ованы спокойная ночь и вечная жизнь. Проучись я подольше с Маршальшей в одном классе, возможно, я бы тоже уверовал.
21. В зале Рейха
В этом зале муниципалитета собирался рейхстаг Священной Римской империи, в этом пустующем кресле восседал император, власть у которого постепенно отнимали князья и сословия и который сам не слишком заботился о рейхе, все чаще выступая как его administrator, а не как dominus[43]. Вокруг расположены залы, отведенные для собраний Совета курфюстов, Совета имперских князей и Совета имперских городов. Когда в 1663 году в Регенсбурге обосновался рейхстаг, империя уже была застывшей и выхолощенной; в этом зале, призванном царствовать над миром, недостает самого мира, и пустота зала заставляет вспомнить слова о «пустоте, которую определяют лишь ее границы», сказанные в комедии «Тень, или Возвращение в Рай» Ахимом фон Арнимом — поэтом-романтиком XIX века, очарованным прошлым Германии. Слабый грамматический союз «und» в формуле «Kaiser und Reich» также кажется пустым, разделительным союзом, чистым ничто, способным лишь разделять. Империя — это эллипс, писал Вернер Неф, его фокусы — князья и сословия, а центр (император) — чистая абстракция. «Irregulare aliquod corpus et monstro simile»[44], — говорил в XVII веке об империи один юрист.
Отсутствие центра, недостаток объединяющей силы и политического единства напоминают не о прозрачном, бесконечно светлом взгляде Фридриха II Штауфена, видевшего все как есть — голую поверхность вещей, безо всякого сокрытого смысла, а об отведенном в сторону взгляде представителей испанской ветви Габсбургов, как раз стремившихся разглядеть скрытую, искаженную сторону вещей, тьму, — принято считать, что такой взгляд был у Дона Хуана Австрийского, победителя битвы при Лепанто, незаконнорожденного сына Карла V и прекрасной Барбары Бломберг из Регенсбурга, которая появилась на свет в буржуазном семействе в одном из домов по Тендлергассе. Барбаре Бломберг было восемнадцать лет, императору, овдовевшему семь лет назад, — сорок шесть, в его облике ощущалась преждевременная печальная усталость, понимание тщетности всего и вся, из-за которого, как писал в стихах фон Платен, он выглядел увядающим, как увядала империя, хотя расставание с наследием Средневековья подразумевало утверждение современной всемирной силы под его короной.
Храня память об этой страсти и о женщине, которую ему не суждено было больше увидеть, Карл V вспомнил о ней накануне смерти, за несколько часов до кончины, и тайно оставил ей большое наследство — шестьсот золотых дукатов. Как писал в стихах Брехт, мы предаемся любви, забыв про осторожность. Дон Хуан Австрийский вырос, чтобы прославить Лепанто, но не для того, чтобы стать счастливым: судьба предназначила ему искаженную непрозрачность жизни, а не ясность.
Двуглавый орел, украшающий стену императорского зала, царит над печальным тенистым пейзажем. Впрочем, пафос заката вряд ли был близок секретарю или писцу, которому мы обязаны закатом традиции «Konfekttischlein» («Конфетного столика»). На этом столе городские власти накрывали для участников собраний рейхстага угощение, выставляли вина и сладости, на которые наверняка налегали в основном писцы и секретари. Один из них переусердствовал с вином и во время заседания рейхстага, протокол которого он должен был вести, уснул и громко захрапел, мешая обсуждению, от которого зависела судьба Священной Римской империи, а значит, и всего мира. С тех пор городской совет запретил подавать угощение.
22. Шесть углов ничто
«Поскольку мне доподлинно известно, сколь сильно ты любишь Ничто не по причине его незначительной ценности, а скорее как прелестную забаву шаловливо щебечущего воробья, то нетрудно догадаться, что любой дар будет для тебя тем приятнее и желаннее, чем сильнее он будет походить на Ничто»[45]. Дар, который в 1611 году Кеплер послал на Новый год своему другу и покровителю Иоганнесу Маттеусу Вакеру фон Вакенфельсу, представлял собой короткий трактат «Strena seu De Nive Sexangula» («О шестиугольных снежинках»), начинающийся этими словами и отвечающий на вопрос, почему снег падает, образуя маленькие шестиугольные звездочки. В ходе шутливого и одновременно строго научного расследования Кеплер изощрялся, двигаясь в узком пространстве между минимальным и Ничто, пустотой. Небольшая брошюра, относящаяся к пражскому периоду жизни ученого, продается теперь на входе в Музей Кеплера в Регенсбурге, открытый в доме, где в 1630 году он скончался и где, среди инструментов и устройств, которые Кеплер создавал для своих опытов, хранится бочка, которую он нежно любил и даже изобрел устройство, позволяющее точно вычислить, сколько вина в ней осталось.
Барочная литература богата похвалами пустоте и ее прославлениями — остроумными интеллектуальными и поэтическими экзерсисами: заметно, что их авторов очаровывала невозможность вообразить предмет исследования, Ничто, осознать которое труднее, чем вечность существования Бога, и у них возникало желание преодолеть эту концептуальную невозможность или ее обойти. Кеплер пытается объяснить себе, как образуется шестиконечный кристалл снега, и, перечисляя различные гипотезы, которые он тщательно взвешивает и отбрасывает, через ряд вычитаний и отрицаний, проскальзывает в малейшие щели, в неуловимые измерения так, что подарок, посланный им приятелю, рискует исчезнуть, рассеяться подобно водам реки Хаосп, которую персы пригоршнями носили своему царю.
Шутливый тон повествования сводит трактат к nugella, пустяку, однако за шуткой слышен голос ученого, верящего в истину и в науку, различающего в геометрии божественную упорядоченность творения и изучающего ее со строжайшей точностью, осознавая, что знание увеличивает ощущение тайны и что истинная тайна не та, перед которой ум сдается, радостно уступив суеверию, а та, что разум не устает исследовать, применяя собственные орудия. Геометр вглядывается в божественный чертеж. Сэр Генри Уоттон писал в 1620 году Бэкону о том, что в Линце, в кабинете у Кеплера, видел написанную Кеплером картину — пейзаж, и что Кеплер признался ему: «Я пишу пейзажи как математик».
Краски, свет, тени, деревья, пятна кустарника, разнообразие природы, которая кажется многословной и беспорядочной, подчиняются законам, пропорциям, отношениям, сводятся к игре углов и линий, и только математик способен ее разглядеть. Однако математик, — пишет Кеплер своему знатному покровителю, — ничего не имеет и ничего не получает; возможно, из-за того, что его карман пуст и его карандаш играет с абстракциями, он очерчивает пустоту круглым знаком нуля, ему известны лишь знаки, а не предметы. Поэтому ему пристало заниматься снегом, который растворяется, превращаясь в ничто, и латинское название которого nix, nivis напоминает по звучанию немецкое Nichts.
Кеплеру не хотелось отказываться от мысли, что Солнечная система находится в центре Вселенной, он ненавидел бесконечность, которая была для него равносильна хаосу; когда он отдал богу душу, рядом с ним находился пастор евангелической церкви Регенсбурга Сигизмунд Кристоф Дорауэр, утешавший его «мужественно, как и подобает слуге Божьему». Однако в изящном трактате о снеге и ничто Кеплер поочередно отбрасывает, уничтожает, отрицает, исключает все гипотезы, словно подражая таянию снежных хлопьев. Mathematicus, Philosophus et Historicus, как он сам себя называл, радостно жил в созданной Богом вселенной. У нас точность вызывает меньше доверия, и, вероятно, нам не стоит писать пейзажи нашей жизни, как математикам. Это может обернуться необратимым простым вычитанием, результат которого, круглый белый ноль, будет походить на Кеплеров снег, на бесформенное пятно, полученное при стирании пейзажа и того, кто его населяет.
23. Пальмовый осел
В Регенсбурге существовала традиция устраивать процессию с пальмовым ослом — шествие, в ходе которого статую Иисуса возили на деревянном осле в память о торжественном входе в Иерусалим перед Страстной неделей. Главным героем церемонии оказывался осел, и надо признать, что животное, над которым смеются и с которым обычно дурно обращаются, заслуживает подобного почета. Люди привыкли унижать осла, награждать его ощутимыми тумаками и неощутимыми, но столь же обидными оскорблениями; осел тянет повозку, тащит вьюк, выдерживает вес жизни, а жизнь, как известно, неблагодарна и несправедлива к тем, кто ей помогает. Жизнь позволяет очаровать себя любовным романам и слезопрошибательным фильмам, она предпочитает счастливые судьбы прозе действительности, поэтому ее больше очаровывают скакуны из Аскота, чем бредущие по деревенским тропинкам ослы.
Впрочем, поэзия талантливее жизни и способна воспеть величие осла. Осел, а не выведенный на конюшне чистокровный скакун согревает Иисуса в хлеву; Гомер сравнивает Аякса, способного в одиночку выстоять против троянцев, чтобы спасти ахейские корабли, с ослом, хребет которого под вьюками и ударами стал широким, как щит Теламона. С терпеливо переносящим страдания ослом сравнивают Христа, принявшего муки, чтобы помочь людям.
Сила осла сравнима с силой героев античной литературы, его отличает терпеливое, спокойное, смиренное и неукротимое упорство, свойственному тому, кто не сворачивает с избранного пути и превосходит нервного, порывистого благородного скакуна, подобно тому, как Улисс превосходит Париса. Вот почему еще со времен Апулея прославляли половую силу осла. Эта сила, о которой размышлял и Бюффон, не похожа ни на подобающую мачо дерзость быка, ни на омерзительный сатириаз петуха, это нечто единое со смиренным терпением, с невозмутимой отвагой взглянуть жизни в лицо. В романе Апулея восхищение прекрасной и требовательной дамы из Коринфа более чем искупает оскорбления, которыми обычно награждают осла. Канетти в «Голосах Марракеша» описывает внезапную эрекцию избитого, обессиленного осла — всплеск непокорной жизненной силы, мстящей за всех униженных и оскорбленных.