В своем романе, несвободном от шовинистических и антисемитских настроений, Циллих рассказывает о горниле, в котором плавятся многочисленные народы, проживающие в Трансильвании, о разногласиях между ними, испытывая определенную симпатию к представителям различных этносов; среди друзей главного героя, Лутца, есть представители разных национальностей, и если поначалу Лутц с удивлением обнаруживает, что пастух может быть румыном, и не верит, что за окружающими его деревушку горами лежит другая страна, Румыния, в конце книги один из его приятелей, Николас, ставший лейтенантом румынской армии, символизирует (в новой Румынии, аннексировавшей после Первой мировой войны Трансильванию) не разрыв с традицией, а надежду на ее продолжение.
В глазах Циллиха, высмеивающего убогий и напыщенный культ всего германского, немецкий народ велик, ибо он желает не самоутвердиться, как малочисленные народности, взгляд которых простирается не дальше их узких границ, а утвердить универсальные идеи и ценности, «великое» и «справедливое для всех». Поэтому немецкий народ станет главным героем «всемирной истории»; элементом, соединяющим и связывающим народы Центральной и Восточной Европы, которые иначе останутся разделенными, незнакомыми друг с другом. Подобно латыни в древности, немецкий язык — общий и, следовательно, универсальный язык, рядом с которым расцветут все языки других народов, ни один из которых тем не менее не выйдет за пределы своей народности. Подобная тотально-немецкая, «gesamtdeutsch», перспектива — палка о двух концах: в годы национал-социализма она помогала сопротивляться варварскому расистскому империализму национал-социалистов, прикрывавшемуся идеей универсальности, но в то же время она обеспечивала империализму идеологические инструменты и страстную поддержку, способствовавшую утверждению его господства.
Циллих также колеблется между националистическими и братскими, наднациональными настроениями; в конце романа Лутц, трансильванский саксонец, не эмигрирует в Германию, а остается в своем краю, на новой, румынской, родине, потому что, как он говорит, теперь задача саксонцев — дать Румынии то, что они когда-то дали Австрии и Венгрии. В этом их служение, возможность быть по-настоящему немцами, и это чрезвычайно непростая задача, потому что «трудно, бесконечно трудно быть немцем на Востоке».
Настолько трудно, что ни Вена, ни Берлин об этом не догадываются; Габсбурги и Гогенцоллерны предают своих самых великодушных стражей. Отношения между периферией и центром всегда непростые; живущий на географической или культурной границе ощущает себя истинным хранителем своей культуры, истинным представителем своего народа, при этом он знает, что остальная часть нации его не понимает, и эта, остальная, часть кажется ему недостойной своего названия. Если в рассказе Эрвина Виттштока в доме семейства Фогт из Германштадта на почетном месте, словно икона, висит портрет Бисмарка, в романе Циллиха Бисмарка осуждают за то, что, не желая ссориться с венграми, он цинично бросает проживающих в восточных землях немцев. Когда я завожу разговор об этом с бабой Анкой, она мгновенно находит объяснение, заявляя, что Бисмарк наверняка был евреем.
13. На Часовой башне
Октавиан похоронен в Сигишоаре — городе, очаровавшем Энеа Сильвио Пикколомини, в жемчужине Зибенбюргена, в украшенном высокими башнями, неприступном «трансильванском Нюрнберге». Готические дома и башни, связанные с ремесленными цехами (башни кузнецов, сапожников, портных, кожевенников, медников), тишина очаровательных улочек, карабкающихся вверх, к крепости, — все это делает Сигишоару (саксонский Шёссбург, венгерский Сегешвар) похожей на Прагу с тайной ее камней и дверей, ведущих в иное, потаенное пространство, открывающих неожиданную сторону вещей. Тонкие остроконечные железные флаги на башнях отважно и непреклонно вырисовываются на фоне неба, овеваемые ветром, словно рыцари, бесстрашно ожидающие на арене начала турнира, который решит их судьбу. Весь город окутан покоем и тишиной, но, если поднять глаза и взглянуть на флаги, кажется, что вот-вот запоет труба и начнется неотвратимая и непредсказуемая битва.
Кровопролитие и ужасы не обошли стороной эту геральдическую красоту. 31 марта 1785 года патриций Андреас Метц написал из Альба-Юлии брату Михаю, члену сената Сигишоары, чтобы с радостью известить о казни Хории и Клошки, вождей крупного крестьянского восстания 1784 года, участники которого обратились с требованием отменить рабство к самому императору, к великому Иосифу II, напомнив ему о данных обещаниях; императору пришлось трагически подавить восстание, хотя его реформы поддерживали как раз крестьяне, а не знать, против которой поднялся народ. К вящей радости Иоганнеса Андреаса Метца, Клошку колесовали, Хория, за которого заступился герцог Янкович, заслужил привилегию быть дважды пронзенным саблей, а уже потом попасть на колесо. Затем их тела разрубили на части, головы бросили перед дверями дома, а остальные части тел выставили на улицах «в назидание прочим валахским повстанцам».
Я не пойду с бабой Анкой на кладбище, такие дела решают вдвоем, без третьих лишних, Анке нужно повидаться со своим лейтенантом. Пока она проводит время с Октавианом, я забираюсь на возведенную в XIV веке Часовую башню. Наверху, на пятом этаже, находится часовой механизм, в том числе фигуры, изображающие дни недели (высотой фигуры около метра, раскрашены яркими красками), — в полночь они приходят в движение, каждая фигура занимает подобающее место и появляется перед зрителями в порядке очереди. Я стою за часовым механизмом, вернее, внутри его, — ролики и лебедки, которые заставляют бежать секунды, забавные деревянные фигуры кричащих цветов и все остальное, в том числе годы, прошедшие с тех пор, когда баба Анка в последний раз видела Октавиана. Как там говорил капитан в «Войцеке» Бюхнера? «Боже мой, как подумаю о том, что за сутки земля делает полный оборот, понимаешь, всего за сутки, — дрожь пробирает. А сколько времени потеряно, выброшено, потрачено впустую… как взгляну на висящий на вешалке мундир, плакать хочется, а мундир так и висит на своем месте…»
Отсюда, с этого наблюдательного пункта, жизнь кажется пустой тратой времени, некрепкой машиной. Подобно часам, отмеряющим ее развитие, действительность — это зубчатый механизм, равномерно падающие капли, сборочный конвейер, у которого одна- единственная цель — перейти к следующему этапу. Любящий жизнь должен любить и ее механизм, в котором одно связано с другим, испытывать восторг не только по поводу путешествия на дальние острова, но и по поводу бюрократической волокиты, с которой сталкиваешься, меняя старый паспорт на новый. Убеждение, противящееся ежедневной всеобщей мобилизации, — это любовь к чему-то иному, к тому, что больше жизни и что на мгновение открывается взгляду во время паузы, остановки, когда механизмы замирают, власти и целый мир уходят в отпуск и их место на время остается вакантным в смысле латинского «vacare» — отсутствия, пустоты, недостатка, когда есть лишь льющийся сверху неподвижный летний свет. Мир, как говорил Борхес, действительно существует, но почему он должен все время нам досаждать? Ведь нам ничего особенного не нужно, разве что иногда прогуливать школу, не теряя при этом уважения к учителям.
Фигура Луны (понедельник, Lunedì) отворачивается от меня, зато воскресенье (Sonntag), день Солнца (а также богатства и золота, как написано в путеводителе), поворачивается ко мне глуповатой румяной физиономией. Гляжу вниз из окна: баба Анка уже вернулась со свидания и решительно машет мне рукой — слезай. В пивной, куда нам посоветовал заглянуть прохожий, говоривший на немецком диалекте, подают недурные колбаски, хотя вообще-то в Румынии с продуктами плохо.
14. На краю тишины
Бистрица обязана своей славой графу Дракуле — не настоящему Дракуле, которого звали Влад и который сажал людей на кол (его дом показывают туристам в Сигишоаре), а поддельному Дракуле, вампиру из романа Стокера, в котором Бистрица названа на немецкий лад — Бистриц. Так или иначе, я защищен надежнее, чем герой Стокера Джонатан Харкер: баба Анка прогонит любое ночное чудовище и вообще любого, кто попытается навести страх.
Литературные часы романа Стокера безупречны, писателя явно очаровывали механизмы. Кроме того (эта подробность вызывает любопытство дунайского путешественника), в третьей главе граф Дракула расхваливает потомков кочевников-гуннов секеев, к которым принадлежал он сам, рыцарей пограничных земель, которые на протяжении веков охраняли границы от нашествий мадьяров, лонгобардов, аваров, болгар и турок; все секеи были людьми благородными, потому что, сидя в седле, были между собой равны, все любили свободу. Секеи со стародавних времен почти не отличаются от мадьяров; недавно венгерский писатель Дьёрдь Ковач и румынская писательница Лучия Деметриус рассказали о секеях в своих романах. Сборник народной секейской поэзии, выпущенный в 1863 году, называется «Дикие розы». На фоне этих алых роз кровь, льющаяся рекой в фильмах и книгах о Дракуле, кажется подкрашенной водой.
Как пишет в своем романе Стокер, замок Дракулы стоит неподалеку от границы с Буковиной, относящейся сегодня к Советскому Союзу. В 1865 году мастер венского фельетона Фердинанд Кюрнбергер выразил надежду, что в этих удаленных, нетронутых восточных провинциях габсбургской империи родится новая, свежая литература, говорящая на немецком, но впитавшая в себя все цивилизации, варящиеся в этом австрийско-румынско-еврейско-русско-рутенском котле. Девственные виноградники Прута призваны были заменить в австрийских венах усталое и ослабевшее рейнское вино. Мечты Кюрнбергера воплотились в жизнь, когда империи, которую должны были обновить ее восточные земли, больше не существовало; столица Буковины Черновцы превратилась в центр насыщенной многонациональной литературной жизни после 1918 года, когда на сцену вышли Ицик Мангер, фон Реццори, Альфред Маргул-Шпербер, Роза Ауслендер и многие другие. В «Горностае из Чернополя» Грегор фон Реццори, «человек без родины», «полиглот и мастер на все руки», похожий на своих героев, описал со сдержанной и печальной поэзией обманчивый и оттого весьма плодородный Вавилон, ирони