Дунай — страница 20 из 85

вязана корнями с традиционной женственностью в ее крайнем понимании) не ощущала себя таковой. Рядом с Лу Андреас Саломе (как и с многими моими одноклассницами) Брехт не строил бы из себя султана просто потому, что с самого начала почувствовал бы (почувствовал сердцем, а потом понял умом), что ничего у него не выйдет, так что ему и в голову не пришло бы так себя вести.

Жертвы нередко расчищают путь преследователям, что, впрочем, ничуть не умаляет вины последних. В своем творчестве, где чувства описаны с поразительной ясностью, Марилуиза Фляйссер показывает, что бывает с такими женщинами, как она.

18. Limes

По народной легенде, пересказанной директором Вейсенбургского лицея Иоганном Александром Додерляйном в ученом сочинении с длинным, затемняющим его смысл названием, эти сложенные из камня, осыпавшиеся стены воздвигнул сам дьявол. Для крестьянина, который жил в позднем Средневековье и горизонты которого ограничивались распаханным полем, сама мысль о Limes, стене, отмечающей границы Римской империи до самого Черного моря, была чем-то невероятным и недоступным человеку, чем-то, что выходит за рамки непосредственного повседневного опыта и неизбежно связано с вмешательством таинственных сил. Не дьявол, а римские императоры (от Августа до Веспасиана, от Адриана до Марка Аврелия и Коммода) обозначили границу каменной линией. По эту сторону простиралась империя, здесь знали о Риме и знали, что он властвует над миром; по ту сторону жили варвары, которых империя начинала бояться, которых она больше не собиралась завоевывать и ассимилировать и которым предпочитала воздвигнуть преграду.

Как крестьянам Raetia secunda и Germania superior[40], жившим в эпоху, когда Рим уже оставил эти провинции, нашим современникам трудно осознать величие этих камней, им видится в них рука дьявола — возможно, дьявола-империалиста. Конечно, Рим также и даже в первую очередь воплощал господство, а громко объявленная универсальность Рима служила скрывавшей стремление к господству маской (оттого претендовавшая на вечность универсальность вечной быть не могла); для всякой власти, дерзающей стать воплощением универсального и цивилизации, приходит час платить дань и сдавать оружие тому, кого еще недавно империя считала стоящим ниже ее невеждой. Презренные варвары выковали новую Европу; позднее славяне, которых на протяжении столетий считали темным народом, живущим при крепостном праве и не имеющим собственной истории, услышали, что пробил их час; китайцы, работавшие рикшами и возившие белых людей, сегодня стали признанной в мире силой.

У каждого свой час, своя историческая миссия. Стена, развалины которой виднеются среди полей и кустарника, повествует о великом часе Римской империи, о ее объединении и о том, как был устроен тогдашний мир. Наша история, наша цивилизация, наша Европа — дети Limes. Эти камни повествуют о великом пафосе границы, о необходимости ограничить себя, придать себе форму. Imperium — это преграда, защита, стена, отделяющая от варварства, от чего-то смутного, это индивидуальность. Рот, которым я сейчас любуюсь, — тоже линия, форма, точные границы царства, в которых неопределенная (и потому нереальная) потенциальность эроса оказывается реальностью. Мы целуем и любим рот, форму, Limes. Конечно, по сравнению с загадочным лицом и взглядом, который трудно поймать, даже границы Римской империи кажутся курьезным предметом из мира антикваров — драгоценным, но не заслуживающим большого внимания, как ученое сочинение господина Додерляйна.

19. Вальгалла и роза

На стометровом холме Михельсберг над городком Кельхаймом возвышается «Befreiungshalle» («Зал Освобождения») — памятник, воздвигнутый Людвигом I Баварским в память о войнах, которые немцы вели за освобождение от владычества Наполеона. Мысль поставить памятник посетила романтичного баварского короля в 1836 году во время путешествия по Греции; первый камень заложили в 1842 году, а в 1862 году, когда достроенное здание официально освятили, Людвиг уже три года как сошел с политической сцены, унесенный прочь событиями 1848 года и страстью к прекрасной Лоле Монтес, в объятиях которой, как писал Грильпарцер, король стал мужчиной.

Круглое здание, построенное в память о доблести немцев в войнах 1813–1815 годов, напоминает газометр — памятник не менее дерзким и бренным человеческим деяниям. Круглый фасад украшают восемнадцать шестиметровых статуй из известняка, покоящихся на гигантских пилястрах; статуи символизируют восемнадцать немецких народностей (в том числе богемцев и моравцев), участвовавших в кампаниях против Наполеона; внутри возвышаются восемнадцать белоснежных богинь победы из каррарского мрамора высотой три метра тридцать сантиметров, держащие бронзовые щиты, на которых выбиты названия битв; на прикрепленных над головами богинь табличках начертаны имена великих полководцев.

Нелепый, кажущийся гипсовым пантеон теряется на фоне окружающих газометр лугов; ему не хватает славы, живущей среди потрепанных флагов парижского Дома инвалидов, блеска ветра, пыли и тщеславия, уподобляющих сражение жизни. Немецкие войны 1813 года, отражавшие стремление к национальному возрождению и одновременно стремление к реформам, за которые ратовали просвещенные прусские политики и генералы (Штейн, Шарнхорст, Гнейзенау, Йорк, Клаузевиц), имеют мало общего с национализмом, воплощенным этим памятником. Пробуждавшаяся Германия (особенно Пруссия, но не только она) пережила недолгую эпоху прогресса, обновления, гражданских надежд; Германия, воздвигнувшая спустя несколько десятилетий этот памятник, уже переживала застой реставрации и реакции, уже отделила чувство родины от чувства свободы и начала этой свободы бояться; она уже двигалась к национальному единству, пожертвовав либерализмом: Германия Бисмарка и Вильгельма обернется, хотя бы отчасти, отрицанием Германии Штейна и Гумбольдта. Конечно, король Баварии Людвиг I правил государством, которое представляло собой весомую альтернативу (то регрессивную, то либеральную) объединению Германии под руководством Пруссии и немецкому национализму, который позднее полностью присвоила себе Пруссия. Но эта кладбищенская слава уже представляла собой оцепенение либерального патриотизма 1813 года, если не пародию на него.

Людвиг I, романтически влюбленный в Элладу и ее войны за независимость (он даже посадил своего сына Отто на трон только что освобожденной от турок Греции), выступил инициатором создания и другого памятника немецкой славы — Вальгаллы, дорического храма, возвышающегося над Дунаем несколькими километрами ниже Регенсбурга. Белый «греческий» храм с мифическим германо-скандинавским названием символизирует вожделенное слияние Греции и Германии; германцы, потомки античных дорийцев, призваны были стать греками новой Европы, подарить ей новую универсальную культуру, подобно тому, как Эллада подарила культуру античному миру. Для Гёльдерлина в этом заключались свободолюбивые революционные мечты, охватывающая целый мир утопия свободы и искупления. Вальгалла имеет к этой мечте такое же отношение, какое фильмы о подвигах Геракла со Стивом Ривзом и Сильвой Кошиной имеют к греческому мифу. В Вальгалле выставлен сто шестьдесят один бюст великих немцев; одни названы по имени (Гёте), другие по имени и роду занятия (Моцарт, композитор) или по имени и торжественному определению (Клопшток, священный певец). Пантеон продолжал пополняться и после Людвига I; в наши дни жаждущие бессмертия, преодолев сложный бюрократический путь, также имеют шансы попасть сюда.

Впрочем, правы были Меттерних, не любивший этот памятник, и Геббель, не желавший здесь оказаться.

Вальгалла — музей восковых фигур. Их напыщенность бросается в глаза рядом с колышущейся на ветру травой, рядом с водами Дуная, что блестят ста метрами ниже, рядом с тенью деревьев. Легко встать на сторону поэзии в споре с литературой, на сторону подлинного в споре с искусственным, на строну жизни в споре с предметами и музеем, где они хранятся. Впрочем, короткая сказка, опубликованная в размноженной на гектографе газете начальной школы, доказывает, что, выбирая цветок, а не колонну, мы повинуемся риторике жизнелюбия, на самом деле оскорбляющей жизнь, которую она якобы любит, ее тайное страдание. Сказку эту сочинила маленькая девочка, напечатана она в «Карусели, или Газете Сан-Вито» — издании Второго дидактического кружка города Триеста за май 1973 года. Написала сказку ученица первого класса Начальной школы имени Де Амичиса Моника Фаваретто.

Называется сказка «Роза». «Роза была счастлива. Она дружила с другими цветами. Однажды Роза почувствовала, что она увяла и что умирает. Она увидела бумажный цветок и сказала ему: «Ты такая красивая роза!» — «Но ведь я бумажный цветок!» — «Ты знаешь, что я скоро умру?» — Роза умерла и больше ничего не сказала».

Короткая сказка, рассказывающая почти всю правду о том, как сладко жить и как невыносимо горько умирать, напоминает нам, что вещи существуют чуть дольше, чем живые существа, но и они когда-нибудь исчезнут, что перед лицом смерти нет смысла разглагольствовать о том, что подлинное лучше искусственного. Можно хранить верность слезам живых существ, прислушиваясь к их плачу, к их желанию прожить еще чуть-чуть — хотя бы в облике рукотворных предметов, например дорических колонн этой поддельной Вальгаллы.

Не знаю, где сейчас неизвестная ученица первого класса, чем она занимается, стала ли она великой писательницей или посетившее ее озарение было единственным и неповторимым, а она превратилась в обыкновенную девушку. Поэзия безлична, она веет, где хочет и когда хочет, словно ветер, и не принадлежит автору, имя которого стоит под стихотворением. Порой рука сама чертит строки — как рисунки, которые мы рассеянно выводим на бумаге и которые оказываются прелестными, или как движения, которые человек, сам того не замечая, выполняет с изяществом, о котором он сам не подозревает и которое, возможно, никогда больше не повторится.