Даже сам теперь уже не знаю.
Но когда за окнами пройдут
С боевою песнею солдаты
Или в праздник прогремит салют,
Отмечая воинские даты, —
Вот тогда я, словно бы с экрана,
Вижу взгляд твой серо-голубой,
Портупею, кобуру нагана,
Рыжую ушанку со звездой…
Легкая, упрямая фигурка.
Дымные, далекие края.
Шурка, Шурка! Тоненькая Шурка —
Фронтовая молодость моя!
Это строки из моей поэмы «Шурка». Но у поэзии свои законы. И те оттенки и грани жизни, которые становятся темой для стихов, не всегда годятся для прозы. И наоборот, у прозы есть свои средства выражения, возможности и горизонты, которые поэзия охватить не может.
А о девушке этой, мне кажется, рассказать обязательно стоит. И не потому, что такие воспоминания в какой-то мере могут мне быть приятны, а потому что многим вступающим сегодня в жизнь молодым людям знакомство с характером этой девушки тоже не помешает. А запомнилась она теми достоинствами, которые я больше всего ценю в женской душе: верностью, правдивостью, безграничной силой чувств. Вот почему так близок мне этот образ, и вот отчего считаю нужным рассказать о ней, даже столько лет спустя.
Начну разговор с того, что категорически отвергаю утверждение некоторых доморощенных философов о том, что представление о нравственности у каждого последующего поколения становится все более раскованным и свободным. Если бы это было так, то, не говоря уже о тысячелетней истории, человечество наше, даже прошагав через последние два-три столетия, в моральном отношении непременно бы пришло к самому что ни на есть первобытному состоянию. Однако этого не случилось, да и, конечно же, не случится никогда. Во все формации и временные эпохи были и шекспировские Джульетты, и бальзаковские куртизанки, и Анны Каренины, и Бетси Тверские… Я лично абсолютно убежден, что подлинная любовь во все века была и будет и высочайшей вершиной красоты, и антиподом всего мелочного, низкого, пошлого.
В начале двадцатого века знаменитая американская танцовщица Айседора Дункан, полемизируя с некоторыми своими критиками пуританского толка, впадая в пылу сражений иногда в противоположную крайность, утверждала примерно следующее: почти все разговоры о высоких моральных категориях есть не что иное, как самое откровенное ханжество. Любая, даже сверхнравственная женщина потому и сохранила свою порядочность, что не попадала в способствующие искушению ситуации и не подвергалась серьезным обольщениям и соблазнам. Доля правды, я полагаю, в подобных рассуждениях есть, но только доля. Ибо тому, что существуют и совершенно иные характеры и представления о жизни, я являюсь сам живым свидетелем.
Не секрет, что на войне, где через неделю, через день, а то и через час тебя может уже и не быть, человеку особенно хочется испытать хотя бы на миг какие-то радостные эмоции. И что тоже не трудно понять, смотрит он на них отнюдь не так строго, как в мирные дни. И вот там, в пороховых дымах, под непрерывный аккомпанемент снарядов и мин, после боя или изнуряющего многокилометрового пути, что может быть ближе и дороже для горячей души воина, чем сверкнувший неожиданно ласковый взгляд, и что того удивительней и даже невероятней — хмельной, обжигающий поцелуй, подаренный вдруг судьбой. И долго потом, а порой и всю жизнь, вспоминает боец эту краткую и нежданную радость.
Что же касается женщин, то о них я сказал бы так: не просто женщине на войне. И не только потому, что бывает она нередко в трудных боевых условиях, которые подчас нелегко выдержать и мужчине, а еще и потому, что находится женщина, как правило, среди мужчин одна, день за днем, месяц за месяцем, а то и год за годом… Никаких иных женщин вокруг нет, она одна, а мужчин много, и почти каждый старается заговорить, пошутить, понравиться.
Не секрет также, что в самых сложных, экстремальных условиях особенно ярко и отчетливо проявляются все основные качества души человека: отвага и трусость, благородство и эгоизм, черствость и доброта. Чисто женские качества тоже высвечиваются на войне четко и ярко, как под рентгеном. Я думаю, что любой из моих читателей не раз наблюдал, как оживляется порой женщина дома, в санатории или на работе, когда ей вдруг начинает оказывать знаки внимания какой-нибудь симпатичный мужчина, а то и сразу несколько словоохотливых знакомых. В эти минуты женщина почти преображается, становится моложе, если ей уже не двадцать и не двадцать пять, красивее, если не слишком уж хороша, во много раз разговорчивее и добрее, если в обычное время молчалива и холодна. А теперь представьте себе двадцатилетнюю девушку, которой готовы говорить комплименты, ухаживать и даже, может быть, пылко влюбиться не один, не два и даже не двадцать два, а двести два и сколько угодно молодых, полных эмоций офицеров, сержантов и солдат. Тут не только разбегутся глаза, но и голова может пойти кругом. И чего греха таить, такое бывало. Как писал когда-то Константин Симонов:
Я не сужу их, так и знай.
На час, позволенный войною,
Необходим нехитрый рай
Для тех, кто послабей душою.
Однако были и другие. Не знаю, больше их насчитывалось или, наоборот, меньше, но они существовали, шагали со всеми и в дождь, и в снег по дорогам войны. Это было важно и хорошо. Являясь для ребят своеобразным эталоном женского достоинства и чести, они как бы помогали верить в тех далеких, оставленных дома жен и невест, простые и сердечные письма от которых так дороги на войне.
В бригаде нашей, состоявшей примерно из тысячи человек, женщин числилось всего две. Одна из них — повариха при штабе бригады. Звали ее Настей. Небольшого росточка, она казалась состоящей из трех шаров разной величины, поставленных друг на друга, к которым прикреплены толстенькие руки и ноги. Добавьте к этому веселые маленькие глаза, румяные щеки и самодовольную, от уха до уха, глуповатую улыбку. Кормила повариха только штабное начальство. Чистку картошки и всю черновую работу выполняли бойцы — дежурные по кухне. Передовой она никогда не видела и в глаза, жизнь у нее по фронтовым меркам была самая что ни на есть курортная. Привлекательностью Настя не отличалась, и в мирное время на нее вряд ли кто-нибудь обратил бы серьезное внимание. Но здесь, в бригаде, в окружении такого количества мужчин, да еще находясь в двух шагах от начальства и, как поговаривали, не без кое-какого успеха, она буквально лоснилась и сияла от сознания собственного величия. Ходила Настя, виляя пышными бедрами, так, что казалось, пусти ее в узкий ход сообщения, она бы шла, оставляя за собой широкий просторный путь. Устремленные на нее веселые взгляды ребят ужасно ей нравились. И чем больше зрителей находилось вокруг, тем бедра ее выписывали более крутые вензеля. При этом краснощекое лицо светилось истинным счастьем. И если начальства поблизости не обнаруживалось, хлопцы с удовольствием начинали с ней зубоскалить.
— Настя, а Настя, — окликал ее из-за плетня, где хлопцы чистили оружие, какой-нибудь бывалый сержант, — можно вас на минутку?
Настины бедра начинали выделывать уже совсем невероятные зигзаги.
— Кому Настя, а кому и Настасья Харитоновна, — жеманно отвечала она и весело фыркала в кулак.
— Настасья Харитоновна, — брал под козырек гвардеец, — разрешите к вам один вопрос?
— Ну, что дальше? — останавливалась словоохотливая Настя и, уперев толстенькие руки в бока, вызывающе смотрела на сержанта. — Вот она я, в полном комплекте! В чем дело?
— Ну как же, — восклицал пораженно сержант, — почему это вдруг вы идете одна и без всякой охраны?
— А зачем охрана? — сияла всеми ямочками румяная Настя. — Не такая уж я птица.
— То есть как не птица! — с притворным ужасом восклицал гвардеец. — Да вы, может, всякой птицы в двести раз важней.
Навалившись пышным бюстом на затрещавший плетень, повариха смешливо спрашивала:
— А чего это во мне вдруг такого дорогого? Хотелось бы знать.
— Да как же так, — ухмылялся сержант, разглаживая пушистые усы. — Двести килограмм мужского удовольствия!.. Упрут, не успеешь оглянуться, а ведь жалко!
Хлопцы гоготали, а Настя, не смущаясь и хохоча громче всех, жеманно отвечала:
— Ну, во-первых, не двести, а всего восемьдесят семь, а во-вторых, можете быть спокойны, вам лично ни грамма не перепадет.
— Ну, где мне! — под общий хохот возражает сержант. — Чтобы вас покорить, сколько котелков каши съесть надо. Где мне! Я не про себя. Страшно, что такое счастье спереть могут.
Настасья Харитоновна сияет. Это множество устремленных на нее мужских глаз, кокетливые разговоры, шутки да и, как говорят, не только шутки — это ее неприхотливое счастье, своеобразный высший пик ее жизни.
Не была строга с представителями мужского пола Настасья Харитоновна. Да, особенной строгостью в своей армейской бытности она не отличалась. Но о разбитном и беспечном ее характере говорю я сегодня без резких слов и прокурорских интонаций. Конечно, было бы великолепно, если бы пронесла она через всю свою жизнь какую-то большую и нерасплесканную любовь. Но все дело в том, что любовь-то истинная и всепобеждающая дается в жизни далеко не всем.
Да, я много наблюдал жизнь и с полнейшей убежденностью могу сказать: любить на свете способен далеко не каждый человек. Любовь — это тоже своеобразный талант, и счастлив тот, кому дано испытать это прекрасное чувство. А что делать тем, кому эта великая радость не дана? Надеть монашеские одежды? Или, может быть, кинуться безоглядно в сплошной разгул? Да нет же, конечно, крайности тут не нужны. Но люди, которым судьба, может быть, не подарила большого, довольствуются зачастую гораздо меньшим.
Если в мирные, спокойные дни мы, как мне кажется, вправе быть более щепетильными и строгими к проявлениям всякого рода нравственных блужданий, то в той, тяжелейшей, экстремальной обстановке, какой являлась война, не будем громить Настасью Харитоновну и многих, и многих, подобных ей, слишком уж гневными словами. Нет, расхожая в военные дни пошловатая концепция о том, что «война все спишет», не подойдет нам никак. Война ничего не списывает, да и не может списать. Но женщин, не сумевших сберечь себя и свою честь в светлой неприкосновенности, не будем пригвождать к столбу и метать в них стрелы. Там, на фронте, они были, как правило, неплохими поварихами, связистками, медицинскими сестрами. И сделали немало большого и нужного для нашей победы. Ну, а за какие-то их бабьи слабости взыскивать с них строго не будем. Не нужно этого делать.