Дума о Севастополе (сборник) — страница 38 из 49

мет немец ошибку, подвернет наводчик прицел на одно деление меньше, и останутся от нас рожки да ножки…

Вечерами мы часто ходим за Перекоп на подготовку огневых позиций. Размечаем места установок, роем аппарели, траншеи, ходы сообщений. Отсюда пойдет наступление на Армянск, на Ишунь и дальше до самого Севастополя.

Перекоп… Сколько жизней, наших и не наших, навеки умолкло тут! Земля вокруг жесткая, каменистая, без капли воды. А на Турецком валу насыпная, значительно мягче. И в дыму, в суетливой спешке боев здесь не раз погребали убитых. Собственными глазами видел, и это могут подтвердить оставшиеся в живых мои друзья, как торчали на земляном валу в воротах против Армянска из одной стены немецкий сапог, из противоположной стены обнаженная кисть руки, потемневшая до оливкового цвета. Чья она? Чужая, своя? Неизвестно.

Возвращаясь к утру после напряженного труда и обстрела, усталые донельзя, подкрепившись горячей кашей и чаем, тут же валились спать. Но молодость – это молодость! Проснувшись через несколько часов, мы уже снова готовы были и улыбаться, и воевать. Жадно читали долгожданные вести из дома, пристально вглядывались в знакомый до боли почерк матери, подруги или сестры. Читали и перечитывали крылатые треугольники по многу раз.

Стихи я писал с раннего детства, а точнее, с восьми лет. Писал их и дома, и в школе, и везде где придется. Писал, конечно, и на войне. Вот так, вернувшись однажды с огневой и получив ласковое письмо от мамы, я решил написать ей ответ в стихах. Сидел на печи, поджав по-турецки ноги. Рядом, разметавшись, сладко посапывал Юра Гедейко, внизу на лежанке во сне что-то бормотал Борис Синегубкин, а мне не спалось.

Положив тетрадку на противогаз, я после долгих раздумий написал первые слова:

Мама! Тебе эти строки пишу я,

Тебе посылаю сыновний привет,

Тебя вспоминаю, такую родную,

Такую хорошую, слов даже нет!

Помню, что писал эти стихи с каким-то остро-щемящим чувством нежности и тоски по дому, по мирной жизни, по маме, по Москве.

Мы были беспечными, глупыми были,

Мы все, что имели, не очень ценили,

А поняли, может, лишь тут на войне:

Приятели, книжки, московские споры, —

Все – сказка, все в дымке, как снежные горы…

Пусть так, возвратимся – оценим вдвойне!

А кончалось стихотворение твердыми и уверенными словами:

И чем бы в пути мне война ни грозила,

Ты знай, я не сдамся, покуда дышу!

Я знаю, что ты меня благословила,

И утром, не дрогнув, я в бой ухожу.

Да, удивительной порою бывает судьба человека, книги, стихотворения. Начал писать я эти строки в селе Первоконстантиновка еще осенью 1943 года и, конечно же, не мог даже и предположить, что письмо это спустя многие годы станет экспонатом Центрального музея Вооруженных Сил СССР. Не знал я в тот вечер еще и другого, а именно того, что слова: «И утром, не дрогнув, я в бой ухожу», – окажутся впоследствии в какой-то мере пророческими, ибо ранен я был в последнем своем бою 4 мая 1944 года ранним утром, в 6 часов…

Моя далекая военная молодость, фронтовая моя весна, как ты далека от меня сегодня, но как памятна мне и теперь!.. Ученые говорят, что с самого своего рождения биологически и психологически человек уже бывает запрограммирован. В строго определенное время он учится узнавать людей, улыбаться, сидеть, ходить, разговаривать. Отнимите, пропустите хотя бы один из этих моментов, и все пойдет кувырком.

Как-то я прочел в журнале статью о том, как совсем недавно в индийских джунглях охотники нашли двух девочек, неизвестно как попавших в логово горного барса и выкормленных в этой звериной семье. Ну почти все точь-в-точь, как в известной книге Киплинга. Впрочем, нет, в чем-то очень существенном совсем почти не так. Знакомый каждому с детства Маугли развивался, можно сказать, совершенно гармонично и нормально. Больше того, он даже превосходил по целому ряду качеств своих людских собратьев, ибо с одинаковым совершенством владел почти всеми навыками и зверя и человека. Так описывалось в красивой сказке. А в жизни? А в жизни было совсем не так. Девочки выросли вместе с барсами, бегали так же, как и они, на четвереньках, точно так же визжали и выли. Когда их обнаружили, им было уже по двенадцать лет. Сроки, отпущенные на то, чтобы малыш учился ходить, думать и разговаривать, давно прошли. А точнее, ушли на то, чтобы выучиться бегать, как их четвероногие братья, и так же, как и они, научиться есть пищу, рычать и выть. Девочек привезли в город. Вымыли, одели, обращались с ними ласково, поместили в интернат вместе с другими детьми, учили их всем человеческим навыкам, а главное, речи, но не добились почти ничего. И через год, и через два девочки по-прежнему стремились бегать на четвереньках, а научиться разговаривать так никогда и не смогли. Вскоре они погибли.

Велики могучие силы природы, и каждый из нас ее дитя. И в каждом заложены, запрограммированы ее законы. В юности, и в этом нет никаких сомнений, запрограммирован человек на волнения сердца, на первые свидания, на любовь. У ребят и девушек моего поколения черная рука войны безжалостно перечеркнула всю эту, быть может, самую счастливую пору человеческой жизни. В школьные годы я ни разу не был сколько-нибудь серьезно влюблен. Слишком много во мне еще оставалось озорного мальчишества. А потом война, как один бесконечный бой, грохот снарядов, смертельная усталость, гибель друзей. О каких свиданиях и чувствах сердечных могла тут идти речь!

И думается мне, что вся энергия молодой души, острая тоска, радость встреч и счастье признаний волею судьбы остались в нас, как в сказке о спящей царевне, словно бы законсервированными, нерастраченными, вечными. Да, именно вечными, потому что все, что не расплескано было в юности, потом уже полностью из сердец не ушло. Не потому ли мое поколение, все, кто потом возвратился с войны, с таким молодым задором и силой трудились, возрождали страну и сделали так много прекрасного! И не потому ли до седых волос они удивляли мир своей способностью бурно и молодо радоваться, остро переживать, верить, созидать, сражаться и любить!

Да, в человеке с рождения заложено все. И хоть война завалила нашу юность тяжелыми булыжниками беды, все равно порой то там то сям, даже в дымные горькие дни, нет-нет да и пробивались зеленые и робкие ростки радости. Нет, я говорю не о пустячной радости мимолетных встреч, а о чем-то трепетном, радостном и дорогом, что запоминается в сердце надолго, а может быть, и навсегда.

Не очень удачное свидание с прекрасной докторшей забылось очень быстро, а если и вспоминалось, то лишь с улыбкой, как веселый, забавный эпизод. Ибо там не обнаружилось того, что лежит в основе подлинной встречи: чувства. И все-таки праздничным светом души в те дымные и трудные дни судьба меня одарила.

Я тебя почти что позабыл,

В спешке дней все реже вспоминаю,

И любил тебя иль не любил —

Даже сам теперь уже не знаю.

Но когда за окнами пройдут

С боевою песнею солдаты

Или в праздник прогремит салют,

Отмечая воинские даты, —

Вот тогда я, словно бы с экрана,

Вижу взгляд твой серо-голубой,

Портупею, кобуру нагана,

Рыжую ушанку со звездой…

Легкая, упрямая фигурка.

Дымные, далекие края.

Шурка, Шурка! Тоненькая Шурка —

Фронтовая молодость моя!

Это строки из моей поэмы «Шурка». Но у поэзии свои законы. И те оттенки и грани жизни, которые становятся темой для стихов, не всегда годятся для прозы. И наоборот, у прозы есть свои средства выражения, возможности и горизонты, которые поэзия охватить не может.

А о девушке этой, мне кажется, рассказать обязательно стоит. И не потому, что такие воспоминания в какой-то мере могут мне быть приятны, а потому что многим вступающим сегодня в жизнь молодым людям знакомство с характером этой девушки тоже не помешает. А запомнилась она теми достоинствами, которые я больше всего ценю в женской душе: верностью, правдивостью, безграничной силой чувств. Вот почему так близок мне этот образ, и вот отчего считаю нужным рассказать о ней, даже столько лет спустя.

Начну разговор с того, что категорически отвергаю утверждение некоторых доморощенных философов о том, что представление о нравственности у каждого последующего поколения становится все более раскованным и свободным. Если бы это было так, то, не говоря уже о тысячелетней истории, человечество наше, даже прошагав через последние два-три столетия, в моральном отношении непременно бы пришло к самому что ни на есть первобытному состоянию. Однако этого не случилось, да и, конечно же, не случится никогда. Во все формации и временные эпохи были и шекспировские Джульетты, и бальзаковские куртизанки, и Анны Каренины, и Бетси Тверские… Я лично абсолютно убежден, что подлинная любовь во все века была и будет и высочайшей вершиной красоты, и антиподом всего мелочного, низкого, пошлого.

В начале двадцатого века знаменитая американская танцовщица Айседора Дункан, полемизируя с некоторыми своими критиками пуританского толка, впадая в пылу сражений иногда в противоположную крайность, утверждала примерно следующее: почти все разговоры о высоких моральных категориях есть не что иное, как самое откровенное ханжество. Любая, даже сверхнравственная женщина потому и сохранила свою порядочность, что не попадала в способствующие искушению ситуации и не подвергалась серьезным обольщениям и соблазнам. Доля правды, я полагаю, в подобных рассуждениях есть, но только доля. Ибо тому, что существуют и совершенно иные характеры и представления о жизни, я являюсь сам живым свидетелем.

Не секрет, что на войне, где через неделю, через день, а то и через час тебя может уже и не быть, человеку особенно хочется испытать хотя бы на миг какие-то радостные эмоции. И что тоже не трудно понять, смотрит он на них отнюдь не так строго, как в мирные дни. И вот там, в пороховых дымах, под непрерывный аккомпанемент снарядов и мин, после боя или изнуряющего многокилометрового пути, что может быть ближе и дороже для горячей души воина, чем сверкнувший неожиданно ласковый взгляд, и что того удивительней и даже невероятней – хмельной, обжигающий поцелуй, подаренный вдруг судьбой. И долго потом, а порой и всю жизнь, вспоминает боец эту краткую и нежданную радость.