Дунай — страница 54 из 85

ти, остановить вечные мгновения жизни. Вена не была столь позорной, какой рисовал ее Карл Краус, наверняка Древний Рим тоже не был таким, каким его представлял Ювенал, но без яростного негодования Крауса и Ювенала мы бы никогда не увидели, словно за неожиданно разодравшейся завесой, невероятные, жуткие гримасы, искажающие человеческие лица.

Произведения Крлежи, особенно поздний роман «Знамена», призванный подвести итоги его творчества, — энциклопедия Паннонии и монументальная фреска не только хорватской жизни, но главным образом — жизни Будапешта и Венгрии в начале столетия. Крлежа беспощадно критичен в отношении дунайской империи, но даже его протест пропитан культурой дунайского мира: это доказывает эссе Крлежи о Карле Краусе — голосе обличающей саму себя габсбургской цивилизации.

В одном из последних сборников рассказов, не без нежности рисующих габсбургскую мозаику, Крлежа называет себя «уроженцем Аграма» — так по-немецки назывался его родной Загреб; обширная имперско- королевская ойкумена научила Крлежу, как и многих других (в том числе его давнего обвинителя Джиласа, тоскующего сегодня по Миттель-Европе), если не любить эту ойкумену, то, по крайней мере, перейти от бунта против нее к ее приятию.

6. Печальный мадьяр

Дунай нанизывает на себя города, словно жемчужины. Дьёр, ставший в 1956 году центром радикальных выступлений, объявлявший ультиматум более сдержанному Будапешту и самому правительству Надя, которое казалось чересчур прокоммунистическим, — чудесный, мирный город, старинные улочки, словно на воскресной прогулке, выводят путешественника к берегу реки, к набережным, к зеленой воде Рабы, впадающей в один из рукавов Дуная. На доме № 5 по улице Доктора Ковача — медальон с портретом Петёфи: лицо украшают благородные, горделивые мадьярские усы; в церкви иезуитов зеленая, золоченная солнцем листва обрамляет окна и лица, на мгновение вырисовывающиеся против света, — подобная красота трогает больше, чем красота готических витражей. На улице Конституции проживал Наполеон; балкончики здесь, как и подобает барским домам, спокойные и уравновешенные, кариатиды и львы держат сабли.

Комаром-Комарно (или Коморн), большая часть которого расположена на противоположном берегу Дуная, в Чехословакии, — городок, где сосредоточены символы мадьярственности. Статуя Клапки, генерала, принявшего участие в революции 1848 года, воплощает бунтарский дух мадьяров; памятная доска, сообщающая, что здесь родился Мор Йокаи, напоминает о национальной иллюзии, которую особенно культивировали после Австро-венгерского компромисса и которой венгерские правящие классы прикрывались, словно маской, изображающей процветание и жизненную силу, в результате чего мадьярственность превратилась в расхожее клише. Йокаи, выросший в оптимистичной атмосфере либерализма, нарисовал блестящий портрет венгерской аристократии, которую барон Йожеф Этвёш, также сочинявший романы и написавший в 1868 году весьма прогрессивный закон о национальностях (об этом законе часто забывают), изображает угнетателями и паразитами.

Выдающаяся венгерская литература не описывала блеск героической Венгрии, а обличала несчастную и темную судьбу народа. Даже Петёфи, воспевший мадьярскую родину и Бога, изобличает бездействие и эгоизм знати, леность нации. Эндре Ади воспевает «мрачный венгерский край», а себя называет «печальным мадьяром», заявляя, что «мадьярские мессии — тысячу раз мессии», ибо в их стране слезы горше и они погибают, не искупив ничьей вины. Рожденный в Венгрии платит жизни оброк, ибо жизнь, как пишет Ади в другом стихотворении, — смрадное озеро смерти; истощенные венгры — «посмешище для всего мира», поэт хранит в своей душе горестный образ печальной равнины.

Мадьярская литература представляет собой толстую антологию рассказов о подобных ранах, об ощущении покинутости и одиночества, из-за которого венграм кажется, как сказано в одном из стихотворений Аттилы Йожефа, будто они «сидят на краю вселенной». Ласло Немет, глава школы близких народу писателей, говорил о «непрекращающейся агонии» венгерской литературы. В Венгрии после Мохачской битвы и до революции 1956 года постоянно, словно припев, звучит один и тот же вопрос: неужели нам суждено всегда терпеть поражение? Когда же наконец победят венгры? Этот вопрос студенты задают преподавателям истории, когда те рассказывают о подавленном Габсбургами восстании Ракоци, этот вопрос задается в официальной партийной газете, этот риторический вопрос задавал Тибор Дери и даже Кадар, полагавший, что поражения остались в прошлом и сегодня судьба венгров переменилась.

Национальной иллюзии, которую культивировали Йокаи и многие другие писатели, противостоят горькое разочарование, звучащие из тьмы голоса. Не факт, что обвинять и жалеть себя лучше, чем заниматься самопрославлением; Венгрия, зажатая между немецким, славянским и латинским мирами, не раз подвергалась угрозе, но никогда не попадала полностью под влияние соседей. Несмотря на турецкое завоевание и поражение многих революций, Венгрия также была страной завоевателей, победившей славянские народы и румын. Не забытая провинция всемирной истории, а нация, писавшая эту историю.

Так что нет ничего противозаконного в частичной реабилитации колоритного оптимизма Йокаи. Впрочем, в опубликованном в 1872 году романе «Золотой человек» Йокаи ощущается печаль, непохожая на привычную, фольклорную грусть Пусты: маленький, никому не известный, спрятанный от всего мира островок на Дунае становится не-местом, в котором Михай Тимар, разбогатевший лодочник, разочарованный трудным восхождением по социальной лестнице и вовсе не радующийся тому, что он наконец-то стал буржуа, обретает убежище и счастье. В этом романе Йокаи описал короткие приключения дунайского Робинзона, историю человека, который заново выстраивает раздавленную обществом жизнь и который в отличие от настоящего Робинзона отнюдь не мечтает вернуться к людям. Его остров превращается в рай, Эдем, Отахейте[88], атолл в южных морях, хотя оберегает эту печально обретенную невинность не океан, а всего лишь рукав Дуная.

На одном доме в Коморне есть и другая памятная доска с надписью на двух языках, сообщающей, что здесь родился Франц Легар, мастер возведенной в квадрат иллюзии, сочинитель музыки для массового потребления, в которой ностальгия по вальсам Штрауса, несмотря на подкупающее мастерство, оборачивается откровенной пошлостью. Иллюзионизм оперетты, сводящей жизнь к реплике «Официант, шампанского!», не пытается скрыть, что все это — умелое притворство, маска, имитация веселья. Ловкий галантный и сентиментальный цинизм — словно декорация из папье-маше, которая, ни на что не претендуя, заставляет зрителя забыть о серьезности жизни.

7. Бюст императрицы под лестницей

Эстергом. Геца, князь венгров, пришедших столетием раньше под предводительством Арпада из русских степей, в 973 году обосновался здесь со своим двором, здесь родился его сын Стефан (Иштван) Святой, первый король Венгрии. С первым королем-христианином, распространившим христианство и одолевшим язычников-печенегов, закончилась власть шаманов и степных богов-кочевников; сегодня в городе находится официальная резиденция примаса Венгрии. От возвышающегося над Дунаем огромного неоклассического собора веет холодной мертвой монументальностью кенотафа, ледяной властью и даже земным всевластьем.

В Эстергоме много сражались, город пережил монгольские нашествия, его осаждали и завоевывали турки. В битве против османцев здесь в 1594 году погиб Балинт Балашши, один из первых в истории венгерских поэтов. Его музей не работает, девушке, которая открыла нам дверь, ничего не известно, передняя завалена строительным мусором. В атриуме, под лестницей, к стене прислонен всеми забытый бюст Сисси, императрицы, искренне любившей Венгрию. Улыбка на лице, высеченном рукой рядового скульптора, кажется неземной — впрочем, это ничуть не противоречит образу невероятной императрицы, ее мечте превратиться в чайку. Всемирная история тоже складывается из переездов, зачастую не доведенных до конца, из брошенных на полдороге вещей. Скипетры, короны, мантии попадают в конце концов к старьевщику; при ликвидации габсбургской империи Сисси по чьей-то оплошности оказалась здесь, под лестницей. Вероятно, чтобы избежать разочарования от похода в очередной закрытый, разоренный музей, Кочиш решает не водить нас в музей своего любимого Михая Бабича.

8. Трактирщики из Ваца

Этот городок, видевший в прошлом немало кровавых событий, а сегодня поражающий зданиями эпохи Возрождения и барокко, невероятно красив. Путешествовавший по Дунаю (задолго до Антиквара) из Вены в татарский Крым дворянин Николаус Эрнст Клееман жаловался на венгерских трактирщиков, особенно на трактирщиков из Ваца, где он столкнулся с «квинтэссенцией грубости» и где к тому же скверно кормили и поили из грязной посуды, заставляя платить втридорога. Впрочем, Вац видел и кое-что похуже. В Терезиануме, старинной дворянской академии, построенной Марией Терезией и позднее превращенной в тюрьму, режим Хорти держал в застенках и убивал активистов рабочего движения.

9. Сентедре

Сентедре — дунайский Монмартр, цвета домов и выставленных на улице картин сливаются с красками реки, текучее, легкое веселье окутывает бесцельного гуляку и легонько подталкивает вперед по живописным закоулкам, что спускаются к набережной, затягивая в беззаботный поток. В городе ощущается сербское влияние, которое постепенно стирается. В конце XVII века, во время реванша османцев, за которым последовало наступление имперской армии, в Сентедре прибыло немало беженцев с Балкан, которые спасались от турок: албанцы, греки, боснийцы, далматы и особенно сербы, во главе которых стоял патриарх Арсений Черноевич. Предприимчивые сербские купцы вместе с греками подарили Сентедре расцвет и подобающее благополучному городу изящество, церкви в стиле барокко, рококо и классицизм, красивые дома богатых купцов, гармонию уютных площадей и знаменитых магазинов.