Думай, что говоришь — страница 37 из 39

[8] — так вот, повторяю, эти люди на моём пути, воспитанные в обстановке, где всякая уступчивость высмеивалась коллективом как слюнтяйство, — эти простые люди очень естественно презирали меня, отворачивались и зажимали нос — без всякого, надо сказать, намерения, то есть непроизвольно обозначая, сколь претит им и дурно пахнет моё поведение, — любое, хотя бы мы взяли для чистоты исследования только художественный план, — так они и там красноречиво воздерживались от высказываний, поджимая губы: дескать, о чём тут говорить, если он вырезает из скабрезных журналов самые вульгарные фотографии вульгарно расположившихся и даже / делающих вид, что /[9] мастурбирующих женщин, и всё его так называемое «искусство» состоит в коллажировании этих дешёвых фотографий, причём, если б было тут хоть какое-то художественное отстранение, а то ведь он сам натурально тащится и даже, поди, мастурбирует, так что вся его художественная позиция есть уступка, капитуляция перед легчайшим и глупейшим напором ветерка пошлости, овевающим наш простецкий мир, — и он же в нём натурально, повторяем (а здесь я не понимаю, кто это повторяет: сейчас я уже отстал от своей бывшей мысли), тащится, влекомый согласно соглашающейся своей маленькой сутью, — последует, а потом говорит в том смысле, что его капитуляция есть в некотором роде гордыня, то есть с некоторой точки зрения, которую он сам силится внушить, есть поведение, отдающее его (так попробуем выразиться, уйдя от имитации его прямого, квазипатетического способа выражаться)[10] во власть самовольного и, дескать, — короче, короче: я уже давно взял себе за правило писать короче, правда, я не помню, писался ли этот текст, это лирическое эссе до того, как я принял это решение, или позже, однако же, судя по многим внутренним признакам, писался он вскоре после 85-го года[11]) — тогда задача остаётся в том, чтобы определить, когда именно я принял решение писать короче, и сейчас думается (я перелистываю свои записные книжки), это было в 86-м, однако слово «сейчас», только что употреблённое, я уже совсем не знаю, к какому году отнести, а ведь содержимое записных книжек очень сильно зависит, я полагаю, от решения этой задачи, поэтому что толку было их перелистывать, когда даже Эйнштейн (я это доподлинно знаю) не смог сформулировать физически корректно вопроса «что такое сейчас?» — а ведь его эта проблема мучила всю жизнь очень сильно — наверное, гораздо сильней, чем мучает меня, если только можно про такого тупого человека, как я, сказать, что его вообще что-то мучает, хотя, конечно, люди все мучаются — и тупые, и острые, и бездарные, и гениальные — мучаются, куда ж тут денешься? — такова их судьба, и кто станет с этим спорить, дурак разве. Но я хотел сказать, наверное, что его (Эйнштейна) подход к проблеме сейчас был во столько же раз более конструктивным и — что самое главное — внутренне напряжённым, чем мой, во сколько, пожалуй, его мыслительный потенциал был мощнее моего, опять же, — а если это сравнивать (а как это сравнивать?), то всё снова получается мутно, ибо при чём здесь мыслительный потенциал, и не является ли он, наоборот, величиной производной от способа постановки задач в этой жизни, — а тогда от чего же зависит сам способ, как не от нашего произвола, а точней, от какой-то нашей склонности, которая управляет этим произволом, как и всей нашей так называемой «свободой»[12] — вот до чего ты добрался, читатель благодаря издаваемости текстов в нынешнее время[13], и если это тебе наконец что-то даёт (а как мне надоело, что мои поставленные вслед друг за другом буквы не дают существенного никому ничего!) — хотя я не знаю, каким был твой путь: он мог быть смиренным путём прилежания или гордым путём нетерпения, который, в свою очередь, может делиться, например, на снисходительный и возмущённый или как-нибудь по-другому, или дальше — вот почему выражение «наконец что-то даёт» имеет здесь несколько иной смысл, нежели тот, к которому мы привыкли, а обозначает оно, скорее, моё волнение, мою надежду на то, что, быть может, мой путь пересёкся наконец-то с путём человека, который сумел что-то взять, то есть сублимировать из моего лирического болота (а что сублимировать, я и сам не понимаю. Но не это важно, а то, что нашёлся наконец мне друг и восприятель, так сказать, не «здравомыслящий», то есть не укоренённый в псевдоестественном представлении, что, дескать, всё, что он (то есть я) пишет, есть его личные указания, вполне надёжно отсылающие к реальности — но только к реальности его личной, внутренней, которая иным способом дана быть не может, почему я и называю такое представление «псевдоестественным», хотя точнее, в контексте сказанного, его было бы назвать «псевдонаучным», ибо наука, таким образом получается, и есть основная игра (и в этом её отличие от искусства) — тот идеальный перформанс, который проходит при полном отсутствии «автора», уподобляющегося в этом случае абсолютно эластичной субстанции актёра, когда тот принимает любую форму, которая ему предлежит, или, лучше сказать, безличной субстанции пилота, заключённого лишь как некая воля внутри пилотируемого им аппарата и выполняющего боевую задачу безотносительно к тому, принадлежит ли эта задача к области его собственных значений, — да, конечно нет: как она могла бы принадлежать? — это так же дурно выглядело бы, как если бы астроном, открывший новую звезду и зарегистрировавший в журнале её координаты, дал бы ей имя своей невесты или любовницы, — а между тем разница между научной и боевой задачей всё же есть (хотя обе они предполагают непривнесение ничего, так сказать, художественного изнутри экспериментатора или бойца) — и разница в том, что экспериментатор лишь регистрирует, боец же должен изменить, переформировать встреченную и изученную ситуацию в соответствии с внеположным ей принципом, — впрочем, всё это банальности, я не делаю никакого открытия, и если мои поставленные друг за другом буквы передают наконец такое значение, или лучше сказать — сообщение, к которому уже никак, ни с какой стороны не приложимо слово «собственное», то я, конечно, очень рад. Однако я не понимаю: действительно ли мне удалось обмануть? И кого? И зачем?.. Нет, зачем — понятно. Но вот «кого» — это вряд ли… То есть едва ли найдётся такой дурак. Ибо таких дураков сейчас нет. Это надо было бы быть полным отсталым деревенщиной, чтобы верить, как при советской власти, будто бы искусство (а в данном случае уже: художественный текст, хотя он изворачивается и норовит всячески нарушить нормы, которые в представлении любого здравомыслящего — да и как угодно мыслящего — человека (о, достаточно, чтобы он вообще мыслил — хоть немного! — однако сколько должно быть этого «немного», чтобы было «достаточно»? — да и можно ли мышление оценить количественно — ещё вопрос) — тем не менее ясно, что я имею в виду общепринятые нормы, которым должен худо-бедно соответствовать художественный текст, а он в последнее время соответствует худо, причём всё хуже и хуже, но это никого не волнует, поскольку всё равно обмануть он никого не может, ибо давно все вдолбили друг другу, что хватит верить вообще чему бы то ни было, и пусть даже текст совсем не художественный, а, наоборот, непритворно научный, всё равно он так или иначе априори — а особенно апостериори, то есть после его восприятия, а верней, в процессе — был и всё более становится художественным в том смысле, что ни к чему внешнему он, конечно, не отсылает, а указывает лишь на самого себя. А то, что он куда-то отсылает, — над этим посмеётся сейчас любой детсадовский ребёнок. Эту соцреалистическую сказочку про белого бычка пусть Дед Мороз расскажет своей Снегурочке в канун Нового, 1999 года.

Вот он вылезает из красного «феррари» и снимает шлем. Там оказывается пышная накладная борода и красная шапка с белой ватной оторочкой. Его возводят на подиум, дают в руки бутылку шампанского, он стреляет пробкой и поливает всех кругом… Нет, смотри-ка, он не на первом месте, кто-то пришёл раньше него — вон там, видишь, выше стоит, тоже с бутылкой, которую зажимает пальцем, пуская пенящийся фонтан… Кто это? кто это?..

Исчезновение

1

Снег потемнел. Старик включил телевизор, пощёлкал каналами, задержался: показывали Блакзайю. Какие-то контрабандисты… Мафия терроризирует туземцев… Вдруг он вспомнил про Ниилда, — что нужно позвонить насчёт него. Тяжёлый разговор, но — «нужно делать добро», — напомнила убогая Блакзайя.

Старик убрал звук. Изображение стало жестикулировать с удвоенной энергией. В сумерках быстро и резко плясали разноцветные пятна. Сырой ветер стукнул рамой на веранде. Чёрные доски, снег — лишь угадывались в сером воздухе… Отвернулся и набрал номер.

— Доктор, вы ещё не составили программу симпозиума?

— Вы имеете в виду — кто в Пи-Кэпиу от нас поедет? Составляю.

— Я вас прошу включить Ниилда.

— Гм… видите ли… Нет, хватит!

— Зачем вы так резко… Ведь в сущности…

— У нас есть два структуралистских доклада.

— Я же не часто прошу о нём. Раз в год — можно?

— Я больше не хочу быть посмешищем. Довольно того, что я держу его при кафедре.

— Ну, отчего же? В его подходе есть что-то… своеобразное по крайней мере… Если даже… Во всяком случае, это не сразу будет понятно. Вы же знаете, что Ниилд очень краток. Он сделает сообщение минут на пять — и настолько концентрированное, что аудитория…

— Нет. Не просите меня. Симпозиум, знаете ли, имеет свои вполне определённые цели. А вы хотите использовать его с такой стороны, которой у него и нет вовсе!..

Блакзайя кончилась, пошли религиозные мультфильмы.

В стеклянную дверь заглянула жена:

— А я думала, ты спишь…