борьбе против нынешних бед. Ностальгия по прошлому помогала смотреть в будущее. В этом Музее села дома, церкви, хозяйства, мельницы и прессы настоящие, пересаженные искусственно созданному организму, каковым по определению является музей, однако, гуляя по искусственному селу, заходя в настоящие хижины, разглядывая старинные сундуки и июньскую листву, я сталкиваюсь с чем-то не менее подлинным, чем «Жизнь в деревне», как называл ее Замфиреску. Наверняка в настоящих селах сегодня встретишь только поддельное; хочешь увидеть подлинное — отправляйся в музей.
8. Хиросима
Жители Бухареста прозвали Хиросимой снесенный, выпотрошенный, сровненный с землей, разоренный и перенесенный в другое место район, в котором Чаушеску (вероятно, соперничая с Помпиду, как и подобает балканскому Парижу) пожелал выстроить собственный центр, памятник своей славы. Цинь Шихуанди, который все не мог решить, что лучше — разрушать или строить, в равной степени удовлетворил обе страсти, возведя Великую Китайскую стену и приказав сжечь все книги; создается ощущение, что мегаломания Чаушеску, по крайней мере, в том, что касается замысла этого гигантского строительства, вылилась в особую форму разрушения — перемещение. Он не разрушал здания, а, наоборот, нередко их сохранял, но при этом разрушал пейзаж, перенося строения в другие, расположенные неподалеку места, передвигая их на десятки и сотни метров, чтобы создать новое, собственное пространство.
Он подвинул церковь XVIII века вместе с фундаментом на полсотни метров, перенес большие и небольшие здания, приставил капеллу к жилому дому, возведенному полутора столетиями позже, а если части слепленных вместе зданий не совпадали по размеру, спокойно отрезал кусок от одного или от другого и выбрасывал, он менял план города и его облик с легкостью, с которой ребенок строит песочные замки. У Канетти могущественные персонажи, стремясь подчеркнуть свое господство, требуют, чтобы вокруг них не было людей, чтобы города опустели, как поступил султан Дели Мухаммад ибн Туглак; Чаушеску опьяняла возможность устроить гигантский переезд Истории и ее следов. Он вел себя как начальник экспедиционного агентства, глава транспортной фирмы, упаковывавшей и перевозившей сценарий столетий.
Площади, улицы, аллеи и переулки в окрестностях величественной пустоши, на которой возвышаются Дворец парламента и собор Спасения нации, превратились в огромную стройплощадку, где кипит жизнь; ямы, канавы, кучи земли и камня, техника, строительный мусор. Разорение и опустошение обладают загадочным величием, в печальной картине затянувшегося переезда присутствует волшебство неброского, скрытая от глаза царственность подземелья, серой, слепой жизни, расползающейся по подземным помещениям, проникающей в щели, утекающей вместе со сточными водами к спрятанным в земных глубинах сокровищам.
Обнаженные подвальные помещения напоминают кротов или летучих мышей, которых безжалостно выставили на солнце, или перевернутых на спину насекомых, однако вторжение дня в царство тьмы не помогает раскрыть тайну низшего, обычно сокрытого царства. Вязкая потревоженная мгла, на которой возвышался дом, — первозданное, загнанное обратно, вниз, болото, в которое уходит корнями жизнь. Дом тянется ввысь, залитые светом столовые, комнаты, где мы играли в детстве, библиотеки — ни одна из них не помнит о безликом слое, на котором держится здание; жизнь не помнит и не желает помнить о дне, с которого она поднялось, она спускает в сточные канавы, загоняет вглубь, вместе с собственными испражнениями и отбросами, мысль о том, что и сама она принадлежит земле. Археология стоков и канав могла бы раскрыть нам тайную, поставленную с ног на голову историю городов, подобно величественной истории, изложенной Эрнесто Сабато в романе «О героях и могилах».
Но эта вселенная — не только адская клоака, о которой рассказал аргентинский писатель. Среди отбросов и мусора сверкают сокровища, добытые гномами в глубинах земли. В детстве, когда оловянный солдатик или фольга от шоколадной конфеты таинственно пропадали, мы верили, что они завалились в щель и оказались внизу, в неведомой стране, словно рыбаки, которых сирены утаскивают на морское дно и усаживают на трон.
Литературу влечет к низменному, ко всякому мусору, воспринимающемуся не как нищета, от которой нужно спасать, а как уголок, в котором скрыто рассеявшееся волшебство. Путешествия вниз, под землей, начиная со знаменитых странствий Жюля Верна и кончая более скромными Сусси и Бирибисси[115], забравшимися во флорентийскую канализацию, куда волшебнее прочих путешествий, потому что отважившиеся совершить их герои углубляются в скрытую, недоступную сердцевину, в мифический огненный центр, напоминающий о временах, когда Земля была раскаленным шаром, или об отбросах жизни, которые больше никому никогда не увидеть.
Мирча Элиаде в романе «Старик и чиновник» спускается в подземелья старого Бухареста, где его герои таинственно исчезают, подобно стрелам, которые они пускают вверх и которые не возвращаются назад. В этом романе государственная тайная полиция пытается разгадать политический смысл сказочных рассказов об исчезновении и волшебстве, но сама запутывается в меандрах мифического повествования; старый учитель Захария Фарыма, рассказывающий эти истории, переживет и могущественных лиц, которые допрашивают его, чтобы выведать известные ему государственные тайны, и Анну Паукер, которую все боятся и которая требует от Захарии поделиться своими фантазиями.
В глазах Мирчи Элиаде подлинная и бессмертная народная мифология противостоит ложной технократической мифологии власти. Возможно, выдающийся мифотворец не прав, он сублимирует прошлое; наверняка всякий архаический миф, предстающий сейчас перед нами в нетленной истинности, поначалу был уловкой, проявлением технократической власти, тайной, которую хранила власть, загадкой, которую создавала вокруг себя тайная полиция. Столетия унесли и тайную полицию, и ее могущество, осталось только повествование об их тайне, mythos[116], — чистое и подлинное, как всякая сказка, которая не преследует тайных целей, а хочет только, чтобы ее рассказали. Настанет день, когда погружение в глубины Земли и возвращение из этих глубин на свет, обусловленные проводимыми по приказу Чаушеску строительными работами, послужат источником вдохновения для поэзии и мифов, как развалины древних строений.
9. Трофей Траяна
В Адамклиси находится Tropaeum Traiani (Трофей Траяна). От монумента, воздвигнутого римским императором около 109 года, чтобы прославить победу над даками и сарматами, осталось лишь цилиндрическое основание; то, что можно увидеть сегодня, — реконструкция древнего памятника, выполненная в 1977 году. Траян воздвиг монумент в честь триумфа над царем даков Децебалом, которого румыны чтят как героя и выдающегося деятеля своей истории; потомки Децебала восстановили памятник, чтобы сохранить память и о победителе, и о побежденном.
Децебал — исторический персонаж и одновременно символическая фигура, выдающийся политический стратег, превратившийся на протяжении столетий в героя стихов и народных песен, в эмблему румынской свободы. Впрочем, румыны, почитающие Децебала как воплощение отнятой у них свободы, в равной степени считают себя его детьми и детьми его врага, завоеванных даков и завоевателей-римлян; дакско-римский синтез и его вековая преемственность заложили в Румынии основу национальной идеи и национального чувства. В «Иллюстрированной истории румынского народа» Дину Джуреску упоминает о памятной доске, водруженной детьми некоего Даизуса, павшего недалеко от Трофея Траяна в сражении с костобоками: как гласит надпись, Даизус, подобно своего отцу Комозусу, носил дакское имя, но его дети уже были названы латинскими именами — Юстус и Валенс. Историк радуется произошедшей за три поколения романизации и приводит еще несколько ее примеров, а вместе с
Джуреску ей радуются все румынские патриоты, гордые тем, что принадлежат к латинскому миру и что остаются клином, врезающимся в славянское море, — этот факт с досадой подчеркивал царский министр Горчаков и с удовлетворением отмечал Кавур.
10. Черное море
Если верить Нестору, греки поначалу восприняли как знак негостеприимства, axeinos, название «черное», которое коренное население дало внутреннему морю, но после все же переименовали его в гостеприимное, euxeinos, Понт Эвксинский — когда основали на его берегах свои города и превратили это море в эллинское. Впрочем, сила слова такова, что и сегодня Черное море видится водной пустыней, бескрайним мрачным болотом, местом изгнания, зимы и одиночества. У Вейнингера Черное море ассоциировалось с Ницше, с лицом, на котором никогда не бывает спокойного выражения, на которое постоянно набегает тень темных облаков. Купальный сезон на знаменитых пляжах от Констанцы до Мамайи, вкупе со многочисленными отелями и туристами, не в силах одолеть власть названия: «Порой эти воды кажутся черными, словно в них спит в колыбели сама ночь», — пишет Винтила Хория. Жара, ленивое, маслянистое море, поддельная мертвая роскошь крупных гостиниц согласуются с мрачным, темным очарованием названия, со связанными с ним архаическими и варварскими мифами.
Сегодня Констанца (древняя Томис), место ссылки Овидия, — центр промышленности, торговли, крупный порт, здесь кипит жизнь. Эклектичная архитектура кажется тяжелой, давящей, модерн — мрачным и монументальным, море под дождевыми облаками и впрямь темное, свинцовое; над горизонтом возвышаются портовые краны — печальные, ржавые. Хория, сочиняя роман об Овидии, воображал себе, как поэт-изгнанник слушает резкие крики чаек и ему кажется, будто они зовут «Медея-я-я!» — пронзительно, душераздирающе, как могла кричать варварская волшебница. Даже если отвлечься от воспоминаний и фантазий, сердце ноет от сырого ветра, атмосферное давление влияет на кровяное не меньше, чем колдовские и ядовитые травы, в которых разбиралась Медея.