Эти свидетели и обвинители «свергнутого божества», которых в годы между двумя войнами нередко можно было встретить на улицах Вены и в венских кафе, словно в месте ссылки, воспринимали службу революции как всеобщую картину мира, вопросы политического выбора превращались для них в основополагающие вопросы существования. Люди, бежавшие из мира сталинского коммунизма, преподали всем большой урок, сохранив от марксизма целостное, классическое представление о человеке, веру во всеобщее и гуманизм, порой выливавшуюся в наивный рассказ о прошлом. Впрочем, их человечность, не позволившая после временного поражения всего, о чем они мечтали, увлечься безответственными интеллектуальными играми, вовсе не похожа на кокетство нынешних сирот марксизма, которые, испытав разочарование в связи с тем, что марксизм оказался не похож на волшебное заклинание, открывающее все двери истории, громко кричат и издеваются над тем, что еще вчера казалось святым и непогрешимым.
Полная горести, суровая твердость вчерашних изгнанников помогает достойно проживать сегодняшний день. Осиротеть, утратив идеологию, также естественно, как осиротеть, потеряв родителей; это больно, но из этого вовсе не следует, что нужно развенчивать потерянного отца, потому что нет никакой необходимости отказываться от его учения. Политическая борьба — не мистическая Церковь, которая вмещает все, а каждодневный труд, неспособный раз и навсегда спасти землю, это труд, в котором неизбежны ошибки, но ошибки можно исправить. Для марксизма тоже настал миг освобождения, ему пора обрести светский характер, не допускающий присутствия идолопоклонников или переживших Вьетнам сирот, а признающий лишь зрелые личности, готовые к постоянным разочарованиям. Настал час, когда выход из коммунистической партии не влечет за собой утрату полноты существования, что могло бы стать поводом для того, чтобы из партии не выходить. Вчерашние странники на ничейной земле сумели противостоять пустоте, сохранив ценности, без которых переход к светской культуре означает не освобождение от догм, а равнодушное, пассивное подчинение общественным механизмам. Как говорил Шпербер, эти странники блуждали в истории по ничейной земле, жили воспоминаниями о прошлом, мечтами о будущем и никогда — настоящим. Подобная судьба была уготована и стране: в кафе и в захудалых отелях, где ютились изгнанники, как подчеркивал Шпербер, в очередной раз, на сей раз окончательно, умирала старая Австрия.
В то же время ее смерть и изгнание были символом сопротивления мучительному измельчанию всего и вся в постмодернистскую эпоху, подобно тому как Карл-Маркс-Хоф стал символом сопротивления пушкам Дольфуса и соблазну считать, что всякое сопротивление лишено смысла. Скудная, серая, громоздкая современность этого фаланстера поражает своим размахом. Совсем иное дело — кривляние тех, кто шестьдесят лет спустя открывает для себя это здание и принимается расхваливать его как образец ретро, кокетничая и изображая из себя сторонника прогресса или (как случилось в Триесте, где это привело к страшным последствиям) вновь предлагая фаланстер как модель жилища и совместного существования. Причуда возвращать к жизни формы, когда породившая их историческая необходимость уже исчезла, — проявление постмодернизма, свойственной китчу любви ко всему фальшивому и кричащему, любви к идеологии, у которой ампутировали все идеи; это лишенная основания культура, у которой нет ничего общего с мощным, тяжелым фундаментом Карл-Маркс-Хофа.
22. Дядя Оттоне
Марияхильфештрассе. В этих комнатах проживал дядя моей мамы, которого звали Оттоне. Десятилетиями его носили потоки истории, но в конце концов как бы ненароком всегда выбрасывали на защищенный, высокий берег. Во время Первой мировой войны в Триесте дядя, будучи австрийским чиновником, отвечал за снабжение. Работу свою он выполнял честно, а она, в свою очередь, позволяла ему не слишком затягивать пояс в те трудные годы. В 1918 году, когда в Триест пришла Италия, дядю вызвали к генералу Петитти ди Рорето. Дядя немного опоздал и появился, когда кучка людей на улице избивала его бывшего коллегу, тоже снабженца, с криками «долой австрийского обдиралу». К приходу дяди люди уже выплеснули злобу, и на дядю ее не хватило. Генерал, потрясенный царившим в дядиных учетных книгах порядком, попросил его продолжить работу в нелегкий переходный период и даже привел его с собой в театральную ложу — в театре праздновали сдачу Триеста, так что овации и возгласы «Да здравствует Италия!» полились и на моего дядю.
Когда утвердился фашизм, дядя переехал в Вену, и в годы тяжелого экономического кризиса накопленный опыт позволил ему получить аналогичную должность. Он рассказывал, что иногда, накануне демонстраций, социалисты заглядывали к нему и говорили: когда они явятся с приказом выдать, к примеру, 100 центнеров муки, он должен заявить, что выдаст 50, тогда они сойдутся на 75. Еще они просили его показать, в какие комнаты он почти никогда не заходит — вдруг им придется бить окна. Уйдя с государственной службы, в годы нацизма дядя помогал преследуемым социалистам и коммунистам; возможно, благодаря этому в 1945 году, во время советской оккупации, его попросили заняться снабжением и распределением провианта. В старости он стал кавалером Мальтийского ордена, но отказался от другого почетного звания, с которым позднее был связан скандал; когда же дядя стал Великим бальи, он проводил полгода в Риме, во дворце своего ордена, в компании престарелого слуги, которому дядя (а дяде шел уже девятый десяток) помогал ходить и есть. Давай, Джованни, поехали в горы, — говорил ему дядя, — и оба принимались вдыхать кислород из баллона. Дядя проскользнул среди событий жизни, подобно отличному танцовщику, который пляшет в переполненном зале, не сталкиваясь с другими парами.
23. В Музее криминалистики
Любезный сотрудник полиции, который водит меня по Музею криминалистики, гордится преступниками и преступлениями, о которых он мне рассказывает, как директор галереи Уффици гордится картинами Рафаэля и Боттичелли. Почитая закон, мой спутник не скрывает симпатий к королю взломщиков Брайтвизеру, которого венцы так любили, что попрощаться с ним в 1919 году на кладбище Майдлинг пришла целая толпа.
В музее есть две незабываемые фотографии — две женщины, жертва и палач. Убийца — состоятельная дама Жозефин Люнер, суровая, дебелая, спесивая, с тяжелой квадратной челюстью, какие бывают у блюдущих нравственность почтенных домохозяек, в душе — мегер. Жертва — Анна Аугустин, четырнадцати лет, темные косы, сияющий, застенчивый взгляд, еще не вполне девушка, а девочка, беззащитная и растерянная. Анна Аугустин приехала из провинции и работала в Вене прислугой в доме Люнер. Госпожа Люнер придиралась к ней, безосновательно упрекая в распущенности и угрожая обо всем рассказать родным девушки, затем принялась хлестать ее по щекам, пинать и избивать палкой; затем посадила под замок, мучила голодом, подвергла страшным издевательствам и жестоким пыткам. После года мучений Анна умерла. Когда все открылось, Жозефин Люнер осудили на смерть, но потом заменили казнь на пожизненное заключение — в Австрии всегда поступали так с женщинами-преступницами, пока после 1938 года нацисты не отменил эту привилегию. Муж Жозефин Люнер, знавший обо всем, но не участвовавший в пытках, отделался несколькими месяцами тюрьмы.
Детскость Анны, ее доверчивый, нежный и беззащитный взгляд взывают к отмщению. То, что произошло с этим созданием и что в разных формах происходит со многими другими, перечеркивает человеческую историю. Даже если положить на одну чашу весов все высочайшие достижения людей, им не перевесить ужаса подобных преступлений, не стереть с лица мироздания это пятно. Подобно Алеше Карамазову, который был потрясен, узнав историю генерала, спустившего собак на мальчишку, сталкиваясь с этим случаем, понимаешь, что Бог не всемогущ, что невозможно простить Жозефин Люнер, нельзя представить себе, что, когда окончательно воцарится гармония, коренастая мучительница займет место в сонме блаженных.
Отчасти подобное насилие обусловлено устройством общества. Анна ни разу не осмелилась взбунтоваться, бежать, когда это еще было возможно, когда хозяйка после истязаний посылала ее за покупками, Анна послушно шла в лавку. Никто не объяснил Анне, что у нее такие же права, как у всех остальных; положение, которое занимала в обществе ее хозяйка, внушало девушке чувство почтения, сметавшее все преграды на пути жестокости ее мучительницы. Со своей стороны, Жозефин Люнер никогда бы не осмелилась мучить дочь государственного советника, ей бы это даже в голову не пришло. Кстати, прежде она никогда и никого не мучила и не страдала из-за отсутствия подобной возможности. Когда же перед ней оказалась совершенно беззащитная, не бойкая и не шустрая девчонка, отсутствие сопротивления и легкость преступления пробудили желание его совершить.
Слабые должны научиться наводить страх на сильных, иначе говоря, должны понять, что, если пожелают, если избавятся от страха, они тоже могут быть сильными и на всякий удар госпожи Люнер отвечать ударом. Склоняющий голову перед хозяином поступает так потому, что, подобно слону у Киплинга, забыл о собственной силе.
Когда он вспомнит о том, что силен, и будет готов ударить хоботом первого, кто попытается его укусить, в зоопарке наверняка воцарится мир.
24. Весело жил и умер легко
Для Грильпарцера Аугартен (просторный парк, расположенный между районами Бригиттенау и Леопольдштадт) был тем местом, где он испытал счастье и радость, по крайней мере, во время народного праздника, описанного в рассказе «Бедный музыкант» (1848). Сегодня Аугартен, его прямые, почти не обрамленные деревьями дорожки пробуждают чувство одиночества, присутствующее во всякой строгой геометрии, это парк для пенсионеров, выгуливающих собак под сенью трех обшарпанных разваливающихся Flakturme, башен для орудий противовоздушной обороны, — давно заброшенных и возвы