Думание мира — страница 17 из 47

В России мифология любви строилась, в общем, по европейскому варианту, но с явственным азиатским акцентом: не столько роман принца с пастушкой, сколько связь власти с народом. Секс народа и власти у нас ― обычное дело, и потому Екатерина Великая с ее бесчисленными фаворитами была поистине главной героиней русского любовного мифа XVIII столетия. Думается, мифы о тайной гомоэротической связи Петра с Меншиковым или Грозного с Басмановым той же природы. «Царской ласки захотелось?!» ― спрашивает Грозный Малюту Скуратова в фильме Эйзенштейна. Ой, хотелось!

Между тем XIX век резко смещает акценты. И главным отечественным любовным мифом становится история любви Востока и Запада, то есть грубого, но гениально одаренного варвара и утонченной, порочной, но культурной европеянки. Возможен и обратный вариант ― галантный француз влюбляется в загадочную россиянку. История любви Пушкина к Гончаровой никого особенно не интересовала, зато любовь Дантеса к ней же стала главной темой салонных пересудов. От всей мифологии русского декабризма в сознании современников уцелела история любви Анненкова и Полины Гебль: никто толком не помнил, чего они там добивались, на Сенатской-то, но что в истинного рыцаря влюбилась модистка да еще и последовала за ним на каторгу (ибо теперь сословные преграды были уничтожены), ― это вызывало у всех истинный восторг.

Дикарка и миссионер, римлянка и варвар ― эти древнейшие любовные сюжеты стали в России наиболее ходовыми: большинство современных читателей помнят о Тургеневе только то, что он написал «Муму» и был всю жизнь влюблен в Полину Виардо! Роман Некрасова с француженкой-актрисой Селиной Лефрен затмил его историю с Панаевой. История Сухово-Кобылина с Луизой Симон-Деманш закончилась трагически ― по всей вероятности, он ее все-таки убил; любовь наша к Европе была зверской, мучительной, как роман Тютчева со второй женой, как влюбленности Марии Башкирцевой в итальянцев и французов.

Мезальянс пастушки и принца в России был обычным делом ― мало кто из дворян не злоупотреблял пресловутым правом первой ночи, спасибо крепостному нраву. Обычай подсовывать молодому баричу резвую и лукавую девку ― для просвещения и разрядки ― благополучно дожил до бунинских времен. Это было ситуацией столь рутинной, что никак не тянуло на любовный миф: переспать с сенной девушкой так же естественно, как поприставать к горничной. Иное дело ― Европа: тут и романтика, и трагизм, и простор. Лу Андреас-Саломе ― генеральская дочь, петербурженка ― была возлюбленной и музой Ницше, Галя Никонова сделалась спутницей Элюара и Дали, от Ахматовой сходил с ума Модильяни, сразу несколько французских художниц сохло по Эренбургу (одной он книгу стихов посвятил) ― в общем, русско-европейская (а вовсе не русско-американская, как в «Сибирском цирюльнике») любовь была главным мифом Золотого и отчасти Серебряного веков. Благополучно эта коллизия, как ни странно, выглядела только в императорском доме: Александр III без памяти любил свою Дагмару, а Николай II ― свою Алису, но ничем хорошим для них и для России это не кончилось.

В веке ХХ-м наметился новый поворот. Как известно, на «-зо» заканчиваются три употребительных русских слова: «пузо», «железо» и «садомазо». В прошлом столетии железо и пузо встречались друг с другом с пугающей регулярностью, а садомазо лежало в основе всех любовных мифов. Тут была, конечно, пара романов в прежнем духе ― любовь Высоцкого и Влади, Есенина и Дункан, то есть нашего непредсказуемого варварского гения и признанной красавицы (Дункан, американка, была классической европеянкой по духу и складу). Зато наиболее распространенным любовным мифом стала история о любви экстремистки и мещанина, комиссарши и люмпена, барышни и хулигана, то есть бунтаря (бунтарки) и обывателя (обывательницы). Потом эта история была канонизирована в «Оптимистической трагедии». Любовь Маяковского и Лили Брик той же природы ― не зря он снялся в «Барышне и хулигане», хотя в их случае барышня и сама была та еще хулиганка.

Любовь сознательного элемента к несознательному доминировала в отечественной мифологии, пока не стала реставрироваться империя и не возник миф о любви Военного и Актрисы (Серова и Серов, Серова и Симонов, Серова и Рокоссовский). Он ― мужественный и много ездит (летает), она ― женственная, немного ветреная, но верно ждет. Короче, «жди меня, и я вернусь». Главным героем любовного мифа становится сперва летчик, а потом ― военный корреспондент. Представители власти в любовном мифе никак не участвуют ― они выше этого и не снисходят до того, чтобы совокупляться с отдельными представителями народа. Они употребляют его весь, так сказать, кусочком.

В шестидесятые у нас на короткое время прижилась было почти американская мифология ― «любовь звезд», но не было настоящей звездной индустрии, а потому красивые романы оставались темой для разговоров очень небольшой прослойки. Любовь Никиты Михалкова и Насти Вертинской, Андрона Кончаловского и Наташи Аринбасаровой, Геннадия Шпаликова и Инны Гулая была красива, но известна в основном знатокам. Звезд не получалось. Русский любовный миф в эпоху застоя практически не существовал ― даже Высоцкий и Влади не раскочегарили его; правда, на некоторое время, на самом закате советской эпохи, мелькнула история из фильма «Москва слезам не верит», ибо настало время выродившихся женственных мужчин и решительных производственниц; но время впадало в маразм и к эротике не располагало. Маразм продолжался и в начале перестройки ― обществу было не до любви. Своего мифа нет у нас и сейчас, потому что для мифа нужны положительные герои. Почти святые. Не Пугачева же с Филей, в самом деле! Принц и пастушка, поэт и кокотка, даже летчик и артистка вполне могут быть святыми, но вот олигарх и топ-модель… или министр и референтка… Именно поэтому сегодня нет ни одного любовного приключения, за которым наблюдала бы вся страна.

Впрочем, кое-какой святой у нас уже народился. И потому, надо полагать, следующий любовный миф будет у нас осуществляться но схеме «Забиба и король», как во всех тоталитарных сообществах (если кто не помнит, так назывался роман Саддама Хусейна). Так что в ближайшее время мы наверняка прочтем несколько любовных романов о любви кристально честного силовика к доблестной патриотке, простой, как мычание, и щекастой, как матрешка. Так что вместо любви бандита к проститутке мы скоро увидим духовную многосерийную телесагу о страсти народа и власти, тем более что в «Новостях» ни о чем другом давно не говорят.

2003 год

Политика имманентностей

Вячеслав Костиков ― неглупый человек и неплохой писатель, чему никак не помешало его трехлетнее пребывание в ельцинских пресс-секретарях, ― сказал мне как-то в интервью, что нормальная политическая жизнь в России была возможна ровно до тех пор, пока славянофилы с западниками могли пить чай. Вероятно, он имел в виду перепалку и переписку Самарина с Герценом, случившуюся после их встречи в Лондоне: спорили они насмерть, но обняться при встрече не побрезговали.

Чем далее, тем более я соглашаюсь с этим определением: нормальная политика возможна там, где существуют разделения более высокого порядка, нежели имманентные, изначально данные барьеры. Где славянофил может обнять западника, невзирая на идеологические разногласия, сословные и национальные границы, ― поскольку оба они принадлежат к обществу порядочных и просвещенных людей. Где идеология не стопроцентно предопределена местом рождения, национальностью и другими родимыми пятнами. (В случае с Герценом и Самариным, правда, некую роль играло общее дворянство ― но согласимся, что во второй половине XIX столетия оно значило уже не так много, как общее университетское прошлое.)

Славянофил XIX века не опускался до непримиримейшей ― кровной ― вражды. Между спорщиками не было непреодолимых ― национальных ― барьеров. Всякий инородец не считался априори врагом русской государственности. Всякий коренной русак не обязан был придерживаться ксенофобского, консервативного, агрессивно-православного мировоззрения. Скандинав Даль и еврей Гершензон были славянофилами, консерваторами и в высшей степени лояльными людьми; причины на это были у них разные, в том числе и национальные, ― но мировоззрение они себе выбирали свободно. Имманентные признаки были далеко не решающим, а в сущности, и пренебрежимым фактором.

Сегодняшняя Россия ― государство имманентностей, потому что любые вещи более высокого порядка либо дискредитированы, либо уничтожены предыдущей нашей историей. Общество восстанавливается медленней, чем уничтожается; радикальная революция происходит у нас примерно раз в сто лет, а культуре для восстановления и развития требуется примерно вдвое больше времени ― особенно если учесть, что культура и наука со временем усложняются. Русская литература после большевистского переворота возрождалась очень успешно, но достигнуть уровня Толстого и Достоевского так и не успела ― оборвалась на Трифонове, Солженицыне и Набокове; русская философия дожила до духовного ренессанса семидесятых, дала Меня, Сергия Желудкова, сборник «Из-под глыб», ― но «Глыбам» до «Вех» далековато как в смысле высоты взгляда, так и в смысле умения подниматься над клановыми предрассудками. Словом, мы опять не успели восстановиться, хотя все к этому шло: в гниловатом оранжерейном воздухе совка начали распускаться фантастические цветы. Очередная революция сровняла все с землей, и сегодня у нас остались только самые простые вещи: сырьевая экономика и столь же сырьевая идеология.

Национализм сегодня оправдывают многие, в том числе и неглупые люди, а потому пришла пора со всей прямотой заявить, что это ― обычный аналог сырьевой экономики в идеологической и политической сфере; нефтяная экономика проедает то, что есть, и категорически не в состоянии произвести то, чего еще не было. Националистическая идеология паразитирует на том, что есть, и опять-таки не в состоянии ничего выстроить на этом фундаменте. В принципе, из национализма можно сделать удивительные вещи