Юра Гедейко, свесив ноги с печи и сонно зевая, завертывает свою, наверное, миллионную в жизни цигарку. Курит он круглосуточно, почти без перерывов. Даже утром, едва разлепив глаза и не успев еще умыться, первым делом сует в рот самокрутку. Сейчас, когда я пришел и, потирая руки, уселся пить чай, Юра философствовал с Синегубкиным:
— Вот ты, Борис, любопытствуешь, женат я или нет? Да черт его знает! Я и сам затрудняюсь ответить на этот вопрос. Ну посудите, ребята, сами. Значит, так: живу в Вологде и служу военпредом. Работа — нельзя сказать, чтобы счастье для ума и души, однако ничего, дышать можно. С утра принимаю технику, спорю с заводскими инженерами, а вечером даже в киношку успеваю смотаться. Иногда бывали даже неплохие фильмы. Особенно, если из довоенных, ну там «Последняя ночь», «Чапаев» или «Мы из Кронштадта». И все бы, братцы мои, ничего, да с харчишками туговато. Паек-то ведь не фронтовой, в тылу рацион поменьше. Ремешок почти на последнюю дырочку затянул. А второй минус — это то, что в душе словно как кошки нагадили: все твои товарищи на фронте, а ты вроде как сачок, в тылу окопался и груши околачиваешь. Ладно, думаю. Месяцок еще потерплю, а потом, к весне, буду проситься на фронт. Питались же мы по талончикам в заводской столовой. Супец, сами знаете, крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой, а котлету впору хоть в лупу разглядывать. Ну ничего, терплю. И вдруг мне как-то раз ребята говорят: «Слушай, Юр, у заведующей столовой завтра день рождения отмечаться будет. Сколько стукнет ей лет, неизвестно, да и абсолютно не важно. Главное в том, что будет небольшой домашний банкет, так сказать. И ты приглашен тоже. Понятно?» Я говорю: «Простите, господа! Но я с ней почти не знаком. Ну, несколько раз видел ее в столовой. Такая важная, симпатичная, завивочка шестимесячная. Губки бантиком и худосочием не страдает. Один раз оказался с ней рядом в кино и даже до дома дошел вместе. Полчаса поговорили. Помню, что зовут, кажется, Катей. Вот, собственно, и все». А они гогочут: «Ну так чего же ты застеснялся? Оказывается, ты с ней отлично знаком! Во всяком случае, тебя она помнит и приглашает. Пошли, и не валяй дурака!» Ладно, думаю, давай пойду. Может, после столовских дохлых харчишек посытней подкормлюсь. Как-никак, директриса! Понимать надо! Ну, а насчет пожрать, так я и в мирное время мимо рта ложку не проносил, а тут такой случай! Ну ладно. Прихожу, сажусь. Компания небольшая, но дружная. Сидят, пьют… И угощение, скажу вам, братцы мои, как в лучшие довоенные времена. Тут тебе и мясо, и заливная рыбка, и черт знает что еще!
Серые глазки у Юры блаженно щурятся, рыжеватые усики шевелятся плотоядно.
— А я от столовских-то прозрачных щец, видимо, отощал и после первой же рюмки захмелел ощутимо. И показалась мне Катя, ну хозяйка дома, значит, красавицей из красавиц. И я после первого танца бух на кушетку с ней рядом! Говорю какие-то комплименты и вообще беспокойно дышу. Еще выпили по рюмке, и она, смотрю, пожимает мне руку, смеется и обращается прямо на «ты». Ну ладно, думаю, на «ты», так на «ты». Значит, парень я хоть куда! А еще думаю, может, поймет она, что такого красавца неплохо бы в столовке подкармливать поплотней. Нет, серьезно. Жизнь есть жизнь. Протанцевал я с ней еще, пока ноги танцевали. В голове у меня музыка, кавардак и вообще сплошной туман. А Катя все время рядом. Угощает и улыбается. Что мы там с ней говорили, я уж теперь не помню. Единственно, что запомнил, так это то, что мы с ней на кухне минут двадцать возле примуса целовались. И не столько, кажется, целовал ее я, сколько она меня. Она дородная, краснощекая, а я перед ней как былиночка, как стрючок. Ну какой из меня поцелуйщик!
Мы с Синегубкиным и Турченко слушаем и хохочем почти до слез, представляя, как пышнотелая Катя, обхватив могучими руками тщедушного интеллигентика, целует его с такой страстью, что штукатурка сыплется с потолка. Юра чешет затылок и вздыхает:
— Вам смешно, а мне тогда было не до смеха. Впрочем, нет, не до смеха мне было уже потом. А в тот вечер я расшумелся и разошелся, как заправский улан. Хохотал, острил, хвастался. А потом в голове — ну совершенный дым и чад. Однако сквозь эту дымовую завесу нет-нет да и проступали островки сознания. Так, сквозь грохот радиолы, песни, сплошной чад и звон, запомнились вдруг и проступили, как из тумана, крики: «Горько! Горько!» А я соображаю: кутить так кутить, шутить так шутить. Расхожусь и хорохорюсь еще больше и еле послушным языком говорю: «Ну… раз го-о-рь-ко… значит, на-до цело-вать-ся…» И целуюсь с Катей вовсю… А потом снова шум, гам и межпланетный мрак. Ничего не помню… Просыпаюсь на следующий день и ничего не пойму: где я и зачем? Лежу на огромной пуховой подушке, под синим шелковым одеялом в белоснежном пододеяльнике, над головой хрустальная люстра от утренних лучей розовым отсвечивает… Ну, в общем, мистификация какая-то, и только! Голова тяжелая, как свинцом налита. И тут входит в комнату эта самая Катя. В розовом халате и папильотках на голове.
— Проснулся, — говорит, — Юраша? Вот и молодец! Вставай, сейчас кофе пить будем!
А мне неловко. Не знаю куда деваться.
— Да нет, спасибо, — отвечаю, — извините, извините, побегу, очень много дел. Там у себя чаю и напьюсь.
Катя встала посреди комнаты, руки в бока.
— То есть как это у себя? — спрашивает. — Какие такие это еще «у тебя» да «у меня»? А здесь, по-твоему, что?
Я окончательно растерялся и бормочу:
— А здесь, Катя, ваша квартира. Простите за то, что оказался тут у вас. Раскис вчера, видно. Сейчас побегу.
— Как побегу? Куда побегу?! — пораженно восклицает Катя. — Юрашенька, да ты здесь кто?
Теперь уже удивляюсь я.
— Как кто? — говорю. — Ваш гость. Короче говоря, знакомый.
Она руками всплеснула, подходит и этак озабоченно-ласково спрашивает:
— Юрашенька! А у тебя, часом, не жар? Или у тебя память отшибло? Ты что же, забыл, кто ты здесь у меня?
— А кто? — холодея, спрашиваю я. И чувствую, что язык от страха еле ворочается.
— Как кто? — ахает Катя. — Муж ты мой, вот кто! А я жена твоя! Мы же свадьбу вчера с тобой справляли… Или забыл, как целовал меня и какие слова говорил? — И в слезы…
Мы хохочем так, что едва не сползаем с табуреток на пол. Гедейко скребет небритую щеку и вздыхает:
— Вам, подлецы, смешно, а я чуть богу душу не отдал. И главное, как все произошло, не пойму. То ли ребята подстроили, то ли само вдруг так вышло, так сказать, по ходу дела. Уснул холостым, а проснулся женатиком. Как в жуткой сказке.
Турченко, добривая щеку, снисходительно говорит:
— Я не понимаю, а чего было расстраиваться? В тепле, в чистоте, да еще рядом такая роскошная женщина. Радоваться надо, а он, видите ли, чуть богу душу не отдал!
Говорит Иван Романович задумчиво и степенно, и не поймешь, то ли он это в шутку, то ли всерьез.
— Да какая там роскошь? — визжит возмущенный Гедейко. — Добрых шесть пудов чистого веса, да плюс дьявольский темперамент! А у меня полгода назад аппендицит вырезали и вообще от местных харчей ветром качает.
Теперь мы уже ржем так, что чуть не задуваем пламя светильника.
— Да, ситуация… — перестав смеяться, произносит наконец Борис. И мечтательно добавляет: — А все-таки побыть хотя бы денек в такой «ситуации» не так уж и плохо…
— Вот, вот! — сурово рычит с печки Юра. — Денек, оно, конечно, неплохо, да к тому же если тебя при этом еще и не женят. А вот если бы у тебя сначала вырезали аппендицит, потом подержали на ихних столовских харчах, а потом поженили на такой вот шестипудовой Кате, у которой, кстати сказать, по причине чрезмерного питания ничего иного в голове нет, кроме страстей и поцелуев, поглядел бы я, что от тебя бы тогда осталось!
— Тихо! — стучу я по столу. — Кончай базар! Все эмоции потом. А ты, Юра, не тяни, а досказывай.
— А чего тянуть? — снова вздыхает Гедейко. — Я практически все уже досказал. В общем, пили, ели, веселились — посчитали, прослезились. Женили меня. И ведь как здорово сделали, я даже ахнуть не успел. Там среди гостей, как потом оказалось, сидела ее подружка из ЗАГСа. Так она мне даже печать в удостоверении поставила. Все чин по чину. Не придерешься!
— Ладно разглагольствовать про печать, — говорит начхим Ульяненко. Он пришел к нам в гости, тоже слушает и чуть не валится на пол от смеха. — Ты лучше нам про медовый месяц расскажи!
Гедейко прикуривает новую самокрутку от старой и, пуская из ноздрей, как паровоз, мощные струи дыма, мрачно говорит:
— М-да… Медовый месяц… Не медовый это был месяц, братцы мои, а самый что ни на есть хреновый. Радости, они всегда ведь кончаются быстро. А в подобных условиях тем паче… Стал я бояться вечеров, хуже всякой муки. Вернется Катя моя с работы, накормит ужином. Правда, кормежка уже не столовская, врать не буду. Но все равно по части силы и лирических страстей сравняться мне с ней никак невозможно. А она уберет посуду, набросит халат, а сама уже на подушки косится.
— Юраша, ну давай уже спать ляжем. А, Юрашенька, поздно ведь…
А я от страха все разные дела придумываю. Разложу на столе различные технические справочники, бумаги, нахмурюсь и говорю:
— Извини, пожалуйста, Катя. У меня был очень трудный день. И к утру мне надо проделать большую работу. Составить техническую документацию и сделать важных выписки. Ты ложись, спи… Я приду, приду…
Катя вздыхает, ложится и через каждые десять-пятнадцать минут таким томным голосом вопрошает:
— Юрашенька, ну ты скоро? Господи, эти твои бумажки тебе интереснее, чем я?
Я озабоченно отвечаю:
— О чем ты говоришь, дорогая! Ты интереснее всех на свете бумаг. Ты спи пока, спи!..
Ну, черт побери, не могу же я признаться, что для меня это пышное ложе буквально как эшафот! Что каждый вечер при виде Катиных габаритов душа у меня уходит в пятки и что больше всего я мечтаю о том, чтобы снова уехать к ребятам на фронт.
Дружный хохот покрывает последние слова Гедейко, Турченко тоже смеется и отводит бритву от щеки: