.
P. S. А еще вкладываю в конверт письмо от Пети Бондаренко. Того самого крошечного Пети, которого мы когда-то катали на спине и весело перебрасывали с рук на руки. Надеюсь, ты его не забыл! Прочти внимательно письмо, которое он мне написал, и сделай хорошее дело. Вслед за мной напиши этому самому Пете несколько теплых слов. Теперь, как видишь, он уже вырос и стал аж помощником капитана. Лихой моряк! С удовольствием съездил бы в Первоконстантиновку и дальше в Крым, прошелся бы по тем местам, где мы с тобой воевали когда-то. Да, видно, теперь уже не соберусь. Эх, время, время! Куда задевались молодые мои годы?! Еще раз сердечно обнимаю тебя.
И вот из пузатого конверта, как из дупла, на стол ко мне выпархивают белокрылыми птицами треугольнички писем. Их целых четыре. Пятое письмо от Пети. Перечитываю прилетевшие ко мне из далекой-предалекой фронтовой юности чуть пожелтевшие от времени листочки. Я читаю, и словно бы начинает растворяться, затихать и уплывать куда-то там за окнами огромный, многомиллионный город. Ни плечистых, упершихся в небо зданий, ни бесконечных шумных машин, ни прохожих… Перед мысленным взором моим другие дали, другое время, иные края… Фронтовая весна! Весна моей удивительной и неповторимой молодости. Где ты сейчас?! Дай мне руку, отзовись! Поговори со мной своим звонким молодым голосом!
Какое все-таки счастье, что есть у человека память. Неисчислимы ее богатства. Она помогает высветить до донышка всю нашу жизнь, возвращает, казалось бы, навсегда утерянное и подчас дорогое, поддерживает, окрыляет, помогает еще лучше, вернее понять себя и других, порой сжимает сердце щемящей болью, иногда обжигает его буйной радостью, а еще она помогает точней всякого компаса понять и выверить правильность избранного пути. А самое важное заключается в том, что она в любой момент и любое количество раз мгновенно воскрешает любую картину пережитого, любые лица, имена, события. Уберите, отнимите у человека память — и сразу как бы исчезнет третье измерение. Пропадет глубина. И станет жизнь словно бы плоскостной, как намалеванный на листе картона рисунок.
Каждый год приходит на землю весна. Каждый год согревает она и будит в душах людских надежды. Дарит улыбки и чуточку опьяняет сердце. Однако фронтовая весна особенная, иная. В военные годы их было ровно четыре. И каждая трудна и памятна, вероятно, по-своему. И каждая заслуживает особого разговора. А больше всего, наверное, та, последняя, весна сорок пятого, о которой столько было уже сказано и спето и сколько будет написано еще! И все-таки, произнося фразу «фронтовая весна», я сразу же вспоминаю почему-то только одну. Ничем особенным, быть может, не примечательную, но почему-то мне удивительно дорогую. Я говорю о весне 1944 года. Из голубой и дымящейся дали которой прилетели сейчас ко мне и уселись на стол белокрылыми птицами письма фронтовых лет…
Я беру их попеременно и осторожно сажаю к себе на ладонь. Ласково разглаживаю пальцами их крылья. И они сидят тихо-тихо, тоже, наверное, взволнованные этой встречей. А я сижу долго и молча. Думаю и удивляюсь. Неужели это они, те самые птицы, которых я послал когда-то, целых сорок лет назад, из украинского села Первоконстантиновка, что в трех километрах от Перекопа, в такую тогда неправдоподобно далекую Москву! От свинцово-серых вод Сиваша к голубовато-прозрачным струям Москвы-реки:
Дорогая Сима!
Я хочу от всего сердца поблагодарить Вас за все горячие письма, которые Вы шлете нашему Ивану Романовичу. Поверьте, здесь на фронте каждое письмо из дома целый праздник. Ну, а уж такие, как Ваши, — вдвойне! И можете быть спокойны: он этого заслуживает. Пишите, пишите ему и помните, что каждым письмом Вы словно бы кладете новый кирпичик в домик вашей любви. Разумеется, что и каждое его письмо тоже. И когда он вернется домой, то над вашими головами вознесется такой дворец, что будут завидовать потомки! А еще сердечное спасибо Вам за те душевные приветы, которые Вы посылаете мне почти в каждом письме к мужу. Не знаю, что он Вам обо мне писал, но кажется мне, что явно перехвалил. Впрочем, ладно, пусть хвалит. Когда бранят, это хуже. Вот сижу я сейчас за столом в хате, пишу Вам это письмо, а он собирается укладываться спать и подозрительно на меня косится. Должно быть, ревнует. Ну ничего. Пускай. От этого любовь будет еще сильней. Сам попросил написать меня несколько строк и сам же теперь, кажется, сожалеет. Ему хочется спать, а я мешаю, ибо сегодня я дежурный по дивизиону и мне спать нельзя. Ну ничего. Пусть потерпит. Симочка! Вы пишете ему хорошие, нежные, но какие-то очень уж грустные письма. Понимаю: разлука это разлука. Но все равно грустить не надо. Вы же сами видите: победа не за горами! И все будет обязательно хорошо. Сегодня Иван Романович получил сразу два Ваших письма. В одном из них лежала Ваша новая фотография. Он сначала долго любовался ею сам, а потом расщедрился и поставил ее на стол для всеобщего обозрения. Так сказать, друзьям на зависть.
Эх Симочка! Написал бы Вам еще, но, к сожалению, кончается бумага. А Иван Романович, видимо все из той же ревности, бумаги мне больше не дает. Но ему это обойдется дорого. Потому что если человек пишет письмо, то он молчит. Верно? А если он ничего не пишет, то как он в таком случае себя ведет? А очень просто: он курит и разговаривает. А я дежурный, мне хочется разговаривать, и спать Ивану Романовичу теперь уже не придется долго! А чтобы окончательно его наказать, я поворачиваю Вашу фотографию в свою сторону. И теперь Вы с приветливой улыбкой смотрите уже не на него, а на меня. Ничего, пусть немного пострадает, раз не дает бумаги.