Дума о Севастополе — страница 40 из 49

Я сказал, например, что жизнь у Настасьи Харитоновны, по сравнению с теми, кто постоянно находился на передовой, была курортной. Да это только в сравнении с самой передовой, ну а в сравнении с той обстановкой, в которой многие пребывали в глубоком тылу, жизнь ее выглядела и опасной и трудной. Попадала она и под бомбежки и под артобстрелы, да и всякого иного военного лиха хватила немало. А ведь каждая бомбежка и каждый обстрел — это жизнь, поставленная под вопрос, когда в течение одной секунды ты уже можешь не быть, и домой к тебе пойдет короткая похоронка. Будем же к ним снисходительны еще и потому, что все те, кто выжили и вернулись домой, испили потом в той или иной степени довольно горькую чашу бытия… Возвратившись с фронта и столкнувшись уже с новыми, юными и ярко оперившимися красивыми девчатами и женщинами, они сразу же потеряли все свои царские привилегии и из праздничных птиц, какими почитали себя, сразу же превратились в самых простых, сереньких и будничных пташек. И не одну горькую слезу уронила в подушку потом, после войны, вот такая Настасья Харитоновна или иная фронтовая связистка или сестра… А та радость, которую подарили они, быть может, кому-то из офицеров или солдат, надолго запомнилась и украсила дни этих воинов. Ведь многим из них так и не довелось дожить до настоящей и светлой любви. И Константин Симонов сказал об этом очень верно:

А им, которым в бой пора

И до любви дожить едва ли,

Все легче помнить, что вчера

Хоть чьи-то руки обнимали.

Я считаю себя обязанным рассказывать обо всех этих делах и событиях чистую правду, потому что время, увы, неудержимо летит вперед, все меньше и меньше остается на свете фронтовиков — живых свидетелей бурных и трудных лет. А на смену им приходят люди, знающие о войне понаслышке или из газет и кадров кино и для цветистости сюжета способные сотворить все, что угодно.

Но вернемся к прерванному разговору о Шуре и высказыванию знаменитой американской танцовщицы… О веселой и разбитной поварихе я заговорил не случайно, а для того, чтобы сопоставить ее, точнее, противопоставить таким девушкам, как Шура, которых тоже на нашей земле немало. Поднимать же проблемы цельности души, нравственной красоты и чести обязательно нужно. А в свете нынешних льющихся с Запада бесконечных попыток одурачить нашу молодежь утверждениями о каких-то новых и чуть ли не самых прогрессивных проблемах морали, проповедующих так называемую «свободную любовь», а на деле возвращающих человека к самым примитивным инстинктам, такой разговор необходим вдвойне. Меньше всего я собираюсь что-то проповедовать или что-то внушать, ибо самые убедительные аргументы на свете подсказывает, как правило, сама жизнь.

Женщины типа Настасьи Харитоновны всегда несколько примитивны и довольно всеядны. Но всеядность в любых областях человеческого бытия ведет к нивелировке эмоций и к упрощенной притупленности наших чувств. Отведайте за обедом хотя бы по ложке пятнадцать блюд, и вы не вспомните вкуса ни одного из них. Сбегайте попеременно на двадцать различных свиданий, и все они сольются для вас в какой-то сплошной лирический калейдоскоп. Всеядность — это самоедство, своеобразный грабеж самого себя. Когда-то, говоря об искусстве, я написал двустишие, которое, как мне кажется, может вполне подойти к данному разговору:

Не количеством должен художник гордиться:

Даже сто воробьев — все равно не жар-птица!

Да, американская танцовщица права лишь отчасти. Степень и сила искушения играют свою роль, но не везде и далеко не всегда. Думаю, что убедительным примером этого обстоятельства как раз и является Шура, а точнее — гвардии лейтенант медицинской службы, военфельдшер 30-й Гвардейской артминометной Перекопской бригады. Фамилии ее я называть не хочу, так как в образе этом нашли отражение славные черты многих и многих девушек в серых шинелях, прошагавших сквозь дымы и бури по трудным дорогам войны.

Если говорить относительно соблазнов, то, доживи до тех дней Айседора Дункан, она непременно бы признала, что более убедительные поводы для искушения женской души, чем те, о которых мы сейчас говорим, трудно себе просто представить. Я уже говорил выше и хочу еще раз подчеркнуть и сказать вновь о том, в каком напряженном и сложном положении оказывается подчас совсем еще молоденькая девчонка, шагнувшая из теплого домашнего уюта не только в самую грозную на земле войну, но и в постоянное мужское окружение, где на нее, как я уже говорил, день за днем и месяц за месяцем устремлены сотни самых различных мужских глаз: добрых и недобрых, веселых и озорных, чувственных и влюбленных.

Шура, несмотря на всю свою женственность, обладавшая удивительно цельным и твердым характером, не признававшим ничего случайного, мелкого и пустого, тоже проходила сквозь все эти улыбки, шутки и взгляды, но поразительно свободно и легко. Она держалась со всеми непринужденно и просто, улыбалась, шутила и в то же время очень четко давала почувствовать ту незримую грань, отделяющую уважение от фамильярности, за которую никому и никогда перешагивать не позволяла. Как она сумела это сделать, не знаю, но постепенно между нею и всем остальным мужским населением бригады установились на редкость светлые и сердечные отношения.

Конечно, как всякая цельная натура, Шура мечтала, вероятно, о настоящей дружбе, любви и счастье. Но, по-видимому, не на войне, не теперь, а где-то в мирном будущем, прекрасном и далеком… И как-то само по себе получилось так, что, не выделяя персонально никого и в то же время готовая помочь в беде или на поле боя каждому и любому, она постепенно стала чем-то вроде любимицы бригады.

Памятуя о строгости Шуры, а может быть, втайне чуть-чуть и досадуя на нее за это, комбриг наш, уже давно потерявший волосы, но не потерявший кое-какие гусарские замашки, однажды на офицерском собрании, где обсуждались планы предстоящих боевых операций, напомнив, видимо для поднятия духа, положение о наградах, неожиданно пошутил, сказав, что, кроме всех прочих, он представит еще к награде того, кто сумеет покорить неприступное сердце нашей прекрасной Шуры, и при этом одарил ее лучезарной улыбкой. Полковник наш был храбрым и знающим офицером, но за душевную черствость и высокомерный характер в бригаде его любили не очень. И как выяснилось позже, Шуриной взаимности он добивался давно и довольно активно. Но это так, к слову.

За что бригада так уважала Шуру? За женскую порядочность и строгость? Да! За смелость в бою? Несомненно! Но существовала еще и третья, не менее важная, так сказать, глубинная, причина. Почти у каждого из гвардейцев оставалась дома любимая девушка, невеста, жена, и хоть они сами зачастую этого и не сознавали, но вот эта порядочность и честность Шуриной души укрепляла в них веру в надежность и преданность таких бесконечно далеких, а от этого еще более близких и дорогих, милых женских глаз.

Давние, дальние годы… Ковыльно-просторные степи Тавриды. Серая, как из единого куска стали, неподвижно-холодная вода Сиваша. За гребень Турецкого вала в дымных разрывах медленно и устало вползает расплавленный огненный диск. В небе пушистой стаей бегут и бегут облака…

Село Первоконстантиновка. Тихие побеленные хатки, долговязые силуэты колодезных журавлей, первые клейкие почки, доверчивые и внимательные девичьи глаза…

Молодость моя фронтовая! Сейчас она далеко-далеко и в то же время удивительно близко. Вспыхнула в памяти очередная зарница, и в двух шагах от себя я вижу Шуру, плотно затянутую в ладную офицерскую шинель. Приветливое округлое лицо, пушистая прядь, выбившаяся из-под меховой ушанки, надетой чуть-чуть набекрень. Прямой нос, словно нарисованные брови, внимательные серые глаза и чуть приоткрытые губы, готовые не то улыбнуться, не то сказать что-то важное и большое. Действительно ли она была хороша или мне это в ту пору так уж казалось, не знаю, — вероятнее всего, и то и другое вместе.

Мы стоим на окраине села в теплых закатных лучах и говорим, говорим, говорим… Нет, я вовсе не считал себя самым завидным женихом в бригаде. Были офицеры и много старше меня по званию, да и покрасивее, наверно, тоже попадались ребята. Один, например, комбат Извозчиков из 4-го дивизиона чего стоил! Честно говоря, я редко встречал такие правильные и красивые черты лица: беломраморная кожа, черные брови, волосы и глаза, маленький нос, щеки, губы — все словно вырезано искусной рукой ваятеля. Что-то задумчиво-нежное, почти женское светилось в этом лице. Периодически сталкиваясь с ним по служебным делам, я всякий раз исподволь любовался, глядя на это лицо. И характер, по-моему, у него превосходный. Будь я женщиной, непременно бы в него влюбился.

А начштаба нашего дивизиона, старший лейтенант Борис Лихачев, красавец с нагловато-веселыми глазами, сквернослов и балагур, но человек предобрейший. Да мало ли на ком можно остановить свою душу и взгляд! Нет, я тоже, наверное, был не из худших. И теперь, после ранения, вероятно, могу об этом говорить, не рискуя прослыть нескромным. И все же дело заключалось не в этом. А в том, что Шура, как и большинство порядочных людей на земле, решала сердечные дела, исходя из старинной народной мудрости: «Не по хорошему мил, а по милому хорош».

Познакомил меня с ней Юра Гедейко, который однажды вечером, когда на передовой было затишье и у нас никаких боевых операций не предвиделось, чтобы скоротать время, вдруг предложил:

— Давай сходим в первый дивизион к Шуре и попросим у нее что-нибудь почитать.

Скажу откровенно, что пошел я с ним не с очень большой охотой. Мне казалось, что возле нее, как возле куста шиповника, жужжит и кружится немало боевых шмелей, и был удивлен, когда мы застали ее в хозяйской комнате, сидящей у стола за чтением какого-то затрепанного журнала, в то время как в соседней комнате за стеной офицеры, склонясь над двумя шахматистами, никого и ничего не замечая, шумно и яростно обсуждали каждый очередной ход.

Гедейко подмигнул мне: