Дунай — страница 75 из 85

зажиточностью речного порта и неброским величием тяжелой промышленности; среди улиц и площадей встречаются уголки Вены и Фьюме, успокаивающее единообразие дунайского стиля.

Русе, «маленький Бухарест», до разделяющего две мировые войны двадцатилетия был самым богатым городом Болгарии, здесь был открыт первый банк; турецкий губернатор Мидхад-паша сделал город более новым и современным, построил гостиницы и железную дорогу, расширил улицы и проспекты по образцу Парижа барона Гаусмана, с которым он был лично знаком. Итальянки сестры Элиас (их отец вел дела на шляпной фабрике «Лазар и компания»), родившиеся в Русе в конце 1910-х годов, помнят сугробы до крыш, летнее купание в Дунае, турецкую кондитерскую «Тетевен», французскую школу месье и мадам Астрюк, крестьян, приносивших по утрам мешки с йогуртом и речной рыбой, ателье «Парижская фотография» Карла Куртиуса, куда они ходили сниматься всем классом, а еще нежелание выставлять богатство напоказ.

В конце XIX столетия город потерял осмотрительность: консулы различных европейских стран и коммерсанты, представлявшие самые разные народы, принимали живейшее участие в вечерних забавах, — например, однажды ночью знаменитый греческий торговец зерном проиграл все свое состояние — красный неоклассический особняк неподалеку от Дуная и супругу. На углу площади 9 Сентября высится здание местной сберегательной кассы, символический фасад алчного, хаотичного, но дорожащего внешним приличием мира: двери старого банка обрамляют ухмыляющиеся маски, голова сатира, денежного Молоха, горделиво демонстрирует усы, свисающие вниз и исчезающие в завитушках в стиле модерн, искоса поглядывая на прохожего сладострастными монгольскими глазками. Выше над ним из стены выглядывает совсем иная голова, невыразительное в своем достоинстве лицо, обрамленное лавром: возможно, это основатель банка, благородный отец финансовых демонов, за которыми сегодня надзирают государственные архангелы.

13. «Громовой» музей

В последние годы османского владычества в Русе приплывали патриоты и революционеры, собиравшиеся в Румынии, особенно в Бухаресте и Брэиле. Выходящий на Дунай Музей бабы Тонки хранит память о героической, не знавшей устали женщине, ставшей душой конспиративного патриотического движения, вдохновлявшей работу основанного в 1871 году в Русе Революционного комитета, а также кроваво подавленные восстания 1875 и 1876 годов. У бабы Тонки угрюмая физиономия и квадратная челюсть, кажется, будто она страшно довольна тем, что отдала родине четверых сыновей (двое умерли, двое в изгнании), и готова, как повторяла она сама, отдать еще четверых. Есть в музее и портрет Мидхад-паши — в феске, темном двубортном пиджаке и очках, как у Кавура. Мидхад-паша был выдающимся человеком, но оказался в безвыходном положении: он ясно видел упадок и несправедливость османского режима, стремился проводить прогрессивные реформы и модернизировать страну, но решительно отстаивал турецкое владычество, которое пытался преобразовать, разрываясь между реформами и казнями. На берегу Дуная, в желтом доме с декором из черного дерева, жила его фаворитка.

Кажется, будто Музей бабы Тонки разговаривает с посетителем громовым голосом. Иван Вазов, воспевший в романе «Под игом» восстание 1876 года, осмелился назвать его «трагически бесславным», показав противоречия революционного движения, неготовность болгарского народа к освобождению. Именно поэтому Вазов, которого в наши дни считают главным болгарским классиком, — истинный писатель-патриот, а его выдающийся роман — подлинная эпопея (реалистическая, трагическая и порой даже юмористическая), повествующая о Болгарии и ее возрождении.

14. Граффити в Иваново

В двадцати километрах от Русе, недалеко от Иваново, среди высоких и неприступных гор прячется сельская церковь XIV века. Краски фресок грота напоминают Джотто, синее ночное небо и пейзажи — сиенскую живопись, Христос в сцене бичевания невозмутимо глядит прямо на зрителя. Фрески, сохранившиеся в этом орлином гнезде, царящем над изумительным, диким и мирным пейзажем, на редкость красивы; росписи, выполненные наследниками византийской школы в древней столице болгарских царей Тырново, — голос высочайшей цивилизации, которую на протяжении пяти столетий вынуждали хранить молчание. Угрожали этим фрескам не столько турки, столько сырость и надписи, выцарапанные посетителями. У жаждущих бессмертия хулиганов есть выдающиеся предшественники, например лорд Байрон, осквернивший своим именем храм Посейдона в Сунионе. Впрочем, время облагораживает вандализм: надписи, которыми греки и армяне в XVIII веке изуродовали синее небо, сегодня представляют интерес, их охраняют почти столь же тщательно, как и само небо. Как говорил Виктор Гюго, сталкиваясь с чем-то особенно глупым или дурным: для меня невыносимо одно — знать, что завтра все это станет историей.

15. Аистиный столб

В одном селенье между Иваново и Русе аист каждый год вил гнездо на фонарном столбе, не ведая об опасности и о печальных последствиях. Местная администрация, несколько раз безрезультатно попытавшись прогнать аиста, приняла официальное решение поставить рядом другой столб, специально для аиста, который и в самом деле избрал его местом временного проживания. В Болгарии подобная забота не редкость; дело не только в знаменитой Долине роз, дарившей отдых Мольтке, когда он объезжал укрепления, но и в подчеркнутом внимании к животному миру и его поэзии.

16. Дом Канетти

В Русе, на доме № 12 по Славянской улице, спускающейся прямо к порту, до сих пор рядом с кованым балкончиком сохранилась крупная каменная монограмма «С»: в трехэтажном домике размещалась фирма деда Канетти, сегодня здесь мебельный магазин. В квартале «испанцев» (их когда-то в Русе было много, и они отличались предприимчивостью и богатством) до сих пор стоят низкие, утопающие в зелени дома, как правило, одноэтажные. Евреям в Болгарии было уютно: в своей книги об Эйхмане Ханна Арендт вспоминает, что, когда нацистские союзники вынудили софийские власти обязать евреев носить отличительный знак, болгары стали всячески выражать евреям симпатию и вообще пытались воспрепятствовать антисемитским мерам или смягчить их.

В этом районе сохранился дом, где прошло детство Канетти. Сопровождает нас Стоян Йорданов, заведующий городскими музеями, любезный, образованный и умный человек, — он ведет нас к дому № 13 по улице Гурко (в автобиографии Канетти тщательно следит за тем, чтобы не назвать точный адрес). Улица перед калиткой все такая же «пыльная и сонная», но двор, в котором разбит сад, уже не такой широкий, его потеснили новые строения. Чтобы попасть в дом Канетти, стоящий в левой части двора, и сегодня нужно подняться на несколько ступенек; сам дом поделен на маленькие квартирки, в первой живет семейство Дакови, в последней — госпожа Вылкова, которая приглашает нас войти. Комнаты до отказа набиты сваленным в беспорядке пестрым скарбом: ковры, крышки, коробки, чемоданы, лежащие на стульях зеркала, свертки, искусственные цветы, шлепанцы, бумаги, тыквы; на стенах большие обтрепанные фотографии кинозвезд — Марина Влади, Де Сика с улыбкой завоевателя.

Здесь впервые увидел мир один из величайших писателей столетия, поэт, которому было суждено понять и с невероятной силой описать безумие эпохи, ослепившее людей и исказившее их восприятие мира. Среди этого хлама, в комнатах, где, как и во всяком пространстве, ограниченном в бесформенной вселенной, живет тайна, что-то оказалось безвозвратно утрачено. Детство Канетти тоже исчезло, дотошной автобиографии его не вернуть. Мы отправляем открытку в Цюрих, Канетти, но я знаю, что его не порадует вторжение в его владения, в его прошлое, попытка отыскать его убежище и что-то понять. В автобиографии, которая, судя по всему, сыграла решающую роль в присуждении Нобелевской премии, Канетти отправляется на поиски себя самого, автора «Ослепления»: Нобелевский комитет наградил двух писателей прежнего, скрывающегося, и нынешнего, предстающего перед нами. Первый из них — таинственный, необычный гений, возможно исчезнувший и уже недоступный, писатель, опубликовавший в 1935 году, когда ему было тридцать, одну из величайших книг столетия, свою единственную по-настоящему великую книгу «Ослепление», и затем почти сразу сошедший на тридцать лет с литературной сцены.

Эта невозможная, колючая книга, не дарующая снисхождения и не позволяющая официальной культуре себя ассимилировать, — гротескная притча о безумии разума, которое уничтожает жизнь, страшный портрет отсутствия любви и ослепления; то, что идеальная посредственность, которую воплощает мир литературы с его благонамеренной историографией, отвергнет ее, было очевидно: разве можно принять очевидное, абсолютное, неудобоваримое величие. Книгу Канетти, которая, как мало какие книги, пролила свет на нашу жизнь, долгое время почти не замечали, и Канетти мирился с положением непринятого писателя, проявляя твердость духа, за которой, возможно, скрывалась, при всей его тихой скромности, твердая, почти дерзкая уверенность в собственной гениальности.

Автор «Ослепления» не получил бы Нобелевской премии, даже с учетом всего написанного до этого: чтобы его признали, должен был появиться другой писатель, выскочивший на сцену тридцать лет спустя и сопровождающий успех своей книги, которую настигла запоздалая, почти посмертная слава, лично руководя чтением, толкованием и комментированием. Представьте себе, что с опозданием на несколько десятилетий обнаружили бы «Процесс» Кафки и вновь появился бы сам Кафка, пожилой, обходительный, ведущий читателя по созданным им лабиринтам.

Автобиография, начинающаяся с рассказа о детстве в Русе, — это создание собственного образа, навязывание читателю авторского комментария; вместо того чтобы рассказать о живой действительности, он описывает ее и заставляет неподвижно замереть. Канетти хочет рассказать о том, как родилось «Ослепление», но на самом деле ничего не говорит об этой грандиозной книге и ее невообразимом авторе, который наверняка стоял на краю катастрофы и пустоты; он не объясняет молчания и отсутствия этого автора, своего альтер эго, черную дыру, которая поглотила его и воспо