Дунай — страница 70 из 85

Немецкоязычная литература Бела-Цркви кажется исключительно женским занятием, прерогативой дам и девиц из приличного общества; «среди дочерей офицеров, — сказано в главе о Банате из обширной истории австрийской литературы Нагля-Цайдлера- Касла, — встречаются поэтические таланты». Среди современных лириков, повествующих с ностальгией о прошлом города, также присутствует дама, Хильда Меркль. Но поэтесса-символ Бела-Цркви Мари-Эжени делле Грацие — негромкий, одинокий соловей «маленького белого города» в Банате. Эта поэтесса, интроверт и невротик, родившаяся в Бела-Цркве в 1864 году, воспевает свою малую родину, железнодорожника, объявляющего название станции на разных языках, кондитерскую Туроси, попасть в которую она мечтала в детстве, хмурого господина Бозича, владельца аптеки «Черный пес», прелестную госпожу Радулович, сербку, которой все восхищались, когда она проезжала в коляске, гайдуков на конях, похороненных на холме янычар, ломающийся весной лед на Дунае (баба Анка тоже описала дунайский лед, причем куда выразительнее) и аистов, прилетавших из земли, где течет Нил.

В романе «Дочь Дуная» писательница вывела саму себя в образе Нелли, влюбленной в родные края и обреченной на безнадежное, почти патологическое одиночество, отражающее положение гордой, но несчастной эмансипированной женщины. В написанном в 1885 году рассказе «Цыганка» говорится о вековой печали кочевого племени, о страданиях народа, которым никто не интересуется, которому не сочувствуют, у которого есть только скрипка, чтобы поведать о своей горькой судьбе.

Последний (насколько можно судить) немецкоязычный писатель Бела-Цркви Андреас А. Лиллин скончался несколько месяцев назад. Убежденный сталинист, Лиллин, естественно, тяготел к эпике, был классическим представителем социалистического реализма. Его роман «Там, где мелют зерно» — мощная, несколько небрежно написанная фреска сельской жизни, гимн строительству коммунистического общества и Мировому духу, который, даже представая в облике Пятилетнего плана, всегда действует на благо отдельных людей, хотя люди могут об этом не подозревать и даже считать, что история перемалывает их.

К сожалению, времена меняются, то, что казалось незыблемым, теперь ставится под сомнение, судьба ортодоксальных коммунистов при нынешнем стремительном развитии событий и смене точек зрения оказывается все более неопределенной и печальной. Хранитель полноты и всеобщности, Адреас А. Лил- лин в последнее время был все более одинок, он оставался единственным или одним из немногих, кто отстаивал нерушимое единство системы и идеологии, обеспечивающей единство мира. Вокруг него менялись люди и действительность, Югославия Тито вышла из Коминформа, Румыния, в которой жил Лил- лин, выбрала собственный национальный путь к социализму, даже в Советском Союзе сталинизм ставился под сомнение, коммунисты всего мира шли новыми путями, никто больше не заявлял, что искусство авангарда — проявление буржуазного упадка и что все должны писать романы, похожие на «Тихий Дон».

Подобно многим суровым хранителям неизменной истины, Андреас А. Лиллин, как рассказывал мне Иоахим Виттшток, в душе был человеком ранимым и отзывчивым, Вертером-сталинистом, светлой душой, искавшей убежища от собственной эмоциональной уязвимости за броней неколебимой веры. Как и все, он страдал из-за происходивших изменений, из-за опровержения дорогих ему истин, из-за того, что любимые лица становились чужими, из-за бесконечных утрат; он пытался придать смутному, быстротечному мельтешению жизни застывший облик, подарить покой, вселяющий чувство уверенности. Чем заметнее менялся мир, чем больше этот мир становился ему чужим, тем больше он замыкался в упрямом одиночестве, полном горя и боли, хотя внешне он казался крепким и несгибаемым. В последней книге «Дорогая наша родня», написанной в 1983 году, он осуждает стремление румынских немцев эмигрировать на Запад; этот неподъемный, нравоучительный роман представляет трагических исход немцев как задуманный капиталистами коварный обман.

Лиллин умер в одиночестве, всеми забытый — крошечный фрагмент мозаики агонизирующей германской культуры в Банате. Впрочем, в этой мозаике немало парадоксального: Миллекер, хранитель Городского музея Вршаца, в статье 1941 года, посвященной древней символике свастики, утверждает, что название «свастика» (изображения которой встречались в Банате 6000 лет назад) — славянское, и прибавляет, что нацисты вряд ли могли отыскать более благородный знак, чем этот древнейший «символ любви». Баба Анка, прекрасно говорящая на немецком, рассказывает, что у нее дома по-немецки разговаривали с собаками, однако, хотя она и является поклонницей лидера Немецкой народной партии Венгрии Кремлинга, решительно отрицает, что в этом проявлялось презрение к немецкому языку.

20. Белградская сага

Однажды польский юморист Станислав Ежи Лец, глядя из Панчево на правый берег Дуная, в сторону Белграда и Калемегданской крепости, признался, что здесь, на левом берегу, он еще чувствует себя дома, в границах старой габсбургской монархии, а на другом берегу начинается зарубежье, чужая земля. Дунай был границей между Австро-Венгерской империей и Королевством Сербия; в 1903 году дядя бабы Анки, служивший в гвардии короля Александра Обреновича, за несколько часов до покушения на государя, которое он предвидел, но выступить за или против которого не осмелился, сорвал с себя военную форму и бросился в Дунай; ниже по течению его подобрали венгерские таможенники, и он, осужденный на смерть сербский дезертир, прожил остаток жизни в Бела-Цркве, под защитой двуглавого орла.

Анджей Кузневич, польский писатель, описавший с сочувственной и тонкой поэзией развал двойной монархии, пересказывает слова Леца, своего земляка и товарища по перу, признаваясь, что разделяет его чувства, его фантастический взгляд; он тоже видит исчезнувшую границу, которая по-прежнему очерчивает его мир: для Леца и Кузневича Белград стоит на чужом берегу.

Трудно сказать, где, на чьем берегу расположен Белград, трудно понять многоликую индивидуальность и исключительную жизненную силу невероятного города, который столько раз разрушали и которых всякий раз возрождался, стирая следы прошлого.

Белград становился великим городом в разные эпохи, однако всякая эпоха его величия, как говорит Предраг Милославлевич, признаваясь в любви к столице-хамелеону, «a disparu avec una rapidité stupéfiante»[105]. История, прошлое Белграда живут не столько в немногочисленных сохранившихся памятниках, сколько в невидимом глазу субстрате, образованном эпохами и цивилизациями, подобными упавшим на землю и сгнившим листьям, питательной почве, у которой много составляющих, много слоев, — в эту почву уходит корнями многоликий, непрерывно обновляющийся город, который местная литература нередко рисовала как место постоянных метаморфоз.

В Белграде внук дунайской империи должен чувствовать себя внутри границ собственной души, чувствовать себя как дома. Если сегодня Словения представляет собой самый правдоподобный габсбургский пейзаж, Югославия (и ее столица, удерживающая непростое равновесие центробежных сил) — наследница двуглавого орла, его наднационального, многосложного государства, расположенного между Востоком и Западом, посредника между ними, между разными мирами, разными, зачастую противостоящими политическими блоками. Югославия — по-настоящему многонациональное государство, многонациональность которого не сводится к однозначному толкованию, к превалированию одного народа; «австриец» и «югослав» — плод воображения, как понимал его Музиль, это определение выражает абстрактную силу идеи, а не акцидентальное, конкретное свойство реальности, это результат вычитания, то, что остается, если вычесть все отдельные национальности, это нечто, что присутствует во всех национальностях и не совпадает ни с одной из них.

Маршал Тито с годами все больше походил на Франца Иосифа — не потому, что сражался под его флагами в годы Первой мировой, а из-за желания сыграть его роль или понимания, что она предначертана ему судьбой, — собрать наследие Франца Иосифа, возглавить наднациональную дунайскую цивилизацию. Впрочем, вместе с Тито и даже в большей степени, чем он, великий еретик режима Тито Джилас стал почти официальным представителем старой Миттель-Европы, одним из самых авторитетных и почти мифических голосов, заявивших о ее новом открытии, поставивших вопрос о Миттель-Европе на политическую и культурную повестку дня, стремившимся к ее примиряющей идеализации. Как и габсбургская мозаика, югославская мозаика поражает внушительностью и хрупкостью, она играет весьма заметную роль в международной политике, стремится поставить преграду и уничтожить силы, подталкивающие ее изнутри к разрушению; крепкая Югославия необходима для равновесия в Европе, ее развал разрушит это равновесие, как разрушил вчерашний мир развал двойной монархии.

Трудно написать портрет Белграда, легче пережить, вспомнить его метаморфозы, чем рассказать о них. Момо Капор, пятидесятилетний югославский писатель, опубликовал в 1974 году роман «Трепачи» — сагу об улице Князя Михаила, самой красивой столичной улице с богатой историей, и о поколении неприкаянных, проживших в 1950-1960-е годы юность и даже целую жизнь в водовороте старого, уходящего Белграда и нового, вернее, новых, неуловимых Бел- градов, что рождаются, очаровывают и исчезают, повинуясь все ускоряющемуся ритму развития истории и общества. Его трепачи бездумно верят тому, что обещает им жизнь в театре под названием «улица Князя Михаила», среди развалин идеологических крепостей и мишуры западного благополучия, обжигающих истин и фальшивого соблазна чувств, замалчиваемого кризиса социализма и мифов кинопленки. Книга Капора — краткое «Воспитание чувств», рассказ о надеждах и мечтах послевоенных лет, о стране, которой суждено было стать передовым и порой оказывавшимся в изоляции дозором третьего мира: Белград послужил декорациями для бесконечной карусели разочарований, а также для жизни, которая, проходя че