сть габсбургской империи, разделяя германский и славянский миры и не позволяя одному взять верх над другим.
Обостренное национальное чувство мадьяров, проходящее с героическим и яростными напором через все историю Венгрии, рождено землей, на которой накладывались друг на друга, перемешивались, оставляли следы бесконечные волны нашествий, самые разные племена — гунны и авары, славяне и мадьяры, татары и половцы, язиги и печенеги, турки и немцы. Миграция приводит не только к разрушению, но и к распространению цивилизации (турки не только грабили эти земли, но и принесли исламскую культуру), к смешению и слиянию народов — тайным пружинам всякого национализма и его одержимости чистотой нации, пример которой — легенда о происхождении венгров от гуннов; Янус Паннониус, гуманист и поэт XV века, по происхождению хорват, как и аристократическое семейство Зриньи, подарившее героев и певцов венгерской эпопеи; мать мадьярского национального поэта Петёфи не знала венгерского; граф Сеченьи, выдающийся патриот, сформировавший культурное сознание нации, выучил венгерский в тридцать четыре года; символ ирредентистского протеста против Габсбургов — тюльпан, который последователи Кошута носили в петлице, привезен в эти края османскими завоевателями — кстати, в турецкой поэзии тюльпан воспевается как символ турецкой цивилизации. Страстный национализм был обусловлен не только насущной потребностью существовать, но потребностью стать пламенными венгерскими патриотами, как в романе Мора Йокая «Новый землевладелец».
Венгрия, как пишет Эванс, объединяла целую гамму различных культур, представляла собой мозаику, в которой сохранялись и порой накладывались друг на друга различные государственные формирования: габсбургские земли, турецкие районы, или вилайеты, княжество Трансильвания. В конце XVIII века, с постепенным отступлением турок, вся страна оказалась под властью австрийцев. Маршал Мотнекукколи, возглавлявший партию войны, утверждал в книге «Венгрия в 1677 году», что венгры «горды, беспокойны, непостоянны, ненасытны. В них сохраняется природа скифов или татар, от которых они ведут свой род. Они стремятся к безудержной вольности… множество протеев, которые сегодня любят, а завтра разлюбят, сегодня восторгаются, а завтра принижают, сегодня захотят, а завтра расхотят…».
Деятельный маршал вовсе не собирался выражать национальные предрассудки: его программа, направленная против реформ, на германизацию, рассматривала мадьярский партикуляризм как непреходящий кровавый хаос, отсутствие ясных и четких законов, множество центробежных, конфликтующих друг с другом сил, которые следовало подавить склонными к планированию унитарными силами имперского государства, привести их к упорядоченному единообразию, «которое будут поддерживать железным кнутом и крепко держать в узде». Учитывая различия между историческими явлениями, которые разделяют столетия, можно сказать, что абсолютистская политика Габсбургов в 1849–1860 годах преследовала ту же цель — всех уравнять.
Впрочем, подобная центростремительная, навязывающая единообразие модернизация представляет собой исключение в многовековой политике Габсбургов, которые куда охотнее проявляли гибкость, дальновидную беззаботность. Габсбургское государство не похоже на тяготеющий к централизму и уравнительству деспотизм Людовика XIV, Фридриха II или Наполеона, однако оно справляется с сопротивлением, которое оказывают современному государству универсализм и средневековый партикуляризм. Габсбургское искусство правления не подавляет разногласия, не преодолевает противоречия, а поглощает их и приводит к равновесию, которое все время кажется временным, позволяя противоречиям сохраняться и, в крайнем случае, направляя их друг против друга. Правитель империи по определению тоже протей, меняющий маску и политику с чрезвычайной гибкостью и не желающий превращать своих подданных протеев в людей с раз и навсегда определившейся физиономией, а позволяющий им колебаться между любовью и бунтом, депрессией и эйфорией, играть в бесконечную, никуда не ведущую игру, которая не навязывает народам жесткое единство, а позволяет им жить и сосуществовать во всем своем многообразии.
Вместе того чтобы вторгаться в общество (вернее — во множество обществ) и поглощать его, государство старается как можно меньше его затрагивать. Габсбургская бюрократия предусмотрительна и педантична, однако создается впечатление, что она была занята составлением красивых, упорядоченных карт — вроде карт Дуная, подготовленных соответствующим ведомством между 1816 и 1820 годом, в первую очередь главным инженером Отто Хиеронюми и навигационным инспектором Паулем Вашархельи. За картами и вне карт река живет себе преспокойно, ведь лодкам и лескам карты вообще не нужны.
Создается впечатление, что государство пытается заставить забыть о политике или, по крайней мере, сделать ее присутствие менее заметным, смягчить и замедлить преобразования, убедить подданных, что изменения разворачиваются в течение длительного времени (поэтому их ощущают не отдельные люди, а поколения), сделать так, чтобы все — чувства, страсти, воспоминания — как можно дольше оставалось как есть. В одном из стихотворений Яноша Араня, близкого друга Петёфи, старик наугад щиплет струны цитры, звучит старинная мадьярская мелодия, национальный эпос, похороненный и сохраненный в памяти народа, напоминание о событиях былых времен, эхо топота гуннских коней. Компромисс 1867 года, «Ausgleich», приведший к созданию двойной Австро-Венгерской монархии, — самая значительная попытка Габсбургов превратить свою рану (венгерский сепаратизм) в лекарство, уменьшить опасность, исходящую от этой цитры и ее песен, предоставив им место под сенью своей короны, не дав погибнуть, позволив выжить и даже усилив бунтовщическую силу и значение Венгрии.
Историки до сих пор спорят о том, был ли политически и экономически компромисс 1867 года победой австрийцев над венграми или наоборот. То, что составные части Австро-Венгерской монархии находились не в гармоничных, а в напряженных отношениях, прекрасно известно, в подтверждение этого можно привести массу исторических эпизодов и анекдотов. Граф Каройи рассказывал, что его прадед приказал построить капеллу в знак благодарности Богу за поражение австрийского войска в Кёниггреце и что, когда его матери приходилось бывать в Вене, она проезжала по городу, зажмурив глаза. Венгерский политический лидер Тиса в 1903 году назвал австрийского премьер- министра Кёрбера выдающимся иностранцем; бывший мадьярский премьер-министр Банфи полагал, что венгров, пострадавших экономически от таможенных пошлин Цислейтании, следовало приравнять к павшим на войне и предоставить их семьям подобающие привилегии.
Возможно, только сейчас можно говорить об австро-венгерской солидарности, следствии распада империи и существования восточного блока, который возрождает ностальгию по Миттель-Европе и порождает такие планы, как параллельный пересмотр австрийских и венгерских школьных учебников, отказ от националистического видения с обеих сторон, создание многонационального «Дунайского университета», знакомство с общей культурой, открывающее дорогу общему культурному сознанию. Несколько лет на венгерском радио существует передача «An der Donau» («На Дунае»), рассказывающая об особенностях и проблемах дунайского койне. Реннвег ведет не в Азию.
2. Переодетый король
В Шопроне печальное, основанное на симметрии достоинство габсбургских зданий дарит внушительное и надежное обрамление легкой тревоге одетых в джинсу любителей автостопа. Вхожу во двор дома № 11 по улице Темплом, то есть Церковной улице, и поднимаюсь по лестнице. Полутьма, ржавые перила, но на каждом этаже в тени прячутся статуи, величественные и банальные, как тайна, окутывающая правдоподобное реалистическое искусство — то, что создает фигуры, выражающие скучную очевидность принявших торжественные позы людей. Арабески Альгамбры или «Рабы» Микеланджело пребывают в вечности, печальные и величественные статуи этой лестницы, столь же малозначительные, как и мы сами, стареют вместе с нами, в полутьме покрываются ржавчиной — за ними, естественно, никто не ухаживает; статуи воплощают бесполезность и одиночество, непостижимость старости.
Город неяркий, но крепкий и непроницаемый, словно за его немного поблекшей красотой что-то скрывается. Неподалеку от музея Листа из окна первого этажа высовывается мужчина в ночной рубашке. Он молод, у него гладкие, засаленные черные волосы, цыганское лицо искажено пустой гримасой любезности. Он серьезно болен, тело висит мешком, из оцепенения мужчину выводит повторяющаяся конвульсия. Когда мы проходим мимо, он высовывается из окна и что-то с трудом бормочет — шипящие звуки, слова или обрывки венгерских слов. Джиджи останавливается, прислушивается, силится понять и ответить жестами, потом, поскольку понять не получается, злится на самого себя, а еще больше — на творца нашей неидеальной вселенной.
Возможно, пойми мы, что хотел сказать нам незнакомец, мы бы вообще поняли все на свете. Конечно, не стоит приписывать истощенному юноше с капающей слюной ясные и осознанные цели, но в том, как он устремился к нам, в поведении, соответствующем его личности и возможностям, ощущалась потребность срочно о чем-то поведать.
Сказано, что камень, который отвергли строители, сделался главою угла. Возможно, незнакомец, которого мы оставили в грязи, был царственным камнем, королем, переодетым нищим, взятым в плен принцем. Возможно, он был нашим освободителем: признай мы в нем брата, мы избавились бы от страха, от истеричной брезгливости, от бессилия. Вдруг он один из тридцати шести праведников, неведомых миру и не знающих о том, что они праведники — те, на которых, как гласит еврейское предание, держится мир.
Скрытность дунайской цивилизации, ее ироничное притворство помогают избежать невыносимой горечи боли, идти и идти вперед. Нужно быть благодарными этой цивилизации, хотя в этом проявляется ее ограниченность. Чтобы остановиться под окном с тем выражением, какое было написано на лице у Джиджи, нужно было прежде услышать иные голоса, иные крики. Музиль никогда бы не написал Евангелия, Достоевский почти написал его. После сегодняшнего утра в Шопроне кафкианским императором, послание которого летит к цели, но никак не дойдет, станет этот смуглый юноша.