Среди множества фотографий, которые представлены на проходящей в Вене выставке, посвященной восточному иудейству, есть снимок старика — починщика зонтов в низко нахлобученной шапке, со струящейся бородой и очками на носу: старик орудует спицей и ниткой. На темной фотографии тень поглотила черную одежду, однако лицо и руки старика сияют, как на полотнах Рембрандта, наделенные величественным сакральным смыслом, который не стереть никакому унижению. Наверняка окна его мастерской разбили во время погрома, как разорили дома на выставленных рядом снимках; применив насилие, у починщика зонтиков можно вырвать бороду, можно лишить его жизни, но ничто не способно умалить торжественную осмысленность и твердую уверенность, читающуюся в его неторопливых движениях, в его теле.
Терпеливый взгляд из-за сдвинутых на нос очков обращен на непокорный зонтик с починенной спицей, но в этом взгляде сквозят и лукавство, и добродушная ирония, присущая тем, кто знает, что за ночь мир может быть разрушен и что не стоит слишком серьезно воспринимать его блеск, обещания и угрозы — Тора запрещает создавать себе кумиров, даже из Слова Божия.
Этот старик — «вечно невредимый» жид, как говорил Йозеф Рот, невозмутимый и царственный нищий в потрепанном кафтане, неизменно поднимающийся на ноги после того, как его убивают, наводя страх на фараона, лагерного коменданта, знатного господина или бюрократа-антисемита несгибаемой жизненной силой и неистребимой любовью к родным, которая и питает эту жизненную силу, наполняя ее религиозным чувством. Под окнами западного знания, все больше осознававшего свой раскол и внутренний разрыв, богатый или нищий еврей бродил, словно король невозмутимых и упорных дармоедов-попрошаек — Schnorrer, — бездомный и настойчивый, тот, над кем смеются, и кого бьют, и кто с равнодушием принимает насмешки и побои, не имеющий родины, приверженный Закону и Книге, идущий по жизни, как царь, и всюду чувствующий себя дома, словно весь мир для него — знакомый округ, улица его детства, где говорят на его родном наречии. Однажды на литературной конференции в Еврейском музее в Айзенштадте, столице расположенной неподалеку от Вены земли Бургенланд, участвовавший в дискуссии венский раввин осторожно спросил меня: «Сами вы не еврей, верно?» Не успел я договорить в ответ, что я не еврей, как раввин, словно стремясь избежать непонимания и не вызвать моего беспокойства, выставил руки ладонями вперед и сказал: «Я ничего не имел в виду, я просто спросил…»
15. Вам как обычно?
«Сам живи и другим не мешай» — венская мудрость, формула либеральной толерантности, легко превращающаяся, как отмечал Альфред Польгар, в собственную противоположность, в циничное равнодушие, в «сам умри и другим не мешай». Возведенное в стиле бидермейер кладбище Святого Марка пребывает в запустении. Металлические украшения на траченных ржавчиной надгробиях разваливаются, надписи полустерты, прилагательное «незабвенный», относящееся ко многим именам, растворено в забвении. Здесь высится целый лес безголовых ангелов, окутывающий и покрывающий могилы, в его в джунглях виднеются надгробные стелы; задумчиво подпирающей лоб рукой ангел с опущенным факелом указывает на могилу, где похоронен Моцарт: на современном кенотафе лежат свежие хризантемы.
Здесь много македонских, греческих, польских, румынских могил. «Ici est deposé Kloucerou Constantin Lénsch fils du Chevalier Philippe Lensch Grand Logothet de Droit»[65]. Подобно Арлекинам и Гансам Вурстам из венских народных комедий, посетителя, прогуливающегося по осенним аллеям, где пышно цветет забвение, мысль о смерти приводит к мысли о любви. Не о perditio, а об appetitio[66], о постели, о сладостных и веселых мгновениях. Пышное цветение бренности подталкивает к счастью, к воспоминаниям, к битве со временем. Хочется забежать в первую попавшуюся телефонную кабину и позвонить, сжимая в ладони горстку шиллингов, былым подругам по веселым утехам, живые воспоминания о которых настойчиво всплывают в голове. Какое счастье, что изобрели автоматическую телефонную связь!
Залы трактира на Кладбище безымянных также наводят на мысль о приятной остановке в пути, об уютных комнатушках. Сегодня трактир принадлежит Леопольдине Пивонска, молодое вино «Штурм» игристо и легко, в Stube, то есть горнице, по-австрийски уютно. На Кладбище безымянных захоронены тела, выловленные в Дунае; их не много, на могилах лежат свежие цветы, кое у кого из покойных, вопреки названию кладбища, даже есть имя. Смерть здесь проста, сведена к самой сути, проникнута почти братским духом, проявляющимся в анонимности, сближающей всех нас, грешников, детей Евы. Лишь равенство, отказ и отречение от всего — в первую очередь от тщеславного «я», воздает должное смерти, а значит, и правде жизни. Покоящиеся здесь могут повторить за Дон Кихотом «я знаю, кто я».
По сравнению с невысокими крестами круглая капелла в австрийском фашистском стиле, возведенная во времена Дольфуса, кажется блеклой и малоинтересной — огромная заброшенная развалюха, недостойная религиозной и непочтительной близости жителей Вены со смертью. Мой приятель Кунц, воплощающий эту цивилизацию лучше Йозефа Рота, делит представительские расходы между оплатой труда продажных Венер и оплатой пышных венков, которые он посылает на похороны всех, даже дальних знакомых, смущая щедростью родных покойного. Я так и вижу, как цветочник, завидев Кунца у себя в магазинчике, заботливо спрашивает: «Вам как обычно?»
16. Йозефинум
Это институт или музей истории медицины, старинная академия, которая была создана по воле Иосифа II для военных хирургов и из которой выросла выдающаяся венская школа клинической медицины. По приказу императора были созданы анатомические модели из воска в натуральную величину и даже крупнее: препараты с горизонтальными или вертикальными разрезами показывают посетителю, как устроены хрупкий и совершенный механизм внутренних органов, пучки нервных волокон, центральная и периферийная нервная система, лабиринт нервов и сухожилий, мышц, вен и артерий. Женская голова со снятой черепной крышкой: стоя перед ней, видишь нежно полуопущенные веки и чудесный рот, глядя сверху — извилины мозга. Мужская голова показана в среднем саггитальном разрезе: у одной половины прелестный бесцветный профиль, как у неоклассической статуи, на губах улыбка, как у древних богов, у другой половины видно серое и белое вещество одного из полушарий головного мозга и «дерево жизни» мозжечка. На спине лежит женщина, стенки брюшины удалены, чтобы были видны репродуктивные органы: волосы светлого парика рассыпаны по плечам, на шее ожерелье.
Совершенная и бренная топография нашего тела, сеть нервных окончаний и скользких оболочек, защищающих наши органы, дарят нам способность размышлять, изобретать сонет или придумывать его новые варианты, изумляться красоте человеческого лица, воображать себе Бога. Этот музей восковых фигур — не музей ужасов, ведь истина делает нас свободными, а знание материи, из которой мы состоим, делает материю достойной любви. Всякое истинное слово превращается в плоть, расчлененные фигуры обнажают природу тел, предстающих во всем своем блеске, когда они изящно двигаются. Человеческие плоды с различными деформациями, сросшиеся сиамские близнецы напоминают о de nostra re agitur[67]. Тем временем в университете проходят выборы: висящий на одной из стен плакат группы «Jes», призывающей вернуться к обязательному ношению галстука и запретить левые политические движения, извещает, что 1 июня в рамках цикла лекций о «консервативной сексуальности» некий доктор Кнакс прочитает лекцию на тему «Мастурбация: массовое убийство?»
17. Кабаре реальности
Криста Яната ведет меня на старое еврейское кладбище, расположенное по адресу Зеегассе, 9. В 1950-е годы Криста была символом Венской группы — легендарного и ныне канонизированного венского авангарда. Она дружила с Артманом, Байером и Рюмом, который дал ей прозвище Майке, и с изумлением наблюдала за их странными выходками — насмешкой надо всем и всеми, кроме них самих. Вероятно, в Кристе было больше поэзии, чем во всех остальных, разве что за исключением Байера, да и сегодня поэзии в ней куда больше. Она красива, не питает иллюзий, прекрасно знает, чем все кончается, но умеет уважать и любить других в отличие от литераторов с их убогими акробатическими трюками, которым до того хочется высмеять буржуа, что в итоге они выставляют на посмешище самих себя.
Воскресенье, на улицах пусто. Мы заходим выпить кофе в «Гастхаус Фукс» на Регенгассе. Вена (Вена Элиаса Канетти) — еще и клоака мира, до боли знакомая даже в своей деградации. Три-четыре посетителя служат примером различных стадий алкоголизма. Пожилой хорват разговаривает сам с собой и даже не замечает, как у него в руках появляется стакан. За другим столиком трое режутся в карты: у одного уродливая, животная морда, как на картинах Брейгеля, тело другого под воздействием пива все больше округляется, становится бесформенным и по-женски тучным; лицо единственной женщины кажется развалившимся на куски, как на картинах экспрессионистов. Немного спустя появляется вооруженная молотком сумасшедшая и принимается повсюду забивать гвозди — в столики, в лавки. Сцена, достойная венского кабаре, — кабаре дикой, обнаженной жизни, до которой не дотянуться литературе, ибо, пытаясь подражать примитивности жизни, литература впадает в фальшь и назидательность. Хозяйка заведения раскованна и приветлива, но пройдет несколько лет, и она наверняка подурнеет, как ее сегодняшние клиенты. «Тебе на вид лет пятьдесят», — галантно замечает ей один из пьянчуг. Криста глядит на меня, словно спрашивая, правда ли ее только что исполнившиеся пятьдесят лет отличаются от полувека хозяйки заведения, или это ей только кажется.