Ура, Симочка! Кажется, супруг Ваш все осознал и раскаялся. Залез к себе в полевую сумку и протянул мне еще целый лист бумаги! В таком случае давайте еще поговорим. Сейчас начало марта. У Вас в Москве еще, наверное, не стаял снег, а тут вовсю набухают почки, а звезды такие яркие и большие, что кажутся раза в три крупней, чем над российскими крышами. А что касается сна, то в этом смысле мне ужасно везет. Вчера всю ночь прокуковали, вытаскивая застрявшую машину, а сегодня я дежурю. Ну что Вам, Симочка, еще написать? Хотите, немного повеселю? К нам в бригаду, в соседний дивизион, из штаба дивизии перевели девушку, лейтенанта медслужбы, лет так примерно двадцати. Очень симпатичную. Представляете, какой эмоциональный взрыв: одна девушка на всю бригаду! Все офицеры ухаживают наперебой. А я — нет. Я гордый. В принципе, конечно. Ну, а в частности, подумал и решил, а почему бы с нашим лейтенантом Гедейко (он с ней знаком) взять да и не сходить в те края. Ну, и не ухаживая, конечно, отчего бы взять да и не познакомиться с симпатичной докторшей? И вот подшил белоснежный подворотничок, начистил шинель, сапоги. Ординарец мой Романенко надраил пуговицы и пряжку до совершенно дикого блеска, хоть жмурь глаза. И вот, представьте, я выпустил наружу вороненый чуб, ушанку набекрень и, весь начищенный и шикарный, вышел из хаты. Погода великолепная! Пахнет солоноватой водой и почками… Теплынь! А главное — тишина, ну как будто бы никакой войны. Только вдали над Турецким валом взлетают ввысь разноцветные ракеты. А звезды так близко, что рукой достать можно… И показалось на минуту, что нет никакой войны, а просто весна. Однако грязь, Симочка, на дорогах здесь такая, что не каждый танк проберется. Мокрый чернозем — это намного тяжелей глины. И вот вышел я из хаты. Оглянулся вокруг, и захотелось мне, от избытка чувств, одарить человечество какой-нибудь радостной песней. И только я расправил удалые плечи и набрал в легкие воздуха, как тотчас же вдруг оступился, поскользнулся, руками взмахнул… и бац! Трах! Со всего размаха грохнулся в лужу. Какие при этом я произнес слова, Симочка, я писать Вам, конечно, не буду. Не все должна фиксировать история. А словарь на войне не всегда белоснежен. И хоть никуда я уже в этот вечер не пошел, но настроение все равно осталось хорошим. Мы с Иваном Романовичем, Гедейко и Синегубкиным дружно пили вечером чай и вспоминали Москву, Ленинград и всех наших домашних и друзей. Вот, Симочка, пока и все. Иван Романович уже крепко спит. Пора и мне заканчивать письмо и идти проверять посты. Спокойной ночи! Пишите всем нам почаще, и до скорых встреч!
Письма, письма… Вот они — живые свидетели, весточки с той далекой и такой памятной нам войны… Они шелестят сейчас в моей руке и словно бы силятся заговорить. Но я их понимаю. Понимаю отлично, ибо знаю куда больше, чем они могут мне рассказать. Война была суровой, трудной, порой даже мучительно-тяжкой. Однако в письмах ничего этого нет. Я уже говорил и хочу повторить снова удивительную вещь: ни на войне, ни тем более после нее о самом трудном, горьком и тяжком мы, как правило, старались не говорить. Всего этого и так было свыше меры. Нам хотелось разрядиться душой, пошутить, улыбнуться, снять напряжение озорным словцом. О, великая сила жизни! Сила, которая находит, выкристаллизовывает и выхватывает даже в черном холоде войны веселые крупицы. Так легче было воевать и потом, много позже, вспоминать о войне. Вот почему фронтовые письма наши скорей улыбались, чем охали и грустили.
Вот я обмолвился, например, в письме всего в двух словах о машине, с которой мы прокуковали всю ночь. Сказал вскользь и забыл. Больше не вспомнил. И писать в письмах о симпатичной девушке и весенних почках хотелось куда больше, чем перебирать в памяти трудное, горькое, злое. Но вот сейчас, много-много лет спустя, я могу рассказать, что стояло за коротенькой фразой: «Прокуковали с машиной всю ночь». А дело было так.
Село Первоконстантиновка, где мы стояли, находилось от Перекопа напрямую примерно в трех-четырех километрах. От Перекопа же до Армянска, где стояли немцы, было еще километра два-три. Так что расстояние от передовой до нашего села составляло не больше пяти-шести километров. И артснаряды долетали до нас, что называется, с удовольствием и без всяких затруднений. Однако с боепитанием у противника дела обстояли все сложней и сложней. Через Турецкий вал он был, как в мешке, намертво перекрыт нами в Крыму. Доставлять же снаряды по морю, когда в воздухе теперь уже господствовали мы, стало более чем затруднительно. Поэтому постепенно огонь по нашему селу становился все реже и реже, а вскоре прекратился почти совсем. Под постоянным же обстрелом враг держал теперь в основном две точки. Ворота через Турецкий вал против Армянска, сквозь которые шли наши части, вклинившиеся в оборону врага, получали технику, боепитание и продукты. И земляную плотину через Сиваш, по которой из тылов шла вторая дорога к тем же воротам. Немецкий расчет и педантизм демонстрировались тут прямо-таки во всей красе. По земляной перемычке и в ворота вражеские снаряды методично круглые сутки ложились через равные промежутки времени.
Шофер 1-й батареи Гришин, которому нужно было перевезти со склада смазочные материалы и горючее в расположение части, увидев, что обстрел с вражеской стороны на какое-то время утих, решил не объезжать Сиваш, а проехать в батарею самым кратчайшим путем через перемычку. Однако он не учел, что с дальних наблюдательных постов плотина немцам была довольно хорошо видна. И едва Гришин подъехал к плотине, по нему открыли огонь. Место было пристрелянное, и первый же снаряд разорвался метрах в двадцати от кабины. Осколки хлестнули по радиатору и капоту. От неожиданности Гришин вывернул руль влево, хотел притормозить, но машина, едва не перекувырнувшись через радиатор, стала, круто кренясь на правый бок, съезжать и сваливаться вниз под обрыв к воде. Гришин был опытнейшим шофером и, сделав нечеловеческое усилие, сумел удержать машину от падения и не дать ей перевернуться. Затем она передними колесами вкатилась в серую вонюче-густую сивашскую грязь по самый радиатор и замерла. Гришин остался цел, но был расстроен и обозлен, как дюжина дьяволов.
Сейчас я прерву на несколько минут свое повествование. Для лучшей характеристики Гришина расскажу о нем любопытный эпизод. До войны «на гражданке» он был шофером московского такси. Работал превосходно. Машину знал и любил. Будучи шофером второго класса, готовился сдавать на первый. А это уже механик. Но тут разразилась война. И все четыре военных года Гришин постоянно досадовал, что не успел сдать этот свой экзамен. Не хватило всего одного дня. Экзамен был назначен на понедельник 23 июня, но его отменила война.
Маленький, жилистый, приглаживая узкой, крепкой ладонью черный ежик волос, он иногда с шутливым раздражением говорил:
— Ну что бы Гитлеру начать войну на недельку позже! Двадцать третьего июня у меня экзамен, а двадцать второго война. И все кобыле под хвост. И на кой черт столько готовился!
— Ничего, — возражали ему, — кончится война, и досдашь на механика. Не горюй, все еще впереди!
— Ну уж нет, — с досадой сплевывал Гришин, — ни хрена не выйдет! Пусть после войны баранку крутит другой. А я в летчики двину. Уже решено. Самолет — это повыше, чем такси. По воздуху буду раскатывать. Ни тебе паршивых дорог, ни инспекции.
Не знаю, годился ли Гришин в летчики, но шофером он был прирожденным и, как говорится, без дураков.
А любопытный эпизод произошел у меня с ним примерно за месяц до указанных событий. Впрочем, это я только сейчас называю эпизод этот любопытным и даже забавным, а в тот момент мне было совсем не до смеха.
Однажды меня вызвали в штаб бригады. И начштаба гвардии майор Смирнов протянул мне запечатанный пакет с документами и отдал распоряжение, в качестве офицера связи, отвезти его в штаб дивизии. В штабе свободных машин не было. Иду к себе в батарею. Водитель Акулов из рейса еще не вернулся. А второй шофер, Ермоленко, открыв капот, вытащив карбюратор и еще какие-то машинные внутренности, занимался ремонтом. Командир первой батареи Бучнев, коренастый, веселый, с нагловатыми цыганскими глазами, шумный и оживленный как всегда, хлопнув меня по плечу, предложил:
— Да бери моего Гришина! Сам знаешь, артист, а не шофер. Довезет не качнет, стакана не расплещет. В общем, ас высшего класса. Еще будешь благодарить!
Сели, поехали. И действительно, водителем Гришин был отменным. Вся в густой черной грязи, с разбитыми колеями и изгрызенная снарядными воронками, наша фронтовая дорога даже для опытного водителя, прямо скажем, была не сахар. И все-таки Гришин проехал все тридцать грязнющих километров, как по нотам, словно по шоссе.
В дивизии сдал документы. Начальник штаба, неразговорчивый, лысоватый, могучего телосложения подполковник, принимая пакет, равнодушно зевнув, сказал мне, что командира дивизии сейчас нет. И ответный пакет будет, вероятнее всего, завтра утром. А пока устраивайтесь в какой-нибудь соседней хате. Мы вас известим.
Так мы и поступили. Нашли дом, разместились. Перекусили. После ночных походов на огневые за Перекопом и нервных напряжений последних дней вдруг мучительно захотелось спать. Приказав Гришину отдыхать и быть все время поблизости от машины, прилег на скамью и едва положил голову на полевую сумку, как сразу же, точно рыба под лед, ушел в густой и тяжелый сон. Проспал я, по моим подсчетам, часа полтора. А проснулся оттого, что кто-то деликатно трясет меня за плечо. Открываю глаза, поднимаю голову — штабной писарек:
— Вас вызывают в штаб.
Оказалось, что командир дивизии уже приехал и пакет для нашего комбрига готов. Вручая его мне, все тот же хмуроватый начштаба сказал:
— Пакет срочный. Поэтому постарайтесь вручить его еще засветло полковнику Черняку. Счастливого пути!
Выхожу из штаба. Иду к машине. Гришина на месте нет. Ни в кабине, ни в кузове, ни вообще в обозримом пространстве не видать и не слыхать. Нервничаю, злюсь. Пытаюсь выяснить, в чем дело. И тут вышедший из шта