ц. Великий коллективный скульптор воздвиг среди этих знойных полей памятник вечному настоящему всякой смерти, геометрии сражения, точнейшему порядку, с которым сражение стремится к хаосу, разрушению, рассеиванию рядов воинов, тел и молекул.
Мохач, как и Косово, — памятник эпохе, битва, на века предопределившая судьбу народа: как гласит легенда, в день Мохачской битвы оливковое дерево, посаженное в Пече за два столетия до этого Людовиком Великим, внезапно перестало плодоносить. Книги, повествующие о событиях 29 августа 1526 года, например «De conflictu hungarorum cum turcis ad Mohatz veris- sima descriptio»[102] Иштвана Бродарича (1527), составляют отдельный раздел венгерской истории. С приближением могущественного войска Сулеймана Великолепного венгерский король Людовик II по старинному обычаю послал из дома в дом окровавленную саблю, чтобы подданные ответили на призыв и встали под его знамя. Венгерская знать, мечтавшая не столько остановить османскую угрозу, сколько ослабить королевскую власть, почти не откликнулась на зов государя, занятая внутренней борьбой. Поняв, что его войско немногочисленно, в ожидании подкрепления Людовик попытался отложить столкновение, но присутствовавшие на военном совете представители знати, подстрекаемые архиепископом Томори, подняли шум и заставили короля дать бой.
Король, как пишет Антиквар, пожал плечами и, показав тем самым, что ему все равно, отправился навстречу известной ему судьбе, предварительно приказав купать своих охотничьих собак дважды в неделю. На поле брани, как пишет автор хроники, когда оруженосец надел ему на голову шлем, король побледнел и бросился в схватку. Через несколько часов, когда его армия была разгромлена, король погиб, раздавленный тяжестью своего коня, свалившегося на него, когда они переходили узкую речушку Челе. В одной из песен, которые в Баранье пели еще в прошлом столетии, говорится о прикрывших короля кустах ежевики. Захваченная турками добыча, тщательного перечисленная Антикваром, представляет собой образец стихотворения-списка, на которые так щедра барочная поэзия, жадно перечислявшая все, что есть в мире.
Величественные ворота Йожефа Пёлёскеи, фонтан Дьюлы Ийеша, скульптуры Кирай, Кишша, младшего Цабо и Паля Кё (статуи из Океании или Африки, пересаженные на венгерскую почву, словно деревья, за которые цепляются цветущие растения местного и трансильванского декоративного искусства) воспринимаются как части одного и того же памятника, единого и разнообразного, как природа, эпического и хорального, как война. Все неподвижно, но эта неподвижность запечатлела мгновенный отчаянный порыв сражения, абсолютное мгновение смерти. Жарко, мы останавливаемся отдохнуть в тени деревьев. Амедео достает дорожную скрипку, устанавливает пюпитр и начинает играть, вдали по-прежнему звенят подвески. На этот раз он исполняет не классическую музыку, а цыганские песни, песни, бродившие по дворам и трактирам, словно Амедео — бродячий музыкант, один из любимых героев авторов, писавших на идише. Эта музыка — ответ битве, звону металла. Иоселе-соловей в романе Шолома-Алейхема поет о том, чего не хватает сердцу. Соловей, соловей, соло, повествующее о страдании, — в одном из стихотворений Израиль Берковичи обыгрывает это очаровательное слово, соловей, разделяя его на две части и воображая, будто «соловей» означает «одинокая песнь, соло, повествующее о грусти, вей».
Близорукий взгляд Амедео устремлен вдаль, в своих очках, какие носили в XIX веке, он видит равнину, покрытую умирающими конями и всадниками. Его скрипка рассказывает о том, что мы потеряли или непременно потеряем. Но тоска по исчезающей поэзии сердца, подобно резвым пируэтам бродячего еврейского скрипача, оборачивается тоской, хватающей за хвост убегающую любовь. Скрипка спорит с полем битвы, с огромным миром, с кровавым отсветом эпохальных событий. Под этими деревьями чувствуешь себя как дома; поначалу бледнеешь, как несчастный король, но потом плечи расправляются, благодаришь воображаемую публику за мелочь, которую она непременно бросила бы в шляпу скрипача, все раскланиваются, и каждый идет дальше своей дорогой.
Баба Анка (Банат и Трансильвания)
1. Думать «как представитель разных народов»
Эту историю рассказал мне Миклош Сабольчи в своем загородном доме в Гёде, на Дунае, в окрестностях Будапешта. В тот вечер река неспешно текла к далекому устью, а мы беседовали о том, что повидал за многие годы Темешвар, Тимишоара, Темешбург — город (венгерский? румынский? немецкий?), нередко игравший в истории Восточной Европы главную роль, со времен татар до времен турок, Евгения Савойского и Франца Иосифа. Несколько лет назад Сабольчи снял серию телепередач, посвященных расцвету венгерской культуры в первые десятилетия XX века, лучшим годам молодого Лукача, Эндре Ади и Белы Бартока, рассказав обо всех крупных и не очень крупных деятелях культуры, о том, что произошло с ними после этого исключительно интересного и насыщенного периода, который завершился в 1920-е годы с установлением фашиствующего режима Хорти.
Проведя обширные исследования, Сабольчи собрал вместе почти все фрагменты мозаики, кроме одного: он никак не мог найти следы некоего Роберта Райтера, вернее, Райтера Роберта, венгерского поэта-авангардиста, входившего в самые деятельные объединения экспериментаторов. Настоящий литературный критик всегда детектив, возможно, очарование сей сомнительной профессии заключается отнюдь не в умении предложить неочевидное толкование произведения, а в нюхе полицейской ищейки, который помогает разыскать нужный ящик, нужную библиотеку, раскрыть тайну жизни. Так и Сабольчи разыскал своего героя: он узнал, что Райтер Роберт жив, что проживает он в Тимишоаре, в Румынии, что теперь его зовут Францем Либхардом и что он пишет вполне традиционные немецкие стихи, сонеты с перекрестными рифмами. Он сменил национальность, имя, литературный стиль; сегодня его почитают как патриарха немецкоязычных писателей Баната, то есть проживающего в Румынии немецкоязычного меньшинства, в августе 1984 года отпраздновали его восьмидесятипятилетие.
Роберт Райтер, он же Франц Либхард, произведения которого вошли в антологию экспериментальной венгерской лирики, опубликованную в Будапеште Академией наук, прославившийся как живущий в Румынии немецкоязычный поэт, пишущий и на швабском диалекте, то есть на диалекте колонистов, которые прибыли в Банат в начале XVIII века, признался в одном интервью, что «научился думать как представитель не одного, а разных народов». Его идентичность еще сложнее, чем предполагает двойная фамилия. Прежде всего, фамилия у него не двойная, а тройная: Либхардом звали его друга, погибшего от несчастного случая горняка, — в начале 1940-х годов в память об их дружбе поэт взял себе его имя. Так Райтер Роберт стал сначала Робертом Райтером, автором подписанных этим именем произведений, а затем Францем Либхар- дом. Однако немецкая фамилия говорит и о личности автора, который после создания «Швабской хроники», опубликованной на немецком в 1952 году, стал голосом своего народа, банатских швабов, некогда зависевших от Вены, затем от Будапешта, а теперь неустойчивого национального меньшинства в Румынии.
Отчего Райтер Роберт умалчивает о том, какой путь привел его обратно от венгерского к родному немецкому языку? Один критик недавно сравнил его с Рембо — не столько из-за особенностей его поэзии, сколько из-за загадочного молчания и метаморфоз. Его первое стихотворение, появившееся в 1917 году в венгерском авангардном журнале «Ма» («Сегодня»), называлось «Лес», но языковое трюкачество автора имело мало отношения к лесу, его тени и зелени. Теперь «Сегодня» превратилось во вчера и даже в позавчера. Сегодня престарелый Райтер-Либхард рисует в рифмованных стихах не смелые образы, а милые, родные леса, их знакомый, дарящий покой аромат.
2. Зеленый конь
История Райтера-Либхарда — это шаг вперед или шаг назад, эпическое возвращение Улисса или возвращение домой поджавшего хвост и образумившегося борца против властей? «Думать как представитель разных народов» — объединяющий синтез или пестрая смесь, сумма или вычитание, способ стать богаче или стать никем? Наверное, для того, чтобы отыскать ответ на этот вопрос, сегодня я нахожусь в Банате, с бабой Анкой, которая сама, в свои восемьдесят лет, и есть возможный ответ. Наше короткое путешествие начинается в Бела-Цркве, родном городе бабы Анки. В старом расписании железных дорог габсбургской империи 1914 года городок этот называется Фехертемплом — тогда было принято указывать самое распространенное название: сегодня Бела-Црква относится к Югославии, а тогда относилась к Венгрии. Теперь на официальных указателях приведены три названия — Бела-Црква, Фехертемплом, Бисерика Албэ — сербское, венгерское и румынское; немецкое название Вайскирхен почти вышло из употребления. Здесь стоят католические, протестантские и православные церкви (русские, греческие и румынские), другие церкви, например словацкая, лежат в руинах.
Отклонение от прямого, точного дунайского маршрута в данном случае оправдано исторически, а также психологически: внезапно проявив волюнтаризм, баба Анка решила, что мы начнем с Бела-Цркви, а не с Апатина, Нови-Сада, Земуна и Панчево, наплевав на правильный пространственно-временной порядок, согласно которому то, что раньше, предшествует тому, что позже, а цифра четыре находится между тройкой и пятеркой. Но я путешествую с бабой Анкой, которая сама решает, что раньше, а что позже, со спокойной правотой уверенного в себе человека, вовсе не нуждающегося в систематическом порядке.
Итак, мы остановимся в Бела-Цркве и будем двигаться по расходящимся отсюда, как из центра, лучам, а потом возвращаться в исходную точку, мы посетим прочие, связанные с Дунаем места в Банате и окрестностях. Кстати, и Антиквар, с отчаянной педантичностью следующий за рекой метр за метром, добравшись досюда, позволяет себе съездить на экскурсию, отклониться от прямого пути, он даже на время расстается с Дунаем и, например, подробно рассказывает о Темешваре, лежащем в сотне километров от реки. Антиквар, а вместе с ним баба Анка правы, потому что весь здешний край