Дунай — страница 18 из 85

сознает, насколько глупо в общем потоке людей, спешащих, расталкивая друг друга, к пустоте, наносить друг другу раны. Писатели составляют тайный всемирный орден, масонское братство, Ложу глупости; не случайно многие писатели, от Жан-Поля до Музиля, сочиняли похвалы глупости и размышляли о ней.

Малость литературы помогает осознать нищету и относительность ума и, таким образом, прокладывает путь братской взаимотерпимости. Бумага учит не принимать бумагу слишком всерьез; даже тот, кто больше похож на Кафку, чем на Зингера, прочтя «Замок» и «Письма к Милене», научится нажимать на дверную ручку, открывать дверь и входить в комнату. Немного спустя он с радостью увидит, как его дети ворошат его бумаги, делают из них лодочки или шарики для духовой трубки. Когда моя почтенная морская свинка Буффетто II грызет обложку «Генеалогии морали» и запыленные горделивые усики вздымаются до нижней полки книжного шкафа, из верности Ницше я не мешаю зверьку — напротив, я радуюсь тому, что он вольно обращается с миром, лежащим по ту сторону добра и зла.

Позволим же (во имя самосознания духа, осознающего неспособность самореализоваться) литератору, понимающему, что он, будучи литератором, является глупцом, культивировать страсть к письменному слову, которая помогает ему идти вперед, питаться, как один из персонажей Жан-Поля, старыми предисловиями, программками, афишами, некрологами и объявлениями; пусть он пишет как пишется, пусть как умеет схватывает образы и предложения. Когда записная книжка испещрена каракулями, на душе спокойнее, писатель легко насвистывает мелодию уходящего времени. Почти ночь, мы уже в Диллингене, вечерняя печаль прошла; теперь можно, не испытывая растерянности, согласиться с приказом, повелевающим очарованию этих часов промелькнуть и исчезнуть. Кёнигштрассе со своими средневековыми воротами и барочными зданиями принимает нас, окружая покоем, неприметным и несуетным немецким уютом старинных улочек, словно продолжающих и продлевающих тихий мир площадей.

В трактире уютно, темное дерево, бокалы с пивом, сложенные домиком пуховики на постелях. Мы прощаемся и расходимся по комнатам, до завтра. Что за глупое слово «завтра». Сны о жизни, говорил Жан-Поль, снятся на слишком жестком матрасе, но, когда спишь не один, легче преодолеть отсутствие нужных грамматических форм и остановить deesse, легче достичь убеждения.

15. Китч зла

В Гюнцбурге — городке, который во времена Габсбургов называли маленькой Веной, 28 апреля 1770 года жители вышли поприветствовать Марию Антуанетту: ее свадебный кортеж, состоявший из 370 лошадей и 57 карет, спешил на бракосочетание с Людовиком XVI, а позднее — на свидание с гильотиной.

Впрочем, милые домики, уютные, чистенькие улицы и вывеска гостиницы «Золотая кисть» с изображением позолоченной виноградной лозы наводят на мысли не о Марии Антуанетте. Здесь родился Йозеф Менгеле, врач-мучитель из Освенцима, возможно, самый жестокий лагерный убийца; здесь он скрывался до 1949 года в одном из монастырей, сюда тайком вернулся в 1951 году на похороны отца. В Освенциме невозмутимый улыбчивый Менгеле бросал детей в огонь, вырывал грудных младенцев из рук матерей и швырял на землю, он доставал из животов неродившихся детей, проводил эксперименты над близнецами (особенно он любил близнецов-цыган), вырывал глаза и вывешивал их на стене в своей комнате, а потом посылал Отрану фон Фершуэру (профессору Мюнстерского университета, который и и после 1952 года возглавлял берлинский Институт антропологии), вводил вирусы, сжигал гениталии. Возможно, Менгеле еще жив, на протяжении сорока лет ему удается скрываться от преследования. Что ж, человек, который развлечения ради убивает другого, заставляя присутствовать при этом сына жертвы, вполне способен любить собственного отца.

Гнусность быстро находит себе пособников: Менгеле освободили из тюрьмы американцы, бежать ему, вероятно, помогли англичане, прятали его монахи, покровительствовал ему диктатор Парагвая. Конечно, нацизм — не единственный пример варварства в истории человечества, в наше дни осуждение преступлений уже не опасных нацистов позволяет замалчивать другие факты насилия, совершаемого над другими жертвами, другой расы и цвета кожи, и успокаивать собственную совесть, во всеуслышание объявляя себя антифашистами. Но верно и то, что фашизм стал апогеем, пиком позора, примером прямой связи между устройством общества и жестокостью. Говоря об улыбающемся враче-садисте, нет смысла рассуждать о патологии, словно перед нами больной, жертва раптуса. В Гюнцбурге, прячась в монастыре, Менгеле не вырывал глаза и не вспарывал животы, при этом он вряд ли страдал от абстиненции; наверняка Менгеле вел себя примерно — тихий, скромный человек, поливающий цветы и почтительно слушающий вечернюю службу. Он не убивал, потому что не мог этого сделать, потому что ему не позволяли этого обстоятельства, и спокойно принимал невозможность убийства, преграду, которую воздвигала его желаниям действительность — так смиряешься с тем, что никогда не станешь миллионером или не будешь спать с голливудскими дивами. Timor Domini, initium sapientiae[36]; когда нет закона, страха, преграды, не позволяющей совершать то, что можно было безнаказанно творить в Освенциме, не только доктор Йозеф Менгеле, но и всякий может превратиться в Менгеле.

Преступления Менгеле — одна из самых жутких страниц в истории лагерей. Как и за всякой преступной страстью, за его наслаждением пытками скрывается невероятная банальность — пустая, как глупая улыбка Менгеле во время пыток и казней. Врач-еврей, вынужденный помогать экспериментам Менгеле, однажды спросил его, сколько еще он будет уничтожать людей. Менегле ответил с ласковой улыбкой: «Мет

Freund, es geht immer weiter, immer weiter[37]. В этом дурацком, полном экстаза ответе заключено все тупоумие зла: механическое, увлеченное повторение своего рода ритуальной формулы, колеблющейся между припевом психоделической песенки и религиозной литании, лепет несчастного, отравленного жестокостью ума.

В тот миг Менгеле увлекала трансгрессия, и он воплощал ее в жизнь, словно отправляя религиозный культ, полагая, что это наполняет его обыденное существование высшим светом. То, что он творил, не столько крайне жестоко, сколько крайне глупо, такое мог сделать каждый, в то время как ослепленным китчем Менгеле полагал, будто это доступно горстке избранных.

Риторика трансгрессии представляет преступление таким, словно в нем (возможно, из-за несчастья, которое мы связываем с преступлением) уже содержится расплата, не предполагающая иного катарсиса. Кажется, будто насилие совпадает с искуплением, будто оно устанавливает своего рода невинность импульсов. Мистика трансгрессии (слова, в которое заложен подчеркнуто назидательный смысл) заблуждается, восхваляя зло, совершаемое во имя зла, с пренебрежением всякой моралью; впечатляющее мрачное цветное кино зла куда соблазнительнее, чем сдержанный черно-белый фильм добра; произведение, прославляющее всякое нарушение правил, принимается со сдержанным почтением, словно достаточно выстрелить в друга, как выстрелил в Рембо Верлен, чтобы писать стихи, как Верлен.

Очарование трансгрессии имеет давние корни: в еврейской традиции говорится о мессии, который придет, когда зло достигнет апогея; члены ряда экстремистских сект полагают, что приближать победу зла, сотрудничая с ним, означает приближать его конец и приход искупителя. Каждому человеку перед лицом таящегося в глубине его души темного насилия хочется верить, подобно древним гностикам, что его поступкам, даже запятнанным грязью и жестокостью, не замарать скрытое в глубине души золото; и тогда человек просит разрешить, вернее, распорядиться выпустить насилие на свободу, обманывая себя, будто насилие невинно или сделает его невинным.

До тех пор пока трансгрессия касается норм сексуального поведения, все просто, потому что нарушение эротических табу, совершаемое по свободному выбору людей, способных принимать решения, и не сопровождающееся причинением страданий другим людям, не является злом, рвение апостолов оргий до смешного неопасно. Все меняется, когда Менгеле вырывает гениталии тем, кто не согласен участвовать в подобной игре; когда наше желание, которое, как и всякое желание, естественно, противится тому, чтобы его подавляли, можно удовлетворить лишь ценой чужого страдания. Преступление Раскольникова и преступление М., убийцы девочек из знаменитого фильма Фрица Ланга, рождены не капризом, а настоящими, сильными страстями, которые достойны уважения, ибо они причиняют страдание, но которые нельзя оправдать, ибо они причиняют страдания другим. Искусство предпочитает крайние, из ряда вон выходящие примеры, но и в скромном повседневном существовании сплошь и рядом возникают разногласия между нашим собственным удовольствием и правами других и наоборот.

Трансгрессивный мистицизм любит не грешника, а грех и, полагая, что единственная запретная территория — это секс, почитает всякий импульс, принимая его за сексуальный и исходя из того, что сексуальность якобы оправдывает или обусловливает необходимость его удовлетворения. Возможно, сексуальность Менгеле была как-то связана с его вкусами и в Освенциме его сексуальная жизнь была удовлетворительной, но вряд ли это оправдывает его поступки, позволяя видеть в нем свободного от комплексов человека, прожившего жизнь без обусловленных моралью помех.

Искусство, очарованное искупительной трансгрессией, на самом деле восхваляет виновных третьей степени, чернорабочих зла: преступники-искупители, которые подобное искусство предлагает в качестве образца (например, в прозе Жене), — воры, насильники, убийцы, жестокие и несчастные мелкие преступники. Никто не осмеливается видеть мессию-грешника в главе государства, отдающего приказ сбросить атомную бомбу или стереть город с лица земли, в коррумпированном правителе, прикарманивающем предназначавшиеся для больниц деньги, в производителе военной продукц