10. Двуличный Юпитер
В музее Брукенталя в Сибиу висит картина Карло Чиньяни с изображением Юпитера и Флоры. Самуэль фон Брукенталь в правление Марии Терезии был губернатором Великого княжества Зибенбюргена, ловким политиком, сочетавшим верность просвещенному централизованному деспотизму с вниманием к местным традициям; Брукенталю мы обязаны коллекцией оружия, которая сегодня носит его имя.
Юпитер Чиньяни, соблазняющий предсказуемую, аппетитную девицу, выглядит как пугающий, отвратительный гермафродит: мускулистое, мощное тело, обрамленное густой седой шевелюрой лицо — лицо старика, вернее, похотливой и двуличной старушонки. Он напоминает двойственных героев «Сатирикона» Феллини, меняющихся мужскими и женскими ролями, или Фридриха II из драмы Хайнера Мюллера, предстающего в образе властной и мрачной старухи. Чиньяни родился в Болонье, учился у Карраччи, но его Юпитер словно пришел из псевдогречески-византийского мира Понта Эвксинского, к которому нас ведут дунайские волны, — мира смутного, мира неясных импульсов, левантийского базара души.
11. Город на востоке
Черная церковь в Кронштадте (нынешнем Брашове), древние стены которой словно иллюстрируют лютеранский псалом «Господь наш — крепкая скала», — немецкая крепость веры и ясности, противостоящая, словно бастион, смешению и мельтешению, полиморфное божество которых — Юпитер Чиньяни. На находящемся в церкви надгробии 1647 года начертано: «Знаю и верую»; статуя усатого воина в латах, шлеме и латном ошейнике напоминает дюреровского рыцаря, едущего своей дорогой, не страшащегося смерти и не слушающего льстивых речей дьявола.
Подобно стоящей напротив церкви гимназии имени Хонтеруса и памятнику самому Хонтерусу, немецкий этос является глубоко протестантским, обладает строгостью, прямотой и крепостью Реформации. Эти редкие, сохраненные на протяжении столетий достоинства сделали немцев римлянами Миттель-Европы, наложили печать единой цивилизации на смесь самых разных народностей. Великолепные турецкие ковры в Черной церкви, свидетели османского присутствия в Трансильвании, повествуют об иной вере, также противостоящей всякой смутной двусмысленности, о стремлении вверить себя в руки единственного победителя, Аллаха.
Поэзия этих саксонских городов — буржуазно-ремесленническая, крепкая и печальная, как суровость, которая восхищала Адольфа Мешендёрфера, певца Кронштадта («Восточного города, то есть града, стоящего на восточной границе Европы»), в его отце и деде, который был школьным учителем. Саксонская традиция бережно хранит в памяти старинные уставы и права, разногласия между ремесленными цехами, между кожевниками и седельниками, гордую независимость от всякой власти, из-за которой кронштадтские сапожники в 1688 году объявили войну немецкому императору, а в эпоху австро-венгерского дуализма сопротивлялись мадьяризации. В исторических романах, повествующих о Зибенбюргене, венгр Жигмонд Мориц упоминает уставы, запрещавшие всякому войску, будь то армия императора или воеводы, входить в Клаузенбург (Клуж), и отдает дань уважения храбрости, с которой бальи отстаивал привилегии города.
Поэзия этого города — печальная поэзия порядка и повтора, душевной привязанности к обычаям и местам, пытающаяся вырвать у убегающей жизни и у всепоглощающей истории обманчивое обещание, что все будет длиться, что ничего не изменится. Немецкий буржуазно-ремесленнический этос — любовь к дому, семье, друзьям, к ритму, определяющему универсальное течение человеческой жизни: появиться на свет, вступить в брак, умереть; обед, лавка, пивная, сигара, игра в карты, церковная служба, сон. У Генриха Циллиха есть рассказ, герой которого, старик Бретц, каждый вечер, в один и тот же час, пересекает рыночную площадь, сворачивает в переулок «У Суэцкого канала», расставляет ноги, расстегивает штаны и неспешно отливает, отвечая в темноте на приветствия прохожих, городского советника или учителя; строго соблюдаемый вечерний обычай дарит ему твердую уверенность, противостоящую беспощадному бегу времени и бездумной любви ко всяким новшествам.
Радостный покой вечеров, проведенных в кафе, вскоре сменяется печалью: время идет и постепенно стирает жизнь отдельных людей и немецкой общины как таковой; еще в 1931 году главному герою романа Мешендёрфера «Восточный город», влюбленному в родной Кронштадт, в конце концов оставалось смириться с одиночеством и засесть за хронику, воспоминания о любимом городе, находя в обращенной в прошлое, проникнутой любовью педантичности эрудита утешение в пустыне нынешнего существования. Всегда можно спастись от настоящей, омерзительной жизни, как сделал рожденный пером Звево дряхлый старик, перенеся жизнь на бумагу и, таким образом, не подпуская ее близко. Разумеется, баба Анка не пишет, ей это ни к чему.
12. Transsilvanismus
То благодушная, то невеселая педантичность немецкой буржуазии порой вызывает смех. В 1848 году трансильванские саксонцы колебались, согласиться или нет на союз с Венгрией; Кронштадт был «за», Германштадт «против» — до такой степени «против», что стражи городских ворот спрашивали у желавших войти чужестранцев, за кого они — за императора или за бунтовщиков. Если раздавался ответ «за бунтовщиков», вход был воспрещен; видимо, возможность лживого ответа даже не рассматривалась. В 1848 году среди саксонцев, как и повсюду, царил хаос, то и дело возникали разногласия, выдвигались либеральные и революционные требования, противоречивые, как венгры, поднявшиеся против Габсбургов и не поддержавшие восстание румын под предводительством Янку. Вся история Трансильвании — сложнейшая мозаика споров, пересекающихся интересов, столкновений, возникающих и распадающихся союзов между народами; например, в романах Морица или Миклоша Йошики показано, как во время османского завоевания трансильванские князья лавируют между Габсбургами и турками.
Котел, в котором варились народы со своими противоречиями, как нередко бывает в смешанных приграничных землях, способствовал осознанию принадлежности единой культуре, особой идентичности, полной контрастов и ни на что не похожей в силу вытекающего из конфликтов своеобразия, характерного для всех конфликтующих сторон. Трансильвания — одна из колыбелей венгерской культуры, начиная с написанной в XVIII веке автобиографии Миклоша Бетлена или появившихся в том же столетии «Исповеди» и «Воспоминаний» князя Ференца Ракоци II, который возглавил восстание куруцев против Габсбургов, но это еще и колыбель румынского национального сознания, литературной школы, отстоявшей в XVIII–XIX веках преемственность латинского элемента на территории Дакии и национально-языковое единство румын.
Лучиан Блага, поэт и переводчик «Фауста» на румынский, подробно изучил культуру Трансильвании XVIII века, но его поэтическая Трансильвания жива прежде всего в воспетой им в прозе деревне. Деревне, которую он любит, не стремясь вернуться в дедовский крестьянский мир и не испытывая ненависти к городу; деревне как мифическому, фантастическому образцу, идеальному «миоритическому пространству», пейзажу румынской души: Миорица из румынской народной баллады — овечка, символ того, кто смиренно приносит себя в жертву ради других, символ смерти, в которой никого не обвинят, за которую не станут мстить.
Совсем иной по настроению роман «Развеянная деревня» (1919) трансильванского венгра Дежё Сабо — необычного человека, интеллигента, который страстно любил жизнь и много страдал. Начитавшийся Ницше, одержимый идеей чистой, абсолютной мадьярственности, Сабо проповедовал культ земли и расы, склоняясь к профашистскому шовинизму, направленному против города и избравшему идеалом неиспорченную цивилизацией трансильванскую деревню. Когда победила возглавляемая Хорти контрреволюция, Сабо, как истинный ницшеанец, осознал, что не только демократия, но и фашизм в первую очередь способствовали разложению и уничтожению в процессе искусственно навязанной фальшивой модернизации исконной чистоты традиций; он объявил войну всем — «немецко-еврейско-славянской» буржуазии, фашизму, а затем и нацизму, всем, кто душил исконное мадьярское начало.
За понятием «Transsilvanismus» стоит множество народов, объединенных чувством принадлежности земле, состоящей из многих частей, земле, на которой перемешались разные народы. Разумеется, саксонцы горько переживали конец автономии, упраздненной в 1876 году по решению венгерского правительства, когда была отменена должность «комеса», «захсенграфа», то есть графа, представлявшего единое национальное образование, Nazionsuniversität. В романах и рассказах добродушно или с горечью повествуется о том, как происходила ассимиляция саксонцев, как они сопротивлялись, как венгерские и немецкие мальчишки кидались друг в друга камнями.
Тем не менее за многие века у саксонцев настолько развилось чувство автономии, что в 1908 году их лидер Рудольф Шуллер заявил, что они хотят быть не «просто немцами, а немцами из Зибенбюргена» и что они намерены защищать собственное существование и собственное саксонское своеобразие, не жертвуя собой ради швабов, которым угрожала мадьяризация, более того, согласившись с тем, что «прочим немцам» в Венгрии суждено исчезнуть.
Немецкие писатели пытались соединить верность трансильванской автономии с верностью германскому духу, габсбургской короне, преданностью Францу Иосифу как императору Австрии, но не как королю Венгрии. Адольф Мешендёрфер, также несвободный от немецкого национализма, восхваляет германскую идею как идею универсальную, священно-римско-имперскую, охватывающую все народы — германские и кельтские, славянские и галилейские; он высмеивает расистов, маниакально приверженных всему тевтонскому, выдумавших «человека готического», поскольку идея универсализма (носителями которой являются немцы), по его мнению, не может быть связана с одной- единственной расой или одним-единственным стилем, но призвана охватить всю Европу, в том числе латинскую и славянскую. Впрочем, немецкий император, — утверждает в своем сочинении приходской священник из Кронштадта, — предатель, потому что он бросил на погибель восточных немцев, истинных глашатаев германской идеи, передовые отряды ее защитников. В романе Генриха Циллиха «Между границами и эпохами» (1937) саксонцы, всегда выступавшие по отношению к граничившим с ними народам в роли «дающего», чувствуют себя брошенными венским двором.