Думы — страница 19 из 23

И хотя Рылеев знал, что Пушкин «не жалует» думы, хотя признавал, что «некоторые так слабы, что не следовало бы их печатать в полном собрании» (П, т. XIII, стр. 150), хотя был знаком с замечаниями Пушкина, переданными ему Дельвигом, — несмотря на все это, именно завершающее суждение в майском письме показало Рылееву всю несовместимость точек зрения, которых придерживались оба поэта. Еще 12 мая, после встречи с Дельвигом, Рылееву хотелось поспорить с Пушкиным и о «Думах», и о «Войнаровском», «особливо о последнем». Теперь же стало ясно, что спорить не о чем. На развернутую пушкинскую критику «Дум» их автор откликнулся подчеркнуто холодно и кратко: «О Думах я уже сказал тебе свое мнение» (П, т. XIII, стр. 183). Это значило, что доводы Пушкина Рылеева ни в чем не убедили и он по-прежнему считает, что, каковы бы ни были слабости дум, некоторые из них по крайней мере способны оказать желаемое воздействие на читателя, потому они «хороши» и «полезны» «не для одних детей». Многозначительно и начало этого письма: «Благодарю тебя... за твои прямодушные замечания на Войнаровского» (П, т. XIII, стр. 182). Замечания на «Думы» Рылеев не счел «прямодушными»? Во всяком случае, благодарить за них Пушкина он не стал. Поняв, что в этом вопросе им общего языка не найти, Рылеев дал ответ на критику «Дум» не в письме к Пушкину, а в стихах Бестужеву:

Хоть Пушкин суд мне строгий произнес

И слабый дар, как недруг тайный, взвесил,

Но от того, Бестужев, еще нос

Я недругам в угоду не повесил.

Моя душа до гроба сохранит

Высоких дум кипящую отвагу;

Мой друг! Недаром в юноше горит

Любовь к общественному благу!

В чью грудь порой теснится целый свет,

Кого с земли восторг души уносит,

Назло врагам тот завсегда поэт,

Тот славы требует, не просит.

(БП, стр. 102).

Не оценил Пушкин значения «высоких дум». Не понял, что дело не в «слабом даре». Главное — это «восторг души», «любовь к общественному благу». Для Рылеева лирическая поэзия — то же, что для Кюхельбекера — «необыкновенное, т. е. сильное, свободное, вдохновенное изложение чувств самого писателя»[109]. И о Рылееве Пушкин мог бы повторить сказанное о Кюхельбекере: что он «смешивает вдохновение с восторгом» (П, т. XI, стр. 41).

В письме к Пушкину Рылеев со всей решительностью заявляет, что вдохновение следует ставить выше искусства (П, т. XIII, стр. 150)[110]. Иными словами, «высокая» цель, во имя которой создается произведение, важнее, чем мастерство, с которым оно выполнено. В статье «Несколько мыслей о поэзии» (1825) он жаловался, что «формам поэзии вообще придают слишком много важности», и видел задачу литературы в том, чтобы «осуществить... идеалы высоких чувств, мыслей и вечных истин» (ПССоч, стр. 311, 313). За всеми этими различными и по разным поводам высказанными мыслями — единая подоснова.

Она была Пушкину совершенно ясна и глубоко враждебна. «У вас ересь, — писал он брату. — Говорят, что в стихах — стихи не главное. Что же главное? проза? должно заранее истребить это гонением, кнутом, кольями...» (П, т. XIII, стр. 152). То же противопоставление «стихи — проза» возникает на устах Пушкина под влиянием рылеевской антитезы «Я не поэт, а гражданин»: «...Если кто пишет стихи, то прежде всего должен быть поэтом; если же хочешь просто гражданствовать, то пиши прозою»[111]. Никакие самые благородные намерения, самые высокие помыслы не могли заставить Пушкина иначе подойти к оценке стихов. «Кланяюсь планщику Рылееву... но я, право, более люблю стихи без плана, чем план без стихов» (П, т. XIII, стр. 245). Эти строки были написаны за две недели до событий 14 декабря, им суждено было оказаться последним, с чем обратился Пушкин к автору «Дум».

Не всегда и не все произведения Рылеева Пушкин оценивал одинаково. Но неизменным было его убеждение, что пути их литературных исканий различны: Рылеев «идет своей дорогою». Потому так принципиальны оказывались их разногласия даже по таким, казалось бы, частным вопросам, как упоминание «герба России» в «Олеге Вещем». Пушкин указывал на эту рылеевскую ошибку по крайней мере четыре раза: в письме к брату в январе 1823 г., в приписке к черновому автографу «Песни о вещем Олеге». Ознакомившись с отдельным изданием «Дум», он писал Рылееву: «Ты напрасно не поправил в Олеге Герба России» (П, т. XIII, стр. 175-176), из чего ясно, что Пушкин уже раньше, скорее всего в одном из недошедших до нас писем, обращал внимание Рылеева на эту деталь. Причины такой настойчивости Пушкина ясны. В его глазах «герб России» сразу изымал Олега из своей эпохи, подрывал содержание произведения, делая его недостоверным.

Но не менее показательно и то, что Рылеев, столь высоко ценивший мнение Пушкина, требуемой им поправки не внес. Недопустимый с точки зрения Пушкина «герб России» оказался столь же необходим с точки зрения Рылеева. «Олег Вещий» был стихотворением, относительно нейтральным в политическом отношении, и Рылееву важно было показать, что описанная им победа Олега над Византией не просто «буйный набег», а ратный подвиг во имя родины. А это в немалой мере держалось именно на «гербе России». И Рылеев, конечно, не мог им пожертвовать.

Патриотизм — один из основных идейных стержней рылеевского цикла. Именно поэтому его автора должно было особенно обидеть пушкинское замечание: «Национального, русского нет в них ничего, кроме имен...». Но Пушкин не мог не сказать этих слов. Проблема народности, национального своеобразия литературы стала для него в ту пору категорией первостепенного значения, и он решительно отвергал внешние, «облегченные» способнее решения. Он был глубоко убежден, что народность произведения не может определяться лишь «выбором предметов из Отечественной истории» (П, т. XI, стр. 40). Этому вопросу он посвятил большую часть своего наброска «О народности в литературе». Есть писатели, которые «поминутно переносят во все части света... Мудрено, однако же, у всех сих писателей оспаривать достоинства великой народности». Напротив, критикуя классический эпос, Пушкин едва ли не буквально повторяет сказанное о «Думах»: «...Что есть народного в Россиаде и в Петриаде, кроме имен» (П, т. XI, стр. 40).

Исполнен глубокого смысла и тот факт, что это свое критическое замечание Пушкин не распространил на «Ивана Сусанина». Народным, национальным могло быть с точки зрения Пушкина лишь такое произведение литературы, которое выражало присущее народу осмысление действительности, ему принадлежащий «образ мыслей и чувствований». Пушкин ясно сознавал, что не только «войски» Дмитрия Донского не могли идти в бой «за вольность, правду и закон», но и спустя четыре с половиной столетия крестьянские массы, хоть и недовольные, хоть и поднимающиеся время от времени на борьбу за улучшение своей участи, не мыслили подобными категориями.

«Иван Сусанин» — единственная дума Рылеева, в центре которой стоит не царь, не князь, не вельможа, не министр, не возвышенный герой, мнящий принести темным, безмолвным массам свободу, просвещение и благоденствие, а русский мужик и даже -«мужичок», который служит правому делу, как он его понимает, — спасает царя «для России». Сусанин — бесспорно, самый исторически правдивый характер из всех, которые мы видим в думах. Но на фоне «Ивана Сусанина», в соотнесении с ним становились еще отчетливее слабости, присущие циклу в целом.

Известно, как часто склонен был Пушкин незаслуженно высоко оценивать творчество того или иного из своих современников. Но к «Думам» он был беспощаден. И это не случайно. Критика «Дум» была органической, составной частью главного дела его жизни — его борьбы за «поэзию действительности».

1822 годом датируются два обращения Пушкина к историческим темам. Одно из них — фрагмент трагедии о восстании Вадима, второе — «Песнь о вещем Олеге». Первое полностью строится на системе аллюзий, и в нем вперед вами не Вадим с наперсником Рогдаем, а два молодых офицера второй армии, воспринявшие пропаганду тайного общества»[112]. Второе — исторически правдивое воспроизведение характеров и быта Руси XXI вв.[113] К первому Пушкин быстро утратил интерес и оставил трагедию незавершенной. Второе ознаменовало важный этап формирования пушкинского историзма.

«...В данной балладе, — писал о «Песни о вещем Олеге» В. В. Томашевский, — нет переклички с современностью... «Песнь о вещем Олеге» кажется какой-то картинкой, никак с прочим творчеством Пушкина не связанной»[114]. Но, может быть, правомерно видеть связь с современностью, с вопросами, вызывавшими острые споры в журналах и письмах, в самой исторической точности вещи, в скрупулезном следовании преданию и историческим источникам. Не была ли «Песнь о вещем Олеге» живым участием в этих спорах? Не говорил ли ею Пушкин своим современникам, что цель поэзии — поэзия, что в стихах — стихи главное, а в истории — история?

Тем более показательно и интересно, что и в творческой биографии Пушкина был эпизод, когда он обратился к тем самым стилистическим построениям, которые столь решительно осудил в думах. Это элегия «Андрей Шенье». Пушкин в точности воспроизводит «покрой» рылеевских дум: «описание места действия, речь героя и — нравоучение». Это было бы загадочно, может быть необъяснимо, если бы мы не учли той специфической цели, которую ставил перед своей элегией Пушкин: не только изобразить Андрея Шенье, но и «подсвистнуть» о собственной судьбе.

Доверенный круг читателей Пушкин прямо призывал искать в его элегии потаенный смысл, судить о ней «по намерению». Он хотел, чтоб читатель его элегии не только видел изображаемое лицо, но и догадывался, на кого он намекает, к кому применяет избранный сюжет. И обращение к системе аллюзий повлекло за собой использование той композиции, того «покроя», который в других условиях не был бы приемлем.