ти, остановить вечные мгновения жизни. Вена не была столь позорной, какой рисовал ее Карл Краус, наверняка Древний Рим тоже не был таким, каким его представлял Ювенал, но без яростного негодования Крауса и Ювенала мы бы никогда не увидели, словно за неожиданно разодравшейся завесой, невероятные, жуткие гримасы, искажающие человеческие лица.
Произведения Крлежи, особенно поздний роман «Знамена», призванный подвести итоги его творчества, — энциклопедия Паннонии и монументальная фреска не только хорватской жизни, но главным образом — жизни Будапешта и Венгрии в начале столетия. Крлежа беспощадно критичен в отношении дунайской империи, но даже его протест пропитан культурой дунайского мира: это доказывает эссе Крлежи о Карле Краусе — голосе обличающей саму себя габсбургской цивилизации.
В одном из последних сборников рассказов, не без нежности рисующих габсбургскую мозаику, Крлежа называет себя «уроженцем Аграма» — так по-немецки назывался его родной Загреб; обширная имперско- королевская ойкумена научила Крлежу, как и многих других (в том числе его давнего обвинителя Джиласа, тоскующего сегодня по Миттель-Европе), если не любить эту ойкумену, то, по крайней мере, перейти от бунта против нее к ее приятию.
6. Печальный мадьяр
Дунай нанизывает на себя города, словно жемчужины. Дьёр, ставший в 1956 году центром радикальных выступлений, объявлявший ультиматум более сдержанному Будапешту и самому правительству Надя, которое казалось чересчур прокоммунистическим, — чудесный, мирный город, старинные улочки, словно на воскресной прогулке, выводят путешественника к берегу реки, к набережным, к зеленой воде Рабы, впадающей в один из рукавов Дуная. На доме № 5 по улице Доктора Ковача — медальон с портретом Петёфи: лицо украшают благородные, горделивые мадьярские усы; в церкви иезуитов зеленая, золоченная солнцем листва обрамляет окна и лица, на мгновение вырисовывающиеся против света, — подобная красота трогает больше, чем красота готических витражей. На улице Конституции проживал Наполеон; балкончики здесь, как и подобает барским домам, спокойные и уравновешенные, кариатиды и львы держат сабли.
Комаром-Комарно (или Коморн), большая часть которого расположена на противоположном берегу Дуная, в Чехословакии, — городок, где сосредоточены символы мадьярственности. Статуя Клапки, генерала, принявшего участие в революции 1848 года, воплощает бунтарский дух мадьяров; памятная доска, сообщающая, что здесь родился Мор Йокаи, напоминает о национальной иллюзии, которую особенно культивировали после Австро-венгерского компромисса и которой венгерские правящие классы прикрывались, словно маской, изображающей процветание и жизненную силу, в результате чего мадьярственность превратилась в расхожее клише. Йокаи, выросший в оптимистичной атмосфере либерализма, нарисовал блестящий портрет венгерской аристократии, которую барон Йожеф Этвёш, также сочинявший романы и написавший в 1868 году весьма прогрессивный закон о национальностях (об этом законе часто забывают), изображает угнетателями и паразитами.
Выдающаяся венгерская литература не описывала блеск героической Венгрии, а обличала несчастную и темную судьбу народа. Даже Петёфи, воспевший мадьярскую родину и Бога, изобличает бездействие и эгоизм знати, леность нации. Эндре Ади воспевает «мрачный венгерский край», а себя называет «печальным мадьяром», заявляя, что «мадьярские мессии — тысячу раз мессии», ибо в их стране слезы горше и они погибают, не искупив ничьей вины. Рожденный в Венгрии платит жизни оброк, ибо жизнь, как пишет Ади в другом стихотворении, — смрадное озеро смерти; истощенные венгры — «посмешище для всего мира», поэт хранит в своей душе горестный образ печальной равнины.
Мадьярская литература представляет собой толстую антологию рассказов о подобных ранах, об ощущении покинутости и одиночества, из-за которого венграм кажется, как сказано в одном из стихотворений Аттилы Йожефа, будто они «сидят на краю вселенной». Ласло Немет, глава школы близких народу писателей, говорил о «непрекращающейся агонии» венгерской литературы. В Венгрии после Мохачской битвы и до революции 1956 года постоянно, словно припев, звучит один и тот же вопрос: неужели нам суждено всегда терпеть поражение? Когда же наконец победят венгры? Этот вопрос студенты задают преподавателям истории, когда те рассказывают о подавленном Габсбургами восстании Ракоци, этот вопрос задается в официальной партийной газете, этот риторический вопрос задавал Тибор Дери и даже Кадар, полагавший, что поражения остались в прошлом и сегодня судьба венгров переменилась.
Национальной иллюзии, которую культивировали Йокаи и многие другие писатели, противостоят горькое разочарование, звучащие из тьмы голоса. Не факт, что обвинять и жалеть себя лучше, чем заниматься самопрославлением; Венгрия, зажатая между немецким, славянским и латинским мирами, не раз подвергалась угрозе, но никогда не попадала полностью под влияние соседей. Несмотря на турецкое завоевание и поражение многих революций, Венгрия также была страной завоевателей, победившей славянские народы и румын. Не забытая провинция всемирной истории, а нация, писавшая эту историю.
Так что нет ничего противозаконного в частичной реабилитации колоритного оптимизма Йокаи. Впрочем, в опубликованном в 1872 году романе «Золотой человек» Йокаи ощущается печаль, непохожая на привычную, фольклорную грусть Пусты: маленький, никому не известный, спрятанный от всего мира островок на Дунае становится не-местом, в котором Михай Тимар, разбогатевший лодочник, разочарованный трудным восхождением по социальной лестнице и вовсе не радующийся тому, что он наконец-то стал буржуа, обретает убежище и счастье. В этом романе Йокаи описал короткие приключения дунайского Робинзона, историю человека, который заново выстраивает раздавленную обществом жизнь и который в отличие от настоящего Робинзона отнюдь не мечтает вернуться к людям. Его остров превращается в рай, Эдем, Отахейте[88], атолл в южных морях, хотя оберегает эту печально обретенную невинность не океан, а всего лишь рукав Дуная.
На одном доме в Коморне есть и другая памятная доска с надписью на двух языках, сообщающей, что здесь родился Франц Легар, мастер возведенной в квадрат иллюзии, сочинитель музыки для массового потребления, в которой ностальгия по вальсам Штрауса, несмотря на подкупающее мастерство, оборачивается откровенной пошлостью. Иллюзионизм оперетты, сводящей жизнь к реплике «Официант, шампанского!», не пытается скрыть, что все это — умелое притворство, маска, имитация веселья. Ловкий галантный и сентиментальный цинизм — словно декорация из папье-маше, которая, ни на что не претендуя, заставляет зрителя забыть о серьезности жизни.
7. Бюст императрицы под лестницей
Эстергом. Геца, князь венгров, пришедших столетием раньше под предводительством Арпада из русских степей, в 973 году обосновался здесь со своим двором, здесь родился его сын Стефан (Иштван) Святой, первый король Венгрии. С первым королем-христианином, распространившим христианство и одолевшим язычников-печенегов, закончилась власть шаманов и степных богов-кочевников; сегодня в городе находится официальная резиденция примаса Венгрии. От возвышающегося над Дунаем огромного неоклассического собора веет холодной мертвой монументальностью кенотафа, ледяной властью и даже земным всевластьем.
В Эстергоме много сражались, город пережил монгольские нашествия, его осаждали и завоевывали турки. В битве против османцев здесь в 1594 году погиб Балинт Балашши, один из первых в истории венгерских поэтов. Его музей не работает, девушке, которая открыла нам дверь, ничего не известно, передняя завалена строительным мусором. В атриуме, под лестницей, к стене прислонен всеми забытый бюст Сисси, императрицы, искренне любившей Венгрию. Улыбка на лице, высеченном рукой рядового скульптора, кажется неземной — впрочем, это ничуть не противоречит образу невероятной императрицы, ее мечте превратиться в чайку. Всемирная история тоже складывается из переездов, зачастую не доведенных до конца, из брошенных на полдороге вещей. Скипетры, короны, мантии попадают в конце концов к старьевщику; при ликвидации габсбургской империи Сисси по чьей-то оплошности оказалась здесь, под лестницей. Вероятно, чтобы избежать разочарования от похода в очередной закрытый, разоренный музей, Кочиш решает не водить нас в музей своего любимого Михая Бабича.
8. Трактирщики из Ваца
Этот городок, видевший в прошлом немало кровавых событий, а сегодня поражающий зданиями эпохи Возрождения и барокко, невероятно красив. Путешествовавший по Дунаю (задолго до Антиквара) из Вены в татарский Крым дворянин Николаус Эрнст Клееман жаловался на венгерских трактирщиков, особенно на трактирщиков из Ваца, где он столкнулся с «квинтэссенцией грубости» и где к тому же скверно кормили и поили из грязной посуды, заставляя платить втридорога. Впрочем, Вац видел и кое-что похуже. В Терезиануме, старинной дворянской академии, построенной Марией Терезией и позднее превращенной в тюрьму, режим Хорти держал в застенках и убивал активистов рабочего движения.
9. Сентедре
Сентедре — дунайский Монмартр, цвета домов и выставленных на улице картин сливаются с красками реки, текучее, легкое веселье окутывает бесцельного гуляку и легонько подталкивает вперед по живописным закоулкам, что спускаются к набережной, затягивая в беззаботный поток. В городе ощущается сербское влияние, которое постепенно стирается. В конце XVII века, во время реванша османцев, за которым последовало наступление имперской армии, в Сентедре прибыло немало беженцев с Балкан, которые спасались от турок: албанцы, греки, боснийцы, далматы и особенно сербы, во главе которых стоял патриарх Арсений Черноевич. Предприимчивые сербские купцы вместе с греками подарили Сентедре расцвет и подобающее благополучному городу изящество, церкви в стиле барокко, рококо и классицизм, красивые дома богатых купцов, гармонию уютных площадей и знаменитых магазинов.